Как бы там ни было, каждое утро я заглядывала в тайник, доставала револьвер, брала немного денег и шла на работу. С деньгами и оружием в кармане я чувствовала себя достаточно уверенно, и предостережение брата Дуста казалось мне смешным и нелепым, как нелепы и смешны бывают стариковские страхи. Я была молода, проворна, сообразительна и думала, что в состоянии контролировать окружающую обстановку. Однако через два дня после моего семнадцатилетия я убедилась: брат Дуст был прав.
Уже совсем стемнело, когда я вышла из матату на шоссе напротив Воинствующей Церкви. Это, кстати, довольно красноречиво характеризует мои тогдашние отношения с отцом и матерью – они уже давно не спрашивали, где я задержалась и откуда взяла деньги. Но как только ноги мои коснулись земли, я сразу почувствовала: что-то случилось. Подобный инстинкт развивается довольно быстро, если проводишь все время на улицах, полных опасностей. В поселке Воинствующей Церкви царила какая-то непонятная суета, люди бессмысленно метались из стороны в сторону, порывались что-то делать, но снова останавливались в растерянности. Откуда-то доносились сердитые женские крики.
Я поспешила домой и столкнулась у мастерских с Симеоном.
– Что происходит и где моя мать? – спросила я.
– На шамбе. Туда прорвались люди из трущоб.
Расталкивая христиан, сбившихся в кучу, словно бараны, я бросилась туда. Дело близилось к осени, и кукуруза вымахала выше моего роста; сахарный тростник стоял темной стеной и негромко шелестел на ветру; тропа под ногами то и дело исчезала, и я перла напролом, пока не находила ее снова. Луна пряталась за облаками, тусклое зарево города, хотя и окружало шамбу со всех сторон, не давало никакого света, и мне приходилось ориентироваться только по звуку голосов. На них я и шла, пока между стеблями не замелькали отсветы факелов и желтых лигроиновых ламп. Голоса звучали совсем рядом; кричали в основном мужчины, сердито и громко. Я всегда боялась, когда мужчины начинали повышать голос. Не заботясь об урожае, я ринулась в ту сторону, ломая стебли и сбивая на землю тяжелые, спелые початки.
Женщины из поселка Воинствующей Церкви стояли на краю покалеченного поля. Маис, картошка, сахарный тростник, бобы были отчасти втоптаны в грязь, отчасти вырваны с корнем. Напротив стояли бидонвильцы. Мужчины держали в руках фонари, лопаты или ножи; канги женщин оттопыривались, и я поняла, что там – краденые овощи. Даже корзинки детей были полны маисовых початков и бобовых стручков. И все эти воры бесстыдно таращились на нас. Чуть дальше, за опрокинутым проволочным забором, стояла вторая, еще более многочисленная толпа. То были гиены, которые ждали, чья возьмет. Если бы победили мародеры, эти люди присоединились бы к ним; если бы удалось отбить нападение нам, они бы растворились в темноте, расползлись по своим хижинам и стали ждать следующего раза.
Численностью враги превосходили нас, причем раз в двадцать. Но у меня имелся револьвер, и это придало мне уверенности.
– Убирайтесь отсюда! – крикнула я дерзко. – Это не ваша земля!
– И не ваша! – заорал в ответ предводитель захватчиков – босой, тощий как скелет мужчина, одетый в обрезанные джинсы и грязную, изодранную тряпку, которая когда-то была майкой. В левой руке он держал сделанную из консервной банки лампу-коптилку, а в правой сжимал мачете.
– Вся эта земля, – продолжал он, – взята на время у чаго. Когда оно придет, то заберет ее назад, и она никому не достанется. Мы хотим взять, что можно, пока эта земля не пропала.
– Обратитесь в ООН! – снова крикнула я.
Но предводитель бидонвильцев только покачал головой, и толпа с грозным ворчанием качнулась вперед. Наши женщины негромко зашумели и крепче сжали свои тяпки и мотыги.
– В ООН? Ты что, не слышала последние новости? ООН решила сократить объемы выделяемой нам помощи. Они бросают нас на милость чаго!
– Это наша еда! Мы вырастили ее, и она принадлежит нам. Уходите с нашей земли.
– Да кто ты такая? – Вожак засмеялся. Мужчины, поигрывая большими блестящими панга , снова двинулись вперед, но я не испугалась. Смех предводителя разжег во мне мрачный огонь, который разглядел брат Дуст – огонь, который превращал меня в бойца. Чувствуя, как от гнева и ощущения собственной силы начинает слегка кружиться голова, я выхватила револьвер и подняла высоко над головой. Один, два, три громких выстрела разорвали ночь.
Наступившая затем тишина была еще более оглушительной, чем сами выстрелы.
– Эге, у девчонки-то револьвер! – пробормотал тощий предводитель.
– И девчонка умеет им пользоваться. В случае чего ты умрешь первым, – пригрозила я.
– Возможно, – согласился он. – Но у тебя осталось три пули, а нас здесь – триста человек. Идем, ребята, она ничего не сделает!
Трущобные ринулись в атаку, и мать едва успела оттащить меня в сторону. Они врубались в наш маис и сахарный тростник, словно саранча, и их канга отливали желтым в свете чадящих ламп. За мужчинами шли женщины и дети – они собирали срезанные стебли и початки в корзины, а то и просто за пазуху. Триста пар рук очистили наше поле в мгновение ока. Тяжелый револьвер оттягивал мне руку, но я им так и не воспользовалась. Помню, я плакала от сознания собственного бессилия и стыда. Врагов было слишком много, и мое могущество, моя решимость, хотя и подкрепленные силой оружия, оказались пустой бравадой, хвастовством, пшиком.
К утру поле превратилось в вытоптанный пустырь, засыпанный сломанными стеблями, измятыми листьями, обглоданными маисовыми кочерыжками. На всей шамбе не осталось ни зернышка.
Утро застало меня на обочине шоссе Джогуру. Я пыталась остановить матату, вытянув руку с поднятым пальцем. В маленьком спортивном рюкзачке за спиной лежали все мои пожитки. Я снова стала беженкой. Мой разговор с родителями вышел коротким и немногословным.
– Что это такое? – Не дотрагиваясь до лежащего на кровати револьвера, мама издали указывала на него. Что касалось отца, то ему не хватило смелости даже взглянуть на оружие. Он так и сидел, сгорбившись, в продавленном старом кресле и разглядывал собственные колени.
– Где ты взяла эту ужасную вещь?
Темное пламя во мне еще не остыло. С толпой оно не справилось, но для моих родителей его жара было больше чем достаточно.
– У Шерифа, – ответила я. – Ты знаешь, кто это такой? Это очень большой человек. Он дает мне споры чаго, а я ношу их в своей щелочке американцам, европейцам, китайцам – всем, кто может хорошо заплатить.
– Не смей так с нами разговаривать!
– Почему? Ведь вы палец о палец не ударили, только сидели и ждали, чтобы что-то изменилось. Но ничего не изменится. Чаго придет и уничтожит все. Это неизбежно, и я знаю это не хуже вас, но я по крайней мере взяла на себя ответственность за семью. Я вытащила вас и себя из сточной канавы. Благодаря мне вам не надо воровать еду!
– Это грязные деньги! Грязные, греховные деньги!
– Ты брала их у меня и не спрашивала, откуда они.
– Если бы мы только знали!..
– Разве вы хоть раз спросили, где я их достаю?
– Ты должна была сама все рассказать.
– Что толку, если вы не хотели знать? Не хотели и боялись!..
На это матери нечего было ответить, и она снова показала пальцем на револьвер – как на единственное неоспоримое доказательство моей порочности.
– Ты когда-нибудь… пользовалась им?
– Нет, – ответила я с вызовом. Только попробуй назвать меня лгуньей, всем своим видом говорила я.
– А ты… смогла бы? Например, вчера ночью?..
– Да, – ответила я. – Я бы и выстрелила, если бы знала, что это поможет.
– Что с тобой случилось, Тенделео? – Мама с горечью покачала головой. – Что мы такого сделали, в чем провинились?
– Вы не сделали ничего, – ответила я. – В том-то и беда. Вы сдались, опустили руки. Ты тоже сидишь здесь, как он. – Я указала на отца, который так и не произнес ни слова. – Вы оба сидите и ничего не делаете, только ждете, что Бог вам поможет. Но если бы Он мог, разве он наслал бы на нас чаго? По его милости мы все едва не превратились в напуганных, жалких нищих!
Только тут мой отец поднялся со своего продавленного кресла.
– Тебе придется уйти из этого дома, – сказал он очень тихо, и я удивленно вытаращилась на него. – Собирай свои вещи и уходи. Сейчас же. И никогда, никогда не возвращайся. Ты больше не принадлежишь этой семье.
Вот как получилось, что с рюкзаком за плечами, с револьвером, заткнутым за пояс джинсов под одеждой, и толстой пачкой денег в ботинке я ушла из родного дома. Мой путь лежал через весь поселок Воинствующей Церкви, и, шагая к шоссе, я чувствовала, что из каждого окна, из каждого домика и каждой палатки на меня устремлены десятки глаз.
В тот день я узнала, что христиане тоже могут смотреть, как трущобные.
* * *
Я поселилась в клубе – в крошечной каморке, которую нашел для меня брат Дуст. Кажется, он решил, что благодаря этому обстоятельству у него появился реальный шанс со мной переспать. В каморке скверно пахло; по ночам в ней было невыносимо шумно, к тому же мне частенько приходилось уступать ее проституткам, чтобы они могли заняться своим ремеслом, но зато эта комната была моей, и я считала себя свободной и счастливой.
Но отцовское проклятие продолжало тяготеть надо мной. Я не находила себе покоя. Я обвинила родителей в том, что они ничего не предпринимают, но что сделала я сама? Что я стану делать, когда придет чаго? Какой у меня план? Между тем дни летели за днями, и граница чаго подошла уже к Муранге, к водопадам Ганья, к Тике, и каждый раз, думая об этом, я вспоминала о родителях и сестре.
Правительство погрузилось в машины и отбыло в Момбасу – колонна грузовиков и лимузинов тащилась мимо кафе на авеню Хайл-Селасси, где я пила свой утренний курьерский кофе, добрых полтора часа. Размалеванные пикни носились по улицам, паля во все стороны трассирующими пулями, пока бронетранспортеры ООН не прогнали их. Однажды я несколько часов просидела в придорожном кювете, спасаясь от шальной пули и прислушиваясь к перестрелке, которую две соперничавшие банды затеяли из-за двух угнанных бензовозов. Несколько раз я поднималась на смотровую площадку ретранслятора "Муа Телеком" и смотрела, как над пригородами встает черный дым пожарищ и как еще дальше, на севере и на юге, где над пестрым одеялом палаточных городков и бидонвилей дрожит раскаленное марево, пламенеют не по-земному яркие краски чаго. Наконец настал день, когда все газеты – те, которые еще выходили, – написали, что 18 июля 2013 года стены чаго сойдутся и Найроби перестанет существовать. Где же спасение, спрашивала я себя. Где искать его?
Брат Дуст сказал: в себе. В своем духе.
Но что мне делать, я по-прежнему не знала.
Когда умирает человек, конец виден сразу. Грудь в последний раз опускается и не поднимается больше. Перестает биться сердце. Кровь остывает и сворачивается. В глазах гаснет отблеск сознания. Гораздо труднее сказать, в какой момент умирание начинается. Быть может, тогда, когда организм начинает стареть? Или когда в нем появляется первая переродившаяся раковая клетка? А может, человек начинает умирать с той самой минуты, когда, передав свою ДНК потомству, превращается в генетический излишек? Или с той минуты, когда появляется на свет? Это по крайней мере имеет смысл. Один государственный служащий рассказывал мне, что, выписывая свидетельство о рождении, он должен был сразу же заполнить бланк справки о смерти.
То же самое можно сказать и о городах. Когда погиб Найроби, мир увидел только самый финал, переданный со спутников-шпионов и записанный автоматическими камерами. Но где было начало конца? Одни считают: агония началась, когда ООН отвела войска и отозвала своих наблюдателей, оставив город на растерзание бандам молодчиков. Другие утверждают, что это случилось, когда остановилась электростанция в Эмбакаси и были перерезаны топливопроводы и телефонные линии, соединявшие город с побережьем. Третьи говорят: Найроби начал умирать, когда над домами Уэстленда появилась первая Башня-Инкубатор. Для большинства же начало конца прочно ассоциируется с телерепортажем, в котором был показан чаго-мох, медленно растворяющий дорожный указатель с надписью "Добро пожаловать в Найроби!".
Для меня конец Найроби настал в тот день, когда я переспала с братом Дустом в своей каморке за сценой ночного клуба.
Я сразу предупредила его, что еще никогда не была близка с мужчиной.
– Я с самого начала понял, что имею дело с настоящей христианской девственницей, – ответил Дуст. И хотя моя невинность изрядно его возбудила, он действовал неторопливо и нисколько не грубо. Я, напротив, суетилась, не зная толком, что и как нужно делать, и изо всех сил притворялась, будто мне очень приятно, хотя, по правде сказать, никакого удовольствия я Не испытала. А если быть откровенной до конца, то я просто не понимала, что такого особенного в сексе.
Почему я в таком случае согласилась? Не знаю. Я думаю, это было что-то вроде печати в воображаемом удостоверении молодой преступницы или последней подписи под договором, который окончательно связал меня с городом.
Дуст был внимателен, почти нежен, но тем не менее мы никогда больше не спали вместе.
В последние месяцы в Найроби стало совсем скверно. Я думаю, бывают в жизни времена настолько плохие, что память невольно сохраняет только то немногое, что было в них хорошего, светлого. Но я тем не менее постараюсь рассказать о тех временах честно и непредвзято.
Мне тогда уже исполнилось восемнадцать. С тех пор как я ушла из дома, прошло больше года, и все это время я ни разу не видела ни мать, ни отца, ни Маленькое Яичко. Для этого я была слишком горда, к тому же я все еще слишком злилась и слишком боялась встречи с ними, и все же не проходило и дня, чтобы я не вспоминала о своих родных и о своем долге перед ними.
Чаго наступало на город с двух сторон. Оно подкрадывалось по равнине с юга, атаковало широким фронтом с севера и уже успело поглотить некогда фешенебельные районы Уэстленд и Гарден-Гроув. Кенийская армия вяло оборонялась, обстреливая из минометов огромную массу растительности, получившую название Большой Стены, и поражая Башни-Инкубаторы артиллерийским огнем. Впрочем, с тем же успехом можно было пытаться поджечь море. ООН на юге прилагала колоссальные усилия, стараясь поддерживать в рабочем состоянии международный аэропорт. Между тем в самом городе молодежные банды грызлись между собой, словно бродячие псы. Союзы заключались и в тот же день разрывались, сосед восставал на соседа, брат на брата. Бульвары в центре города, словно ковром, были покрыты слоем стреляных гильз, а на углах чернели сожженные пикни. На всей авеню Муа не осталось ни одного целого стекла, ни одного неограбленного магазина. И все же в городе было еще почти двенадцать миллионов жителей.
Мы, "Девочки Дуста", тоже вступали в союзы и разрывали их. Объединившись с "Момби", только что разгромившими одного из местных главарей, мы решили заключить тайный союз с "Черным симба", которые день ото дня становились все сильнее и, по нашим расчетам, должны были стать основой грядущего нового порядка после прихода чаго. Наших глупых, хвастливых "Футболистов" в одну ночь вырезало восточное крыло "Симба" из пригорода Стареге. Кустарно переделанные под броневики матату наших бывших покровителей не могли тягаться с русскими БТР, а яркие нейлоновые курточки "Футболистов" не защищали так, как боевые светорассеивающие костюмы. Произошедшее было настолько естественно, что я только приветствовала перемену, однако в целом к политике брата Дуста я относилась довольно настороженно. На мой взгляд, он слишком полагался на свои связи среди людей богатых и влиятельных. В мирное зремя иного я бы и не желала, но сейчас грубая сила значила даже больше, чем деньги. Поэтому, несмотря на наши АК-47 и клевую форму – а в последние дни в форме ходили буквально все, – нам угрожала нешуточная опасность. Те же блаженной памяти "Футболисты" при всей своей слабости могли без труда расправиться с нами – ведь мы были уголовниками, а не бойцами.
Лимуру, Тигани, Киамбу на севере, река Ати, Мата-дия, Эмбакаси на юге – чаго наступало не спеша. Тут оно поглотило школу, там захватило дом, тут заняло полцеркви или четверть улицы. Пятьдесят метров в сутки – не быстрее, но и не медленнее. Когда командование Восточно-африканских подразделений миротворческих сил ООН объявило, что граница чаго достигла Нгары, я сделала свой ход. Прямо в форме "Девочек Дуста", состоявшей из полосатого, как зебра, пластикового плаща до пят и коротких шорт, я села в такси и велела везти меня в американское посольство.
Водитель поехал через Ривер-сайд.
– На Лимурском шоссе приземлился "планер", – объяснил он.
"Планеров" я побаивалась. Они свисали с Башен-Инкубаторов, как огромные летучие мыши, ожидая момента, когда можно будет отделиться от насеста, расправить крылья и поплыть над городом, рассыпая споры. Мне они представлялись чем-то вроде крылатых ангелов смерти – слишком уж много сидело во мне ветхозаветных образов. Армейская артиллерия уничтожила много таких "планеров" прямо на башнях, еще больше расстреливали прямо в воздухе вертолеты, но одному-двум всегда удавалось прорваться, поражая Найроби изнутри.
Район Ривер-сайд когда-то был из дорогих. Я видела плавательный бассейн, из которого торчала башня танка, видела теннисные корты, заваленные распухшими телами в темно-вишневой, "под чаго", полевой форме. За уцелевшими деревьями торчали растопыренные веером лиловые отростки сухопутных кораллов, и от этого зрелища мне стало жутко.
Я велела водителю ждать меня у ворот. На территории посольства чуть ли не вплотную друг к другу стояли мощные грузовики. Солдаты и служащие, выстроившись цепью, грузили картонные коробки с документами и офисное оборудование.
Чернокожий часовой давно меня знал.
– Уезжаете? – спросила я.
– Как видите, мэм, – ответил он. Я отдала ему револьвер, и морпех кивнул в знак того, что я могу пройти.
В коридорах посольства мне то и дело попадались служащие с увесистыми пачками бумаг и коробками, на которых красовалась надпись "Собственность государственного департамента США". В комнатах стрекотали шредеры.
Наконец я отыскала нужный кабинет. Маленький белый человек со стрижкой "ежиком" упаковывал картонные коробки.
– Мы больше не работаем, – сказал он (его фамилия была Кнутсон). – Лавочка закрывается.