Дворец на троих, или Признание холостяка - Вадим Шефнер 6 стр.


Затем гости, кто как мог, стали громко подражать моему другу. Но где там! Смешны и жалки были их бесталанные потуги. Обиженный этим надругательством над искусством, я громко потребовал от самозванных исполнителей, чтобы они заткнулись, ибо то, что дозволено соловью, не дозволено свиньям. Тут некоторые обиделись и потребовали, чтобы я извинился. Но я повторил свой тезис, и тогда гости стали подступать ко мне с оскорблениями, так что мне пришлось перейти к физической обороне. Гоша с криками сочувствия кинулся мне на помощь, но на него навалилось несколько человек гостей, а меня выволокли в коридор, впихнули в кладовку и там заперли.

В этом тесном чулане было свалено всякое старье – поломанное кресло, рваные валики от старого дивана, пустые посылочные ящики – все это чуть виднелось в слабом свете, проникавшем в узкое и грязное окно. И вдруг я заметил, что за оконными стеклами что-то как бы вьется и шевелится. Тогда я, разбрасывая всякий хлам, подобрался к окну и с силой распахнул раму. И сразу же в каморку ворвался снег: там, за стенами, шумела и гудела густая вьюга… На темном дворе уже лежало много свежего снегу. Значит, метель началась давно, я просто не знал об этом, сидя на свадьбе спиной к окну. "А что если Лида сейчас в городе? – мелькнула у меня мысль. – Что если ей удалось покинуть подземный дворец и она идет ко мне? Я должен немедленно вернуться в свою квартиру, чтобы встретить ее!" Я стал колотить кулаками в дверь и кричать, чтобы меня выпустили. Но никто не торопился выполнить мое требование. Тогда я выхватил из хлама старый паровой утюг и начал бить им в стенку и в дверь. Но все равно никто не отзывался. Только минут через десять из коридора послышалась какая-то возня и крик. Дверь наконец открылась. Передо мной стоял Гоша с взъерошенной головой с синяком под глазом. Один рукав его модного пиджака был оторван, разодранная сорочка висела лентами. Это мой друг прорвался мне на помощь сквозь банду гостей и освободил меня. Но поздно, поздно.

Очутившись на воле, я немедленно направился в свою квартиру. Здесь, в кухне, около примуса, стояла тетя Валя, пожилая жиличка.

– Тетя Валя, ко мне никто не заходил? – с прерывающимся дыханием спросил я.

– Заходили, заходили, – охотно ответила она. – Барышня в серой шубке заходила, красивая такая, аккуратненькая, дай бог на пасху.

– Это Лида! – воскликнул я.

– Во-во, именно Лида, она так и назвалась, – подтвердила тетя Валя.

– Вы не провели ее ко мне в комнату? – с дрожью в голосе спросил я.

– Где там! – ответила тетя Валя. – Она чудная какая-то, с норовом. Спрашивает: "Скажите, пожалуйста, где Василий Васильевич?" А я ей: "Известно где, на свадьбе. Тоську Табуретку из четырнадцатой квартиры знаете"? Тут эта твоя барышня с лица сменилась и да и выбежала на лестницу Я за ней, кричу ей:

"Может, что передать ему?" А она мне: "Передайте, что Лиду он больше никогда не увидит".

– Ах зачем вы тетя Валя, ей насчет свадьбы сказали? Что вы наделали!… – почти выкрикнул я. – Когда это было? Когда?!

– Сейчас скажу, дай бог памяти, – ответила тетя Валя. – Помню, как она вошла, я только что перловку вариться поставила а она, перловка-то, только сейчас готова будет. Значит, четверти часа не прошло.

Я выбежал на лестницу и помчался вниз, прыгая через пять ступенек. Очутившись на улице, я побежал в сторону Невского, расспрашивая встречных, не видали ли они девушку в серой шубке. Но прохожие отвечали, что нет, не попадалась им такая. Некоторые же ничего не отвечали, а шарахались от меня в сторону, – хоть хмель у меня от этого события как ветром выдуло, но спиртным-то от меня все равно несло как из бочки, да и вид у меня был неподходящий: в растерзанном пиджаке, без пальто, без шапки – это в метель-то.

"Только бы найти Лиду!.. Вот сейчас сквозь вьюгу я увижу ее – и все объяснится, и она сама будет смеяться над своей ошибкой, и мы обнимем друг друга, и потом всю жизнь будем вместе… Только бы отыскать ее!" С такими мыслями добежал я до Московского вокзала, а потом повернул обратно – помчался по Лиговке, миновал свой дом, побежал в сторону Обводного канала. Вьюга гудела вовсю, на голове моей наросла сырая снежная шапка, но я не чувствовал холода. На мосту через Обводный канал я заметил небольшую толпу, которая уже расходилась. Я хотел было пробежать мимо, но вдруг услыхал обрывок разговора и невольно остановился. Одна старушка жалостливо говорила другой: "И нашла она, бедняжка, место, где топиться! Ведь тут, в Обводке нашей, и воды, можно сказать нет, одна канализация…" У меня мелькнула роковая догадка.

– Что здесь случилось? – спросил я старушку.

– Девушка тут одна с моста сиганула, видно, обманул ее субчик какой-нибудь, – строго посмотрев на меня, ответила она. – Я-то сама не видела, поздно подошла, а которые очевидцы, те говорят: красивая из себя такая да нарядная. Вбежала, говорят, на мост, шубку серенькую сняла, на перила повесила, а сама – сразу через перила, поминай как звали. Никто и задержать ее не успел.

– А спасли ее? – с замиранием сердца спросил я. – Где она?

– Там она теперь, где мы все будем, – ответила старушка и перекрестилась.

– Нашлись добровольцы, полезли в Обводку, да не сыскали. Ее под мост затянуло, пожарных звать пришлось, с баграми шарили, еле нашли. Потом скорую помощь вызвали – та приехала и уехала: мы, мол, живых только возим. Ну, тогда милиционер ломовика остановил, погрузили ее на подводу, шубкой накрыли и в морг повезли…

От этих слов у меня потемнело в глазах. Я прислонился к перилам, чтобы не упасть. Не знаю, долго ли я простоял так, но когда малость очухался, никого вокруг не было. Только редкие прохожие, съежившись и не глядя по сторонам, торопливо проходили через мост. Было уже совсем темно, вьюга крутилась вокруг фонарей, будто хотела на них намотаться. Я перегнулся через перила и стал глядеть на воду. Вода была совсем черная, ни одной льдинки не было на ней. Ведь Обводный никогда не замерзает – в него стекает бытовая канализация и горячие сточные воды с предприятий. Я смотрел, как над черной водой подымается пар и смешивается с вьюгой. Тут опять на меня накатила такая тоска, что сердце вдруг больно сжалось и все вокруг качнулось, будто настал конец света. Я сделал несколько шагов, зашатался и брякнулся на мостовой настил.

Пролежал я, наверно, долго, потому что упал на мосту. Упади я на улице, дворники бы подобрали меня быстро, но мосты не входят в их подчинение, а милиционера поблизости не было. Не знаю, кто обо мне позаботился, но факт тот, что я очутился в Обуховской больнице, в терапевтическом отделении.

Целую неделю я находился в бесчувственном состоянии, в сильном жару. Иногда сознание ненадолго возвращалось ко мне, и тогда я видел, что лежу в большой палате и серыми стенами и что койка моя у самого окна.

Однажды, не помню: на первый или второй день пребывания в больнице, в такую вот минуту просветления, я слегка приподнялся и посмотрел в окно. Среди больничного двора я увидал приземистое одноэтажное здание. Возле него стоял плачущий человек. Мне показалось, что где-то я его уже встречал.

Мне даже почудилось, что человек этот – Творитель. У меня мелькнула мысль, что он вышел из своего подземного дворца, чтобы разыскать убежавшую дочь, и вот он нашел ее – в морге… После этого я снова погрузился в забытье.

Когда пошла вторая неделя, я почувствовал себя лучше, начал понемногу принимать пищу. Воспаление легких, которое я подхватил, лежа на мосту, шло на убыль. Вот только нога, которую, как вы помните, я обморозил в прошлом году в неизвестном лесу, теперь снова стала сильно болеть.

Настал день, когда ко мне допустили посетителя, – это, конечно, был Гоша. Он рассказал мне, что первая его брачная ночь пошла насмарку. Это потому, что в тот роковой вечер он, узнав, со слов тети Вали, о моем исчезновении из дому без пальто и без шапки, бросился искать меня. Он обошел за ночь все психиатрические больницы, горько проклиная себя за то, что так долго медлил и не применял ко мне силового лечения. Ведь Гоша вообразил, что я убежал из дому в припадке буйного помешательства. Лишь после того как он убедился в том, что меня нет ни в одной психолечебнице, он стал наводить справки в обычных больницах и узнал, что я в Обуховской. Но сразу его ко мне не допустили, так как я лежал без сознания.

А теперь вот он пришел, принес мне мои пальто и шапку, чтобы, когда поправлюсь, было в чем выйти из больницы. Принес и кое-какой еды и даже банку бычков в томате и четвертинку водки, но и водку, и бычки вручать мне медсестра строго запретила, так что Гоше пришлось с ними и уйти. А когда я начал ему рассказывать о том, что случилось со мной на мосту, о Лиде, он ласково положил мне на лоб ладонь и грустно сказал:

– Эх, Вася, Вася, это все тебе мерещится… Эх, не лечил я тебя!

И тогда я окончательно понял, что даже мой верный друг никогда не поймет моего горя.

Но и у Гоши жизнь была теперь не сладкая. Медовый месяц проходил без должной радости и веселья. Друг поведал мне, что Тося, узнав о его бедности, грозит разводом и даже смеется над его талантом. Теща же его иначе как треплом с мыльного завода и не называет. Я стал утешать Гошу, и он ушел от меня немного успокоенным, и от этого и мне стало полегче на душе. Но время шло, и чем ближе был день выписки, тем мне становилось тоскливее. Мне часто снилась Лида, и я просыпался в слезах.

Мокрое дело

Выписали меня из Обуховской больницы через два месяца. В тот день мела февральская метель, и я, прежде чем вернуться домой на Лиговку, долго бродил по улицам. Я невольно ждал – вдруг из метели выйдет Лида и улыбнется мне, и у меня начнется новая светлая жизнь. Мне иногда даже начинало думаться, что с моста в Обводный бросилась не она, а какая-то другая девушка. Но это была ложная надежда.

Дома меня ждал жироприказ на квартплату за два месяца. Гоша ведь выписался на жилплощадь жены, и теперь комната стала моей, но зато и платить надо было больше. Деньги не слишком большие, но у меня никаких уже не было. Поэтому я первым делом пошел к Гоше и занял у него червонец. Гоша, конечно, дал без разговоров. Но я заметил, как ядовито, в четыре глаза уставилась на меня Тося и теща, и понял, что больше занимать у друга деньги мне не придется. Он-то даст, да домашние загрызут его за такую доброту. И я постепенно стал продавать обстановку: продал бюро красного дерева, потом самовар – скоро комната опустела. И только "Закат на озере"

– копия с картины неизвестного художника – висел на стене: никто не покупал.

С Гошей я продолжал видеться почти каждый день. Не радовал меня мой друг. Вид у него стал малохольный, будто его пыльным мешком из-за угла тюкнули. Он по-прежнему честно и беспрогульно ходил на работу, но теперь стал выносить духи не только в грелке, а и в резиновом шланге, который обматывал под одеждой вокруг тела. На это повышение выноса продукции его настропалила Тося, которая через моего друга бурно рвалась к зажиточной и красивой жизни. Приходя домой, Гоша первым делом сливал духи в кастрюлю, а жена с тещей, взяв резиновые клизмы, разливали эти духи по флаконам, которые тишком покупали у утильщика. А потом Тося реализовывала товар через своих знакомых.

– Смотри, Гоша, не погори на этом деле, – намекнул я однажды другу. – Эти духи плохо пахнут, они отсидкой пахнут. Надо бы тебе перестроить свою жизнь.

– Сам чувствую, что-то не то с жизнью получается, – признался Гоша. – Я уже совсем было собрался бросить это дело, да Тоська пристает, ей все больше и больше нужно. Как не принесу – скандал, обманщиком меня ругает, очковтирателем. Хоть домой не приходи… И с талантом у меня что-то не ладится, – продолжал Гоша, вздохнув. – В публике уже нет этого энтузиазма. Третьего дня какие-то, с позволенья сказать, зрители даже с критикой выступили: вы, мол, не понимаете искусства!

– Это просто шпана какая-нибудь, – утешал я Гошу. – Все великие люди страдали через свой талант, всех их сперва недооценивали и недопонимали. Плюй в глаза маловерам и верь в свою неугасимую звезду!

– Нет, Вася, это не шпана, – печально сказал Гоша. – Даже коллеги по самодеятельности – и те недовольны. "Ты, – говорят, – своим иком все роли нам портишь". И режиссер ругает, что не расту. "С этим, – говорит, – репертуаром теперь далеко не ведешь".

У друга дела шли шатко, а у меня – и того хуже: ведь на работу в те годы устроиться было не так просто. Пришлось мне загнать свою роскошную шубу и взамен ее купить на барахолке потертый пальтуган на рыбьем меху. Шапку я тоже продал, проел и костюм. Только часы я не продал бы ни за какие тысячи, скорей бы с голодухи помер. Ведь часы эти были памятью о Лиде.

Но скоро Гошины дела стали похуже моих. Гоша попал под суд. Он подозревал меня в мокром деле, а вышло-то мокрое дело у него. Правда, об убийстве тут речи не было, но все-таки дело получилось мокрое.

А произошло это так. Однажды, когда Гоша после смены шел через проходную, у него выпрыгнула пробка из того самого шланга с духами, который был обмотан вокруг тела. И тут все увидели и унюхали, что из-под моего друга течет ароматная струя. Тогда его немедленно обыскали, и открылась тайна безденежного выноса парфюмерной продукции. После этого произвели обыск на дому и взяли с Гоши подписку о невыезде. Тося Табуретка сумела увильнуть от ответственности, все свалила на моего многострадального друга и немедленно оформила развод. Гоша перебрался обратно в нашу комнату и стал ждать суда и возмездия. Вскоре пришла повестка.

– Вся беда началась с этого золота, оно-то нас с тобой и погубило, – высказался Гоша, собираясь на суд. – Пусть меня судят и засудят, так мне, гаду, и надо! Польстился на то, что блестит!

– Гоша! – сказал я другу. – Может, я должен тебя сейчас утешать, но никакие утешительные слова не идут мне на ум. Мне и тебя жалко, а еще больше таланта твоего жалко. Знаешь, что заявил о себе император Нерон, когда его вели на расстрел? "Какой великий артист погибает!" Но Гоша только махнул рукой в ответ на эти слова. Конечно, дали ему не расстрел, а два года, да и то условно, принимая во внимание искреннее раскаяние и тяжелое детство. Однако все эти уголовные события надломили его хрупкий талант. Перед широкой публикой он никогда больше не выступал. А вдобавок его уволили с работы.

* * *

Теперь мы оба оказались у разбитого корыта, оба сидели без денег. Мы даже подушки, одеяла и все остальное снесли на толкучку и спали на панцирных сетках. В комнате остались две голые кровати, мы с Гошей да на стене картина "Рассвет на озере" – вот и вся меблировка. И тогда мы с другом созвали экстренное совещание, и оба приняли единогласное решение, что такое положение больше недопустимо. Мы постановили начать новую трудовую жизнь.

Через день мы добровольно законтрактовались на Север, на лесозаготовки, и честно проработали там три года. Вернувшись в Ленинград, мы оба поступили в техникум и благополучно его окончили, а затем устроились на хорошую работу. О дальнейшей нашей жизни рассказывать много не буду, так как это не входит в тему моего повествования. Скажу только, что Гоша теперь тоже на пенсии. Живет он тоже в Ленинграде, только не на Петроградской, как я, а на Васильевском. О своем пропавшем таланте он вспоминает неохотно; он даже подозревает, что таланта у него не было. У него хорошая жена – не чета Тосе Табуретке – и есть дети и даже внуки. Вспоминать свою молодость он не любит и иногда крепко ругает детей за поступки, гораздо более извинительные, чем те, которые совершал в их годы сам. Это, конечно, и не удивительно, если сравнить, в каких условиях он рос и в каких – они.

Что касается меня, то я так и не женился. Конечно, я не буду вам врать, что прожил жизнь монахом, у меня были всякие личные знакомства с женщинами, но я так и остался холостяком.

Гибель дворца

В этой последней главе вернусь к тому, с чего начал свое повествование. Я расскажу, как и почему исчезли те золотые часы, которые я сорок четыре года носил без ремонта.

Две недели тому назад я, ложась спать, положил эти часы, как обычно, на ночной столик возле постели. А когда я уснул, мне приснился сон.

Мне приснился Творитель. Он лежал в подземном дворце, в своем кабинете на диване, седой и небритый, старый-престарый. Возле него никого не было. В кабинете все было по-прежнему, только теперь портрет Елизаветы Петровны, жены Творителя, был не в светлой, а в траурной рамке. А с другой стороны улыбалась с портрета Лида, но и ее лицо было в черной рамке.

Творитель был тяжело болен, он был при смерти. Сквозь сон я понимал, что сон мой непростой, что где-то действительно умирает человек и что его, быть может, можно еще спасти. Но как прийти к нему на помощь? Ведь я не знаю, где находится подземный дворец.

Творитель еще дышал, но уже доходил. Его губы шевелились, и, прислушиваясь, я разобрал: "Не верь в миражи… Не зарывай талант в землю…" Я понял, что только теперь до сознания умирающего дошли советы, которые давал ему когда-то его отец.

Со смертью Творителя все в подземном царстве сразу начало распадаться и разрушаться. Это происходило прямо передо мной – будто в кино. Я видел, как серой пылью стала опадать золотая облицовка колодца. Платиновая лестница, по которой я когда-то спускался с Лидой, теперь разрушалась у меня на глазах; ее ступеньки и поручни оплывали и падали вниз тусклыми холодными каплями. В парадном коридоре, где когда-то звучали легкие Лидины шаги, крошились и мелкими осколками осыпались стенные яшмовые плиты, мраморный пол ходил ходуном, коробился; из трещин в свод струйками била черная, смешанная с землей вода.

В нарядных залах прогибались высокие лепные потолки, с них обрывались хрустальные люстры и шлепались на пол комками серой слизи. На моих глазах мутнели и слепли зеркала, их серебряная амальгама шелушилась как короста. Стекла зеркал, которые уже ничего не могли отражать, тихо отпадали от стен и без звона падали, не разбиваясь, а превращаясь в тусклую пыль. Стены залов оплывали, кирпичи снова становились глиной. Несущие бетонные конструкции теряли запас прочности, рушились и распадались. Двутавровые железные балки гнулись, скручивались в штопор, опадали мягкими рыжими хлопьями; их, будто холодный огонь, пожирала быстродействующая ржавчина.

Творитель еще дышал, но глаза уже стекленели. В его кабинете тоже бушевало разрушение. Мебель оседала, становясь деревянной трухой, рухнул письменный стол. Диван, на котором лежал умирающий, накренился, будто плот, который вот-вот перевернет волна. Книжные полки гнулись, превращались в мягкие гнилушки. Книги выпали, они в беспорядке валялись на полу, но книгам ничего не делалось, разрушение их не касалось: ведь они были принесены сюда сверху, из наземного мира, они не были созданием Творителя.

Внезапно пол в кабинете вспучился. Потом он лопнул, будто большой нарыв, и из него под большим давлением поползла толстая струя влажной и мягкой суглинистой земли и начала заполнять комнату. Стены качнулись, накренились и стали клониться; два портрета в траурных рамках упали в землю. Потом не стало ни стены, ни пола, ни потолка. Подземного дворца больше не было. Глубоко в земле лежал одинокий мертвый старик.

Назад Дальше