Когда Аластэра спрашивали – а это случалось довольно часто, – почему он не добивается офицерского звания, он иногда отвечал: "Из снобизма. Я не хочу офицерской компании во внеслужебное время", иногда: "По лени. Офицерам приходится здорово работать в военное время", иногда: "Вся эта война чистое безумие, так что с одинаковым успехом можно танцевать от печки". Соне он сказал: "До сих пор мы жили довольно легко. Возможно, человеку иногда полезна перемена". Яснее он не мог сформулировать то смутное удовлетворение, которое испытывал в глубине души. Соня понимала это чувство, но предпочитала не давать ему точного определения. Как-то, уже много позднее, она сказала Безилу: "Мне кажется, я знаю, что чувствовал Аластэр всю первую военную зиму Наверное, это прозвучит ужасно неожиданно, но у него оказался еще более странный характер, чем мы думали. Помнишь того человека, который всегда одевался арабом, а потом пошел служить в авиацию рядовым, потому что считал, что английское правительство третирует арабов? Забыла уж, как его звали, о нем еще написали потом пропасть Книг. Так вот, мне кажется, что-то в этом роде испытывал и Аластэр, понимаешь? Он никогда ничего не делал для своей страны, и хотя мы всегда сидели на мели, на самом-то деле у нас была масса денег и масса удовольствий. Мне кажется, он думал, что если бы мы поменьше развлекались, то, возможно, не было бы и войны. Хотя каким образом он может винить себя за Гитлера – этого я так и не могла понять… Теперь-то я более или менее понимаю, – добавила она. – Пойти в рядовые было для него своего рода епитимьей или как это там еще называется у верующих".
Да, это была епитимья, строгости которой все же допускали послабления. После перекура они строились для учений. Командира взвода, в котором служил Аластэр, в то утро с ними не было: он заседал в следственной комиссии. Битых три часа он и еще два офицера опрашивали свидетелей на предмет исчезновения помойной лохани из расположения штаба и подробнейшим образом записывали их показания. В конце концов стало ясно, что либо все свидетели сговорились о лжесвидетельстве, либо лохань улетучилась каким-то сверхъестественным путем без всякого человеческого содействия. В результате комиссия вынесла решение, что ни один подозреваемый не может быть обвинен в упущении по службе, и рекомендовала возместить ущерб за казенный счет.
Председатель комиссии сказал:
– Я не думаю, что командир одобрит наше решение. Скорее всего он завернет нам бумаги для нового расследования.
Тем временем взвод, вверенный попечению старшины, разбившись на отделения, отрабатывал приемы устранения задержек в ручном пулемете Брена.
– Пулемет даст два выстрела и снова отказывает. Куда вы теперь смотрите, Трампингтон?
– На газовый регулятор… Снимаем магазин. Нажать, оттянуть назад, нажать. Пулемет номер два к бою готов.
– Про что он забыл?
Хор:
– Накладка плечевого упора!
– Муфта ствола, – сказал один солдат. Так он ответил однажды, когда все остальные терялись в догадках, и оказался прав, за что ему вынесли поощрение. С тех пор он говорил это всегда, подобно игроку, который в длинной полосе невезенья упорно ставит на одну и ту же масть, рассчитывая на то, что рано или поздно она непременно откроется.
Капрал игнорировал его.
– Совершенно верно, накладка плечевого упора. Опять погорели, Трампингтон.
Была суббота. Занятия кончались в двенадцать. Воспользовавшись отсутствием взводного, они пошабашили на десять минут раньше и прибрали все снаряжение, с тем чтобы, как только прозвучит сигнал горна, сразу же разбежаться по квартирам Аластэр имел отпускную до понедельника, с явкой к утренней побудке. Ему не надо было идти за вещами: все необходимое он держал дома. Соня ждала его в машине перед караулкой. Они никуда не уезжали на субботу и воскресенье, а проводили их по большей части в постели, в меблированном доме, который сняли по соседству.
– Сегодня утром я довольно ловко управился с пулеметом Брена, – сказал Аластэр. – Сделал только одну ошибку.
– Ты у меня умница, милый.
– А еще мне удалось профилонить физподготовку.
К тому же они закруглились на десять минут раньше, и утро можно было считать весьма удовлетворительным. Теперь впереди у него было полтора дня уединения и досуга.
– Я ездила за покупками в Уокинг, – сказала Соня, – достала всяких вкусных вещей и все еженедельные газеты. Там крутят кинофильм, можно бы съездить посмотреть.
– Можно бы, – с сомнением произнес Аластэр. – Только там, должно быть, полным-полно солдат … их в душу.
– Милый, таких слов при мне никогда еще не произносили. Я думала, их только в романах печатают.
Аластэр принял ванну и переоделся в костюм из твида. (Собственно, ради того, чтобы носить штатское, он и сидел дома по субботам и воскресеньям – ради этого и еще из-за холода на дворе и вездесущих военных.) Затем он выпил виски с содовой и наблюдал, как готовит Соня. У них была яичница, сосиски, грудинка и холодный сливовый пудинг. После еды он закурил большую сигару. Опять шел снег, он нарастал валиками вокруг окон в стальных рамах, закрывая вид на площадку для игры в гольф. Они растопили вовсю камин и напекли к чаю сдобных пышек.
– У нас весь этот вечер и весь завтрашний день, – сказала Соня. – Разве это не чудесно? Знаешь, Аластэр, мы с тобой всегда сумеем весело провести время, правда? Где бы мы ни были.
Таков был февраль 1940 года, та до странности уютная интермедия между войной и миром, когда отпуска давались каждую неделю и не было нехватки в еде, питье и куреве, когда французы стойко держались на линии Мажино, и все говорили о том, какую, должно быть, жестокую зиму переживает Германия. В одно из таких воскресений Соня зачала.
VI
Как и предсказывал Бентли, Эмброуз вскоре оказался зачислен в штат сотрудников министерства информации. Больше того, он был лишь одним из многих, кто появился там в результате реорганизации и первого сокращения штатов, за которым последовали другие. В Палате общин относительно министерства был сделан ряд запросов; пресса, взятая в узду многочисленных ограничений, вдосталь отыгралась на собственных неурядицах. Было обещано принять меры, и через неделю интриг были сделаны новые назначения. Филип Хескет-Смидерс перекочевал в отдел народных танцев; Дигби-Смиту дали Полярный круг; сам Бентли после головокружительной недели, в течение которой он один день ставил фильм о почтальонах, один день подшивал газетные вырезки из Стамбула, а остальное время осуществлял контроль над работой столовой для министерских сотрудников, в конце концов снова оказался во главе литераторов подле своих бюстов. Тридцать или сорок служащих с тихой радостью удалились в сферу коммерческой конкуренции, а на их места пришли сорок пли пятьдесят новых мужчин и женщин, и среди них – хотя он совершенно не мог понять, как это сталось, – Эмброуз. Печать хотя и не верила, что из всего этого выйдет что-нибудь путное, тем не менее поздравила общественность с исправным функционированием системы правления, при которой воля народа так скоро претворяется в жизнь. "Урок неразберихи в министерстве информации – ибо неразбериха, несомненно, имела место – состоит не в том, что подобные вещи случаются в демократической стране, а в том, что они поддаются исправлению, – писали газеты. – Отделы министерства продуло чистым, свежим ветром демократической критики; обвинения открыто выдвигались, и на них открыто отвечали. Нашим врагам есть над чем призадуматься".
На нынешней фазе войны место Эмброуза как единственного представителя атеизма в отделе религии было одним из самых незначительных. Эмброуз не смог бы, явись у него такое желание, украсить свою комнату скульптурой. У него был для работы единственный стол и единственный стул. Кроме него, в комнате сидел секретарь, молодой мирянин-фанатик католического вероисповедания, без устали указывавший на расхождения между "Майн кампф" и папской энцикликой "Quadragesimo Anno", благодушный протестантский священник и англиканский священник, заступивший место того. что протащил в министерство prie-dieu красного дерева. "Нам надо переориентироваться на Женеву, – говаривал он. – Первый неверный шаг был сделан тогда, когда положили под сукно доклад Комиссии Литтона. Он спорил долго и мягко, католик долго и яростно, тогда как протестант озадаченным посредником восседал между ними. Эмброузу ставилась задача разъяснять атеистам у себя дома и в колониях, что нацизм по существу своему мировоззрение агностическое, притом сильно пропитанное религиозными предрассудками; его коллеги имели перед ним завидное преимущество: они располагали обширными сводками достоверных материалов о разогнанных воскресных школах, преследуемых монахах и поганых нордических ритуалах. У него была потная работенка: он работал на публику немногочисленную, зато с критическим складом ума. Однако всякий раз, как ему удавалось откопать в груде иностранных газет, переходивших со стола на стол, какие-нибудь данные о посещаемости церквей в Германии, он рассылал их двум или трем журналам, преданным его делу. Он подсчитал, сколько раз слово "бог" встречается в речах Гитлера, получил внушительную цифру. Он написал маленькую острую статью, в которой доказывал, что травля евреев имеет религиозное происхождение. Он делал все, что мог, но скука томила его, и, по мере того как проходила зима, он все чаще и чаще покидал своих ненавистных коллег ради более человеческого общества Бентли.
Толпище талантов, которые в поисках работы осаждали министерство в первые недели войны, схлынуло до ничтожной горсточки. Швейцару в проходной внушили приемы распознавания и отпугивания нанимающихся. Никто больше не хотел реорганизации, по крайней мере в ближайшем будущем Кабинет Бентли стал оазисом культуры в варварском мире. Здесь-то и зашел впервые разговор о башне из слоновой кости.
– Искусство для искусства, Джефри. Назад к лилии и лотосу, подальше от пропыленных иммортелей, от одуванчиков на пустыре.
– Своего рода новая "Желтая книга", – сочувственно отозвался Бентли.
Эмброуз, созерцавший портрет Сары Сиддонс, круто повернулся.
– Джефри, как можно быть таким жестоким?
– Дорогой мой Эмброуз…
– Именно так они это назовут.
– Кто они?
– Парснип, – со злобой ответил Эмброуз. – Пимпернедл, Пупка Грин и Том.
После долгой паузы Эмброуз сказал:
– Если б только знать, что готовит будущее. В задумчивости вернулся он в отдел религии.
– Это скорее по вашей части, – сказал ему представитель католицизма, протягивая вырезку из швейцарской газеты. В ней говорилось о штурмовиках, присутствовавших на заупокойной службе в Зальцбурге. Эмброуз прикрепил ее скрепкой к листку бумаги, написал: "Копии "Свободной мысли", "Атеисту с объявлениями" и "Воскресному дню без бога в семейном кругу" и сунул в корзинку для исходящих документов. В двух ярдах от него священник-протестант проверял статистические выкладки о посещаемости пивных под открытым небом крупными фашистскими чиновниками. Англиканский священник старался выжать максимум из довольно бессвязных сообщений из Голландии о жестоком обращении с животными в Бремене. Тут нет фундамента для башни из слоновой кости, подумал Эмброуз, нет гирлянды облаков, чтобы увенчать ее вершину, и его мысли жаворонком воспарили в рисованное темперой небо четырнадцатого века, – небо плоских, пустых, сине-белых облаков, с перекрестной штриховкой золотом на обращенных к солнцу боках, в безмерную высь, выведенную мыльной пеной на панно из ляпис-лазури. Он стоял на высокой сахарной вершине, на новоявленной вавилонской башне – муэдзин, выкликающий свое обращение миру куполов и облаков, – а у него под ногами, между ним и нелепыми маленькими фигурками, вскакивающими и падающими ниц на полосатых молитвенных ковриках, лежала прозрачная воздушная бездна, где резвились голуби и бабочки.
VII
В составленный покойной миссис Сотилл список "Только для приема в саду" входили большей частью люди очень пожилые, те, кто, дослужившись до пенсии в городе или за границей, удалялись на покой, купив небольшой помещичий особняк или дом священника побольше. При таких домах, в свое время содержавшихся на ренту с участка в тысячу акров и десятка коттеджей, теперь имелась только лужайка да обнесенный стеною сад, и их существование поддерживалось исключительно на пенсию и личные сбережения. Сельскохозяйственный характер окружающей местности вызывал особенное неудовольствие этих мелких землевладельцев. Крупные земельные собственники вроде Фредди охотно продавали отдаленные фермы тем, кто хотел вести хозяйство. "Только для приема в саду" страдали при этом и протестовали. Ни расширить узкий клин, ни подрезать дерево, мешающее телеграфным проводам, нельзя было без того, чтобы этого не отметили с сожалением в тех солнечных светелках. Обитатели их были благожелательные, общительные люди; их заботливо урезанное потомство давно уже выпорхнуло из родного гнезда и лишь изредка наведывалось к родителям. Дочери имели квартиры и работу в Лондоне и жили собственной жизнью; сыновья, люди служивые или деловые, также крепко стояли на ногах. Дары империи помаленьку притекали в аграрные края: амбары для хранения десятинного зерна превращались в общинные дома, бойскауты получали новую палатку, а приходская медсестра автомобиль; старые скамьи вытаскивались из церквей, хоры разбирались, королевский герб и скрижали с десятью заповедями выносились из-за алтаря и замещались ширмами из синей шелковой ткани, поддерживаемыми по углам золочеными солсберийскими ангелами; лужайки коротко подстригались, удобрялись и пропалывались, и с их великолепной поверхности вставали пучки пампасной травы и юкки; руки в перчатках из года в год копались в искусственных горках с навалом камней, из года в год работали ножницами на травянистых рубежах; в залах на столах, рядом с подносами для визитных карточек, стояли лубяные корзинки. Сейчас, в мертвых глубинах зимы, когда пруды с кувшинками были затянуты толстым слоем льда, а огороды застилались на ночь мешками, эти славные люди каждый день подкармливали птиц крошками со своего стола и заботились о том, чтобы ни один старик в деревне не остался без угля.
Таков был тот неведомый мир, который Безил рассматривал на забранных в кожу страницах адресной книги покойной миссис Сотилл, – рассматривал так, как хищный зверь глядит с холмов на тучные пастбища; как пехота Ганнибала глядела с высоты вечных снегов, когда первые слоны, опробовав ногой вытравленные в снегу островки почвы, уводящие вниз на равнины Ломбардии, покачиваясь и трубя, переступали через гребень хребта.
После успешной битвы при Северном Грэплинге Безил доехал с Дорис в городок по соседству, щедро накормил ее жареной рыбой с хрустящим картофелем, сводил в кино, позволил ей жать его руку жестоким и липким пожатьем на протяжении двух бездонно сентиментальных фильмов и привез ее обратно в Мэлфри в состоянии восторженного послушания.
– Вы ведь не любите блондинок, правда? – с тревогой спросила она его в машине.
– Очень даже люблю.
– Больше, чем брюнеток?
– Да нет, мне все равно.
– Говорят, свой своего ищет. Она-то темная, – Кто она?
– Ну, та, которую вы зовете сестрой.
– Дорис, ты должна выкинуть это из головы. Миссис Сотилл в самом деле моя сестра.
– И вы в нее не влюблены?
– Ну разумеется, нет.
– Значит, вы любите блондинок, – печально сказала Дорис.
На следующий день она улизнула в деревню, таинственно вернулась с каким-то небольшим свертком и все утро скрывалась в холостяцком крыле. Перед самым вторым завтраком она явилась в оранжерею с головой, обвязанной полотенцем.
– Я хотела вам показать, – сказала она и обнажила копну волос местами бледно-желтого, местами первоначального черного цвета, местами в пестрых пятнах всевозможных переходных тонов.
– Господи боже, деточка! – сказала Барбара. – Что ты наделала?
Дорис глядела на Безила.
– Вам нравится? Сегодня вечером я попробую еще.
– Я бы не стал, – ответил Безил. – Я бы оставил как есть.
– Вам нравится?
– На мой взгляд, просто великолепно.
– А я не слишком полосатая?
– В самый раз.
Если до сих пор внешности Дорис чего и не хватало до полной страховидности, то сегодня утром она восполнила этот пробел.
Безил любовно изучал адресную книгу.
– Подыскиваю новый дом для Конноли, – сказал он.
– Безил, мы должны как-то выправить голову бедного ребенка, прежде чем передадим его дальше.
– Ничего подобного. Это ей идет. Что тебе известно о Грейсах из Старого дома священника в Эддерфорде?
– Это прелестный домик. Он художник.
– Богема?
– Нисколько. Очень утонченный. Рисует портреты детей акварелью и пастелью.
– Пастелью? Это подходяще.
– Она как будто слаба здоровьем.