Имя я ему сгоряча ляпнул настоящее – Эльфлауэр, Лунный Цветок. Потом уже спохватился, что людей так не зовут, и другим уже назывался простенько, но своего учителя поправлять не стал. Не так уж и надолго, в сущности.
В общем, Бонифатио меня приютил, а я скоро прижился и стал за ним потихоньку наблюдать. В стране мой мэтр на тот момент был лучший художник, без вариантов. От заказов отбиться не мог, от короля присылали, бывало, но на большие деньги никогда не льстился, а любил работать для церкви. Верующий был до полного самозабвения; когда углублялся в очередной мистический сюжет, то писал с перерывами на помолиться, а поесть забывал, если не потеребить и не напомнить. Я его жалел, напоминал, а он смеялся: "Я, – говорил, – дружок, – пощусь. Так Небо ближе"… Редкостный человек, в общем, не такой, как большинство в стаде. Я любил смотреть, как он работает, часами мог наблюдать, а он говорил, что я у него завелся, как кот, и что я – талантливый лентяй. И еще – что я идеальная модель, потому что бесконечно могу сидеть или лежать в удобной позе, неподвижно: я ведь выслеживать и выжидать приспособлен. Хорошо было. Я совершенно спокойно мог ходить на охоту, а к нему возвращаться отдыхать. Он за мной не следил и ни в чем меня не подозревал, но, вот смех-то, говорил, что видок у меня бесовский. Милый, но бесовский. Искусительный. И мэтр, глядя на меня, будто догадывался о чем-то.
А потом стал демона с меня писать. "Ты, – говорил, – потрясающе смотришь на людей – так и дворянин посовестится. Ты, сынок, бесстыжий, как кошка, и такой же храбрый". Я не спорил.
Я, конечно, чуял, что от него пахнет совсем нехорошо, смертью пахнет, грядущей почечной недостаточностью. Огорчался; на тот момент человеческая медицина была дурной лженаукой, а нашей и вовсе не было – не слишком мои родичи в ней нуждаются – так я понятия не имел, чем ему помочь. Досадовал. Мне у Бонифатио очень уютно жилось, а он собирался умереть вот-вот, хотя и не имел об этом ни малейшего понятия – ужасно жалко.
Никто из людей о нем толком не заботился; сначала у него жила толстая кривая тетка, которая прибиралась и готовила, но толку от нее все равно было маловато. Эта скотина больше пялилась на меня, чем помогала ему – все норовила дотронуться, когда я прохожу, и что забавно, пахла при этом довольно вкусно. Через полгода она мне хуже тоски надоела и я ее… того. Не подумай, не дома. Выследил, когда она вечером пошла к приятельнице на другой конец города – сплетничать. На дороге попался якобы случайно – она обрадовалась, попросила проводить. Ну я и проводил – до ближайшего укромного места на набережной Канала. Она не сопротивлялась. Они вообще не чувствуют укуса, если правильно взяться.
Ее так никогда и не нашли. Она по Каналу куда-то уплыла, так что Бонифатио не узнал ничего дурного. Только слегка расстроился, что она никого не предупредила. Решил, что сбежала с самцом из солдат; многие ваши самки так делают. Прости, в смысле, человеческие женщины.
Но Бонифатио к женщинам ровно дышал – а вернее, у него сил не было. Он вырисовывал из себя всю энергию, которой располагал, работал тяжелее, чем в поле. Закончив одну картину или начиная вторую, молился или ходил по святым местам, вдохновлялся. Так что через месяц эту свою экономку забыл с концами.
Я ему сам еду покупал. Вернее, добывал. Сам, разумеется, никогда не пробовал ту дрянь, которую он любил – корм для стада. Люди же, хоть и корчат из себя хищников иногда, на самом деле падальщики, а это глубоко другая категория. Разумеется, я на базар ходить не слишком любил: там дохлятина продается. Убивают утром, днем продают, а жрут только вечером, когда от мяса уже несет полным букетом. А мясные обрезки, а всякие потроха, которые они покупают за грош! Да стаду нравится все с гнильцой и душком – рыба эта мерзкая, молоко скисшее, сыр заплесневевший… Меня от этого запаха всегда мутило; старался только из жалости к мэтру… Да, я помню, вы еще траву едите, к траве я нормально отношусь, но не как к пище – мне ее усвоить нечем. А мэтр траву не слишком часто употреблял; ему нравилась мертвечина, да еще и прокопченная над огнем. Я ее заворачивал в бумагу или тряпку, чтобы не нюхать, пока домой несу.
Бонифатио меня учил обращаться с деньгами. "Удивительно, – говорил сначала, – ты такой умненький мальчик, и красивый, с лицом, с руками как у аристократа – а не понимаешь вещей, которые каждому бродяжке очевидны". Потом мы с ним это чуточку пообсуждали – и мэтр сделал вывод, как припечатал: "Ты, сынок, не дурачок, ты только совершенно аморален. Уму не постижимо, как такое вообще возможно". Он мне все пытался донести, что красть нельзя. А я ему – что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.
Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что-нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам – и не хотел расстраивать.
А когда за людьми следил – видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо – у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод – это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги – а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это – когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.
Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи – наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.
Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.
Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: "Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?"
Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить "я никогда не видел такой красоты", "ты – единственная", "я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени"… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.
На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить. Лучше – тайно. Хотя, если навсегда, то тайной можно и пожертвовать.
Матушка говорила, что куда легче убивать тех, кто тебе сексуально полярен – в детстве, когда я с молока на кровь перешел, она, помнится, меня только мужчинами кормила. Иногда, правда, младенцами – их, конечно, донести значительно легче, чем мужчину заманить, но пищи всего-ничего, а достать довольно тяжело да не так уж и вкусно, откровенно говоря. Они вкусные, когда высок уровень гормонов в крови, а у детеныша какие там еще гормоны! Так что, в основном, она мне приводила мужчин и сама обычно кормилась мужчинами. Но мне советовала женщин, потому что мы устроены довольно определенным образом. Мы выглядим, как приманка. А добыча ведется на инстинкт, усиленный страхом – из страха получается такая любовь, что только держись. Вот как они своих правителей любят – а уж человеческие правители убивают никак не меньше, чем мой средний сородич, но совершенно демонстративно и куда изощреннее… Мне вообще ужасно претит то, что стадо может жрать друг друга, как крысы с голодухи. Одно хорошо – вроде бы они не все такие.
В общем, обычно я убивал женщин. Я тогда любил ходить в квартал, где жили проститутки, там я их поить и научился… Ну да, сам я тоже пробовал человеческое вино, а что такого? Сидишь с добычей, пьешь, болтаешь всякий вздор – она хохочет, глазки у нее светятся, полна эндрофинами до краешка и пахнет все лучше и лучше. Ну подливаешь ей, подливаешь… Перед тем, как задремать, она иногда еще и расстегнется. Кровь у нее тогда на вкус совершенно великолепная, со второго литра тебе тоже делается весело – если пить сразу, то алкоголь еще не успевает ферментироваться… хотя, я и слов-то таких не знал тогда. Было забавно их поить. Это потом уже мой собственный обмен веществ устоялся, от привкуса алкоголя стало неприятно. Но иногда – отчего бы и нет.
Только не спирт. Впрочем, на старых пьяниц я никогда не охотился. Разве что – когда прошла эпидемия красной чумы, и этот ваш Хэчвурт вымер почти сплошь. Тогда пришлось… уцелел этот пропойца почему-то, и я его выпил, с голоду. Потом было не отплеваться и не отмыться, чувствуешь себя так, будто пропитался тухлятиной, мутит, отвратительное ощущение. Больше я никогда таких не трогал. Да и зачем нам старая мразь, когда вокруг молодая потенциальная добыча ходит табунами?
Женщинам, кстати, как я тогда заметил, ужасно нравилось, когда я к ним прикасался. Они совсем уж таяли, лезли прямо на клыки – бери голыми руками, разве что мне было не особенно приятно глядеть, как они катаются и вопят, будто кошки в марте. Людей такие вещи цепляют за инстинкт, но меня-то – нет, я только ради эндрофинов старался. Они мне сами подробно объяснили, где у них чувствительные места; странное было ощущение, что-то среднее между удовольствием и брезгливостью.
Кое-где они приятные на ощупь, а кое-где… гм-м… мягко говоря, довольно сомнительные. Мне их физиологию инстинкт никак не украшал. Но возиться все равно стоило, потому что они становились вкусными на диво. Это как люди говорят: не разбив скорлупу, не приготовишь яичницу.
Первого мужчину я убил из любопытства. Епископ к моему мэтру ходил, договариваться о реставрации каких-то старинных росписей в храме – так этот епископ на меня смотрел, как настоящая добыча, в транс входил, еле слышал, что Бонифатио говорит. Я здорово удивился; я глазам не поверил – еще не знал, что у людей встречаются такие экземпляры. Решил проверить: походил у него перед носом туда-сюда, поулыбался, сел напротив – убедился. Запах от него пошел совершенно недвусмысленный; человек в таких случаях сам себя чувствует охотником.
Ясно, мэтру-то, из-за увлеченности живописью и религией, никогда бы и в голову не пришло, что у епископа на уме, но мои глаза и обоняние еще никогда не подводили. Правда, эта животина уже старовата была на мой вкус, но так занятно пахла и так чудно себя вела, что глупо было не попробовать.
И я вечерком к нему пришел. Подкараулил, когда он возвращается домой с церковной службы, и попытался повилять хвостом, как перед женщинами. Только текст чуточку изменил, в меру своей фантазии, скудной по молодости. "Я почему-то все время о вас думаю", "у вас такое интересное лицо" – ну и "мне бы так хотелось вас нарисовать", это уж как всем, это всегда работало и до сих пор работает.
Сама охота оказалась на порядок гаже, чем на женщин, потому что епископ порывался меня сам руками хватать, довольно грубо, причем, и совершенно бесцеремонно. Но до кондиции дошел куда быстрее, а на вкус был – сущий праздник, от выплеска гормонов только не вскипел, я после него несколько часов ходил веселенький. И учел этот опыт на всякий случай. В общем и целом, мне понравилось. В этом светила опасность какая-то, риск – вроде как не на газель охотишься, а на вепря, который – тварь сильная и бесстрашная, при неудаче может чувствительно ранить и все такое.
Епископ, правда, много шума наделал своей смертью. О происках дьявола орали на каждом углу. Будь я поопытнее, пырнул бы его ножом в шею и выпил бы аккуратненько, но я от его запаха сам завелся, и он меня так удобно прижал – буквально выдержки не хватило удержаться от укуса. И разговоры, конечно, сводились к вампиру. Вот Зло как таковое отомстило слуге божьему. Горожане боялись вечерами на улицу выползать. Девки на каждого пропойцу косились – но не на меня. Я голодный не ходил. Тем более, что из-за девок они так не истериковали. То есть, теперь, если труп находили, рассматривали повнимательнее, но, если бы не мой эксперимент с епископом, не особо нервничали бы.
Через неделю они объявили, что поймали дьявола. Этого пойманного потом сожгли на рыночной площади, я ходил смотреть. Обычный человек. Сумасшедший, наверное, а может, обычный дурак, не знаю. Меня это совершенно не тронуло. Нормальные разборки внутри стада.
Вот мой мэтр начал болеть вскоре после – это было плохо. Я так огорчался. Он хорошо учил, руку мне поставил навсегда, в анатомии разбирался, как ас… Общаться с Бонифатио было приятно на редкость… никогда он меня не дёргал, не боялся, не задавал дурацких вопросов и слюни не пускал; я спокойно жил рядом, рисовал, слушал, как он Писание читает, грелся… Знаешь, я мэтру, бедняге, даже свою кровь пару раз в вино подмешал – из-за того старого поверья, думал, он поживет подольше. Но ему только на недельку полегчало, а потом он просто умер и всё.
Под конец Бонифатио со мной говорил так мило… Что я – его маленький товарищ, надежда, что я, де, имею руку-сердце-глаз такие, как надо, разве только благочестия не хватает. Что возвышенные предметы у меня выходят приземлённо, зато в низких, де, сквозит истинная благодать. Что я ему в последние годы был вместо сына – и все такое… Перед самой смертью проговорился. "Я, дружочек, – шептал, в жару уже, – знаю, что у тебя иномирная сущность. Ты живешь у меня уже пятнадцать лет – и все мальчик, все юный, лицо как у невинного отрока, только глаза бесовские… Даже если ты выходец из преисподней и послан во искушение – я-то от тебя никакого зла не видел… Вот сейчас, когда я лежу колодой и никто не пришел воды подать и простыню сменить – будь ты истинным бесом, давно бы вернулся в ад, а не сидел бы с умирающим… Давай помолимся за мою бедную душу!" Я помолился. Истово. Хорошо понимал, что мэтру сейчас до невозможности хочется думать, что со мной все в порядке. А он прослезился и говорит: "Надеюсь, что за твою заботу Вседержитель тебя простит, только покайся". Я пообещал покаяться. Я бы ему сейчас что угодно пообещал, я даже за священником сбегал, чтобы он не боялся умирать. Надо сказать, что Бонифатио особенно и не боялся: верил, что уйдет в другой мир, где будет писать Вседержителя с натуры. Дорого бы я дал, чтобы тоже верить! Любил его, да…
Ладно, не веришь – и не надо.
А потом моего мэтра закопали в землю, и дом отошел гильдии художников – что-то он там, оказывается, напортачил с завещанием. Я тогда в бюрократии стада ничего не смыслил и не понимал, что такое "юриспруденция" – так вот объяснили раз навсегда. В мое жилище приперлись какие-то бесцеремонные животные, ходили, пялились на картины, мебель руками хватали – а один, тварь красномордая, попросил, чтобы я ему чердак показал, и облапал меня на лестнице так, что и епископу далеко. Разило от него при этом, как от козла, который учуял козу и уже нацелился.
Я его убил на чердаке, спустился, не торопясь, сказал его дружкам в гостиной, что ему вид из окна понравился, собрал свои этюды, пару рубашек – и ушел.
К вечеру меня уже искали по всему городу, как выходца из преисподней. Солдаты-жандармы-добровольцы из горожан посмелее рыскали повсюду, высунув язык – с факелами, пистолетами, саблями и священными реликвиями. Считалось, что меня можно убить святой водой и что я испугаюсь благословленного изображения – вот же идиоты, право! Я мэтру помогал эти самые изображения доводить до ума, когда приходило много заказов, а за святой водой, бывало, сам в храм ходил – там старый священник меня знал и наливал.
Я в одночасье стал таким пугалом, что любо-дорого. Придется, думаю, пока все не уляжется, жить по чердакам и подвалам, впроголодь, на улицу особенно не высовываться, а то и вовсе перебраться в другой город, где никого из наших нет. Так бы и сделал, если бы не одна женщина.
Она жила поблизости от художника, видела меня иногда. Звалась Мелиссой. Не старая еще, но уже не первой молодости. Тогда люди жили лет до сорока пяти – пятидесяти, и тридцать лет для человеческой женщины года считались серьезные. Вдова. И выглядела ничего. Чистенькая такая, мягкая, розовая, волосы с рыжинкой. Я ее не трогал и вообще по соседству никого не трогал, чтобы нервничать не начали. Наевшийся лев просто так антилоп не пугает. Пусть себе пасутся.
Никогда не замечал, чтобы она интересно пахла. Так себе букет, как все женщины. Когда уходил голодный на охоту, она уже спать ложилась, а когда возвращался сытый – ее запах мне уже совсем не казался чем-то выдающимся. Тем более, что она обливалась фиалковой водой. Но общался я с ней очень любезно, потому что она для моего мэтра Бонифатио молока отливала.
И вот вечером, у городских ворот мы с ней вдруг встречаемся. Она меня узнала, хотя я надел плащ с капюшоном, и только что за шиворот не схватила. Я решил, что она вообразила себя воином божьим, и сейчас заорет, но убивать мне было совершенно не в жилу в тот момент, потому что везде люди толпились; ну, думаю, сейчас будет драка.
А она мне говорит, воркующим таким голоском, с придыханием:
– Эльфлауэр, тебе, бедняжка, из-за этой злой напраслины жить сейчас негде?
Я растерялся.
– Да, – говорю.
Она меня чуть ли не грудью к стене прижала.
– Это ведь неправда, что ты вампир? – говорит.
– Да, – говорю. – В смысле – неправда, конечно, – а что прикажешь отвечать?
– Ужасно, – говорит, – ужасно. Пойдем пока ко мне, а потом что-нибудь придумается. Я постараюсь заменить тебе мать, бедный ягненочек.
Бедный рысёночек, думаю, дорогая овца. Ну хорошо, пойдем, я голоден. И киваю.
Стражник ей:
– Госпожа, все в порядке?
А она:
– Да, уважаемый. Вот, встретила племянника, – и улыбается.
Пришли к ней. Она на стол вытащила кучу человеческого корма, травы всякой и жареного мяса – мне даже дурно стало. Запах жареного мяса очень не люблю, ассоциируется со смертью, с костром, в общем, жутко противно. Так что, как всегда, взял бокал с вином, сижу, отпиваю по крохотному глоточку. А она придвинулась чуть ли не вплотную, дышит мне в висок, и вдруг говорит:
– Я догадывалась, что ты – дитя Князя Преисподней, Эльфлауэр. Теперь я убедилась окончательно – ты ведь не ешь, потому что питаешься кровью?