Виктор Колупаев: Рассказы - Колупаев Виктор Дмитриевич 9 стр.


Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: "Мошка проклятая!" - и зло сплюнул себе под ноги. Шестой... Седьмой... Двенадцатый крикнул: "Тачка есть у шестого бурта!" Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене... Последний оглянулся на палатку. Там, едва не возвышаясь над ней, ухватившись рукой за растяжку, стоял огромный Потапыч...

- ...Ах, Юрий Иванович! - услышал Катков лукавый голос соседки по этажу. - Вечно-то вы что-то скрываете!

- А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?

- Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!

- Что вы! Шутите, конечно.

- А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же вам это рассказал?

- Никто. Я сам видел.

- Ой! - сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати с хорошенькой фигурой и красивым, приятным лицом. - Как же это? И зачем вы меня нарисовали в таком виде? - И она смущенно, едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.

Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно, что он выдержит, на четвереньках вкатит проклятую тачку в гору, трясущимися руками наполнит ее углем и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение. Вдохновение смертельной усталости. Ему даже не придет в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязное тело в ссадинах, шершавые рукоятки тачки.

Алеха Бирюков на вид покрепче. Но в семнадцать лет сил еще так мало. Но и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в поджилках. Его не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля.

И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его отец, который уже никогда в жизни не возьмет в руки творящий резец. Отец, которым выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов, и тут же упал, сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная, что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную: из слоновой кости, которую он хотел создать еще до войны, но все не решался. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, рожденное из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.

Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.

Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого - еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат.

Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел из разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: "Там, вдали, за рекой..." А они ошеломленные, слушали и молчали... Такой у Потапыча был голос...

...Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.

Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он придумал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они всегда были вместе.

Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: "Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел". Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь, и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются...

Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение, которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе и никого не трогает?

Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум, в людскую сутолоку, во встречные взгляды и шелест шагов по асфальту.

Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его внимательно слушали, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: "Время тогда было другое". Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?

А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.

- Да, да, да! - говорил Самарин. - Это студия Броховского. Я не вылезал из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывались страх, и тоска, и жалость, и злость на себя. Было время, когда я хотел все это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый, переломный момент. С него все и началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков.

- Согласен с вами, - ответил Петровский. - И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все силы в кулак и победить. Это было тоже вдохновение.

- Значит, вы видите на полотне не то, что я? - удивился Самарин.

- Я вижу самый важный момент в своей жизни, - ответил Петровский.

- То же самое вижу и я. Только из своей жизни.

- Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?

- Мы, наверное, этого никогда не узнаем.

- Счастливый, должно быть, человек этот Катков, - вздохнул Петровский.

А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.

Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные "кроты", - огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.

Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрым шагом мимо расступившихся в стороны прохожих... А картина? Ну что ж, он напишет еще одну. И снова назовет ее "Вдохновение".

Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни.

Катков этого не знал. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа, новое вдохновение.

Город мой

С высоты птичьего полета город был похож на прилавок огромного обувного магазина с расставленными на нем в строгой симметрии серыми стандартными коробками.

По вечерам, когда на него опускались пыльные сумерки и улицы пустели, казалось, что люди укладывают себя в бетонные упаковки, а блестящие линии уличных фонарей напоминали бесконечный шпагат, во множестве мест туго завязанный на узлы мигающими перекрестками. Утром призрачные светящиеся нити улиц постепенно размывались и исчезали, и крупнопанельные упаковки, словно облегченно вздохнув, выпускали из-под своих крыш тысячи горожан, спешащих на работу, озабоченных домохозяек с авоськами и молочными бидонами, тучи вечно взъерошенных ребятишек и косяки стройных девчонок.

В эти нежаркие утренние часы, особенно если ночью шел освежающий дождь, город словно приподнимался на цыпочках, протягивая к солнцу зеленые ветви своих молодых скверов, бульваров и садов. И тогда пропадало ощущение размеренной серости и нелепости существования города, и город улыбался. Иногда в этой улыбке сквозил восторг, словно он видел себя сильным, красивым и нравящимся людям.

Но скоро трубы фабрик, заводов и электростанций заволакивали голубое небо белесой дымкой и пылью, и город понуро наклонял голову к асфальту, опуская вниз запыленные худые руки, распадался на бесконечный ряд серых бетонных упаковок, стыдясь своей безликости и недоумевая, что заставляет людей плодить штампованные унылые кварталы.

Город знал, что он некрасив и бесформен. Но он был удобен. В квартирах газ и вода, в соседнем доме магазин, через два квартала кинотеатр, в двадцати минутах езды драматический театр и филармония, в пятнадцати километрах тайга, теперь уже просто лес с жестянками, битым стеклом, порезами на деревьях, киосками "Пиво-воды" и прокатными пунктами, но зато и с цветами, лохматыми лапами кедров и капризно изогнутыми ветвями берез.

Город мучился сознанием собственного несовершенства и неполноценности, но в какой-то мере его успокаивало то, что он все же нужен людям.

...Виталий Перепелкин покидал Марград. Он поссорился с ним. Они не поняли друг друга. Виталий Перепелкин обиделся на город.

- Да я отсюда ползком уползу, с закрытыми глазами, - в какой уже раз говорил он своей жене. - И не расстраивайся ты, Зоя. Усть-Манск ничем не хуже Марграда. Даже во сто раз лучше. Построю там "падающую волну". А потом еще и еще. Представляешь, какая будет красота?!

- Уж я-то представляю, - сухо ответила Зоя.

- Да! Надо же посидеть молча перед дорогой, - вспомнил Виталий и утроился на краешке стула. - Ну что ж, пора. Через месяц получу квартиру в Усть-Манске и приеду за вами.

Из спальной комнаты вышел карапуз лет двух от роду и сказал:

- Папа в командиловку е-е-дет...

Виталий схватил сына в охапку, повертел его в воздухе, поставил на пол, поцеловал жену куда-то в ухо, бодро сказал:

- Ну я пошел, - потоптался еще в коридоре, подхватил чемодан, решительно открыл дверь и перешагнул порог.

Пролет в десять ступенек, всего девяносто ступенек, обшарпанная входная дверь с именами, выведенными неровным детским почерком, куча ребятишек, прокладывающих автотрассу в груде песка, стук домино, "классики" на сером асфальте, завывание саксофона на втором этаже, старушки, серьезно обсуждающие проблему внучат, веревки с белыми простынями, аккуратно политые березки в палец толщиной.

Перепелкин дошел до угла здания и остановился. Не мешало бы купить сигарет, в вокзальном буфете всегда столько народу. Он обогнул дом, выкрашенный зеленой краской, которую наполовину смыло дождями, так что виднелся серый бетон, и повернул по тротуару со стороны улицы в противоположную сторону от вокзала. Здесь, в соседнем доме, был гастроном.

Обрадовавшись тому, что не встретил никого из знакомых и не пришлось объяснять, почему в руках чемодан, он вышел из магазина и не спеша двинулся к вокзалу. До отхода поезда было еще почти час времени. Ему надо было пройти три квартала по улице Шпалопропиточной и свернуть направо к привокзальной площади.

Он шел, стараясь не думать о городе.

Примелькавшаяся монотонная улица с одинаковыми домами, однообразие которых только усиливала их разноцветная окраска, не привлекла его внимания. Только пивной киоск на углу разнообразил архитектуру улицы. Поровнявшись с ним, он свернул направо, на проспект. Рационализаторов, прошел еще метров пятьдесят и почувствовал что-то непонятное. Привокзальной площади не было. Вместо нее перед ним стоял дом с гастрономом, откуда он только что, семь минут назад, вышел. А впереди тянулась улица Шпалопропиточная с его домом, другими домами и пивным киоском через три квартала.

- Вот так задумался, - негромко сказал он вслух, взглянул на часы и успокоился. Времени было еще достаточно. - Такой круг дать! Подумать только!

Он снова пошел вперед, но теперь, помня, что в раздумье такого маху дал, он с интересом рассматривал свою тысячу раз виденную улицу. С нее все и началось, когда он проектировал ее и вместо стандартного пятиэтажного дома N_93 вписал в улицу дом типа "открытая ладонь". Еще в строительном институте придумал он эту "открытую ладонь", а тут не утерпел и вставил в проект. Проект вернули с шумом и выговором, хотя "открытую ладонь" можно было сделать из стандартных блоков.

Сейчас, представив на месте дома N_93 свой дом, он признал, что "открытая ладонь" выглядела бы нелепо среди этих пятиэтажек. И все же он был не совсем не прав.

Тогда он еще не знал, что это были его первые шаги в сегодняшнем пути на вокзал.

Около пивного киоска он закурил сигарету, повернул за угол, поднял голову и увидел гастроном. С городом творилось что-то неладное. Теперь-то уж Перепелкин точно знал, что не сделал никакого круга. Он несколько минут постоял, растерянно оглядываясь, и повернул назад.

За углом гастронома была улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелся... сам гастроном... Какой-то чертов круг! Куда ни пойди, везде улица Шпалопропиточная. Перепелкин решил, что назад идти нет смысла, и повернул около пивного ларька направо. Перед ним был гастроном, улица Шпалопропиточная, а через три квартала виднелась кучка людей у пивного киоска.

До отхода поезда оставалось минут сорок. Возле магазина было довольно многолюдно, и Перепелкин чуть было не налетел на инженера Сидорова из своей группы проектировщиков. Сидоров был лет на пять старше Виталия и спроектировал не одну улицу в Марграде. Они поздоровались: Перепелкин - испуганно, а Сидоров - растерянно, потому что только что вышел из квартиры Виталия. Он не знал, что тот сегодня уезжает, и приходил уговаривать его вернуться в управление главного архитектора.

- Так-таки уезжаешь? - вымолвил наконец Сидоров.

- Уезжаю! - с вызовом ответил Перепелкин. - Надоела эта канитель. Не хочет, не надо...

- Кто не хочет?

- Кто, кто! Город! Не хочет стать красивым, пусть таким и остается.

- Город-то хочет. Только главному архитектору и, в горисполкоме надо доказать.

- Так ведь пять лет уже доказываем! - сказал Перепелкин и, спохватившись, что сказал не то слово, поправился: - Доказывали то есть.

- Нет, не доказывали! - вспылил Сидоров. - Доказываем! Доказываем и докажем! И Марград станет красивым!

Перепелкин ничего не ответил и переложил чемодан из одной руки в другую.

- Значит, уезжаешь? - снова спросил Сидоров. - А я ведь у тебя сейчас был. Не знал, что ты так скоро.

- Я вот сегодня подумал, - сказал Перепелкин, - в жилом доме типа "Кленовый лист" у нас планировка двенадцатого этажа все никак не получалась изящной. Надо бы на пять сантиметров поднять потолок и поставить "летающие" перегородки.

- Так ведь кто-то предлагал уже...

- Кто-то! Ты и предлагал. Все так и надо сделать и тогда "кленовый лист" вырвется на простор.

- Тебе-то что до этого?

- Ах да. Ты извини меня. Опаздываю я.

- Не вернешься?

- Ни за что на свете. - Но в его голосе не было железной уверенности. - Пусть Марград таким и остается, если ему это нравится.

- Вернешься, я тебя к себе на работу не возьму. Учти, - предупредил Сидоров своего бывшего начальника и ушел не попрощавшись.

Перепелкин снова переложил чемодан из одной руки в другую, но не успел сделать и десяти шагов, как из магазина слегка навеселе вышел двоюродный брат его - Сметанников.

- А, Виталька, черт! - заорал он. - Давай-ка по стаканчику!

- Понимаешь, Петя, - ответил Перепелкин, - мне на вокзал надо. Времени уже осталось мало.

Оба стояли, не зная, что еще сказать друг другу. Потом Перепелкину вдруг пришла в голову мысль.

- Послушай-ка, Петя, может, ты проводишь меня до вокзала? А?

Сметанников на секунду задумался, достал из кармана мелочь, пересчитал ее и твердо произнес:

- Провожу.

Перепелкин уже начинал понимать, что одному ему за этот злополучный угол не повернуть. И он решил, как только они подойдут к нему, вцепиться в локоть своего двоюродного брата, закрыть глаза и таким образом прорваться наконец к вокзалу. Сметанников начал что-то рассказывать Перепелкину, но тот слушал его очень невнимательно, лишь иногда невпопад вставляя слова: "Да, да. Угу".

Сколько ночей они просидели всей группой, реконструируя на бумаге Марград и застраивая его новые кварталы. Прекрасный город получался у них. В Москве даже удивлялись. И в самом Марграде вроде бы одобряли. Но дальше этого не шло. Каждая квартира в доме типа "открытая ладонь", "планирующая плоскость", "голубая свеча", "кленовый лист", "падающая волна" и других стоила на пять процентов дороже обычной, стандартной. А где их взять, эти пять процентов?

В Марграде строился новый дизельный завод, и нужны были тысячи квартир. Срочно, немедленно. Тут уж было не до "кленового листа". Всегда так. Сначала хоть что-нибудь, а потом уже получше, но снося это самое "что-нибудь". Перепелкин доказывал, что через десять лет все равно придется сносить эти серые уродины, и тогда уж государство пятью процентами не обойдется. С ним соглашались, но говорили, что это ведь будет все-таки через десять лет, а не сейчас. А квартиры нужны сейчас. А пять тысяч семей, живущих в старом Марграде в подвалах и полуподвалах? Им сейчас не до "планирующей плоскости".

Пять лет Перепелкин бился и доказывал, а теперь вот уезжал в Усть-Манск, потому что там решили строить новый жилой район из домов типа "башня" и "нож". Это, конечно, не "кленовый лист", но все же близко. И потом, может быть, со временем удастся построить и "открытую ладонь".

Перепелкин устал убеждать и теперь уезжал из Марграда, как уходят в гневе и обиде от близкого человека, не понимающего тебя, чтобы через мгновение одуматься и с болью признать, что возвращение уже невозможно.

Назад Дальше