Дорога на океан - Леонид Леонов 13 стр.


УТРО

Вот истончается сон, и Курилова будит слабый шелест стружки. Арсентьич чинит окно. Разбухшие от сырости рамы не прикрываются плотно; в непогоду сквознячки разгуливают по квартире. Курилов осторожно двигает плечом: нет, не болит, ничего и не было! Вместе с ночью ушла и боль. Ему досадно на себя за вчерашнюю слабость, - вчерашнее всегда маленькое. Достойна осмеяния болезнь, излеченная двумя пакетиками горчицы. Какая там подагра! Это поганое слово скорее обидело, чем испугало его. Оно связано с представлением о безделье и излишествах, которых он не изведал. Ты соврал, недоучившийся заволжский фельдшер!

Попросту, здоровье, на которое он никогда не обращал внимания, напоминало о себе. Надо бы не пропустить зимы, купить коньки или съездить на месяц в дом отдыха, хотя бы в ту же Борщню. Заведующий усадьбой клялся, что в голодуху все население окрестных деревень питалось исключительно зайчатиной. То-то бы пострелять! С его слов Алексей Никитич добросовестно изучил топографию местности. Тотчас за бугристым холмом, что, по местной легенде, притащил на себе безвестный разбойник Спирька, на сотню километров распростирается нерубленое чернолесье. Кажется, Тютчев хвастался своим ружьишком?.. И вот воображение ставит Алексея Никитича на лыжи и спускает с крутой и снежной Спирькиной горы, запудривает до макушки снежной пылью и бешено несет к лесу, который сперва пропадает и вдруг в белом вихре вскидывается над головой. Знойко и весело от мокрого холодка, что струится ему за ворот... Раннее утро скупится на краски. Все, лес и поле, по-детски намазано синькой. И даже невысокое зимнее солнце, красное, сплющенное и большое, точно нарисовано ребенком.

...Он открывает глаза. На прибранном столике сверкает свежий хлеб в плетенке и деликатной струйкой бьется из чайника пар. "О Арсентьич, ты как древний Мидас из похвисневской книжки! Ты обращаешь в золото все, к чему протянешь руку. Ты коснулся моей юности, и она зазвенела, как песня. Ты строишь машины и всякие инструменты, которыми человек меняет лицо мира. В годы нэпа ты оживлял омертвевшие станки. Люди от встречи с тобой делаются человечнее и умнее. Ты умеешь не только блюминги и ахтерштевни - ты умеешь жизнь!.." Ладно, что не довел вчерашней речи до конца. Она неминуемо закончилась бы тостом во здравие Океана. Посмеялся бы Арсентьич, Кутенко счел бы Алексея своим союзником. "Други, милые, телесные, живые соратники, самая большая река Океана, куда мы все течем!"

Мигая мне, чтоб я подождал его, он вскакивает и босыми ногами бежит в ванную. Упругая ноябрьская вода скрипит в ладонях; он льет ее нещадно на себя в наказанье за вчерашнее малодушие. (Катеринка всегда бранилась за эти брызги на известковых стенах.) Потом, на правах временной хозяйки, Арсентьич приглашает к столу. Облачась в профессорские очки, старик развертывает газету. В комнате становится светлее. Как всегда, он читает вслух. Япония рыщет по Монголии, Литвинов едет в Америку, французская эскадрилья летит в Москву. И опять ни слова о Катеринке; мертвая, она все еще здесь!

После чая Арсентьич прощается. На праздники он уезжает к своим, на Урал. Они уходят от меня в прихожую. Мне слышно, как старый литейщик журит ученика за вчерашнее хвастовство биографией и тут же хвастается сам, что завод вышлет на станцию за ним машину. ("О-отличная машина!") Наверно, лицо его при этом застенчиво морщится. Курилов берет его голову в руки, никто их не видит, они колют друг друга усами. Арсентьич очень стар. Крепче, еще крепче целуй своего друга, Курилов. Больше вы не увидитесь никогда!.. Старик бранится, шумит и хлопает дверью. ...Мы смотрим в окно. Дом высок. Если прижаться щекой к наличнику рамы, из куриловского окна виден краешек Кремля. Он сутулый и какой-то небольшой сегодня. Пасмурно, хоть и подморозило за ночь. Черный гигантский локон от близкой электростанции тянется к линялому золоту кремлевских куполов. Порхают снежинки и долго выбирают место, куда упасть. Идет зима, и прохожие на улицах, наверно, пахнут нафталином. Я узнаю среди них Арсентьича по желтому фанерному баульчику, спутнику его путешествий. Старик лихо вбегает на мост. Он торопится к блюмингу и к птицам. Его перегоняет ящичник. Два разных размеров ящика у него в руках, а третий, самый большой, на голове.

- Похоже на чертеж Пифагоровой теоремы, - говорю я, но Алексей Никитич не отвечает.

Нам видно обоим: прислонясь к перилам моста, Арсентьич пропускает мимо себя Пифагоров макет. Потом старик раздваивается: один вскочил на ходу в трамвай, другой завернул за угол дома, где кино. Огромная, с планер, ворона падает с крыши и по ветру виражирует перед окном. Ей зыбко и зябко. И сразу, точно черный капюшон надевают на город, все исчезает под ее крылом.

- Хорошее утро, - говорю я. - Пройдемся!

- Где мы остановились в прошлый раз?

- Мы начали строить дорогу через пустыню. Мы довели ее до станции Улу-Мергень. Остаток мы пройдем пешком: там недалеко. До Шанхая три с половиной тысячи километров, десять минут ходьбы!

И мы вступаем в громадное песчаное пространство. Караван людей и машин уходит в бескрайнюю даль перед нами. Алексей Никитич жалуется, что его оглушает говор лопат и кирок. У вас слишком трезвое и нечуткое ухо, товарищ!.. Всмотритесь, еще невиданные дорожные комбайны стелют путь на ваш Океан. Они идут громадной очередью, кажется - самой тяжестью оплавляя пески и оставляя готовую, уширенной эмерсоновской колеи, трассу позади себя. Они жуют все под собою - старую монгольскую кумирню и кости двугорбого животного, павшего когда-то в песчаной буре. Визжат гусеницы, и гремят экскаваторные цепи. Зной и смрад стоят в тени этих чернорабочих драконов. Это похоже на пахоту, и пласт весь в слепительных стекловидных гребешках. Нам некого расспросить о причинах спешки и об источниках этой фантастической энергии. Мы помешали бы этим осатаневшим людям. Они разговаривают междометиями, как в атаке. Сжалясь над моим недоуменьем, Курилов кричит мне в ухо шестилетней давности новость о социалистическом Китае. Он все-таки настаивает на кирках, потому что этот упрощенный способ прокладки на целую пару десятилетий приближает наши события. Между нами происходит очередная распря... Впрочем, все это требует дополнительных пояснений.

Моя дружба с этим человеком выгодно отличалась от обычных отношений повседневного приятельства. Изредка мы сходились для шутливых, воображаемых путешествий за пределы видимых горизонтов. (Строитель нашего времени образуется из мечтателя, а искусство жить всегда слагалось в основном из умения глядеть вперед.) Нам было по пути до самого Океана. Мы вылезали на редких остановках познакомиться с людьми, которых нам не дано увидеть никогда. Некоторые занятные вещи были подсмотрены нами в эти часы. Когда не хватало глаза и прозорливость поэта равнялась проницательности политика, мы пользовались и вымыслом. Он служил нам зыбким мостком через бездну, на дне которой - неизвестно в какую сторону - шумит поток.

Это было трудно потому, что, разумно планируя историю, всегда приходится оставлять кое-что на долю случайностей, гениев и дураков. Наши догадки неизменно носили оттенок спешки и неполного знания, но пусть опровергатели исправят наши ненарочные ошибки. Словом, это была наша с ним шахматная игра, а школьный глобус с продранными материками и морями служил нам шахматной доской. Все лучшее в этих партиях принадлежит Алексею Никитичу; мне же лишь неточности, побрякушки образов и упущения, неминуемые при пересказе. Мы изымали себя из настоящего; мы уничтожали эту подвижную перегородку между будущим и прошлым, и тогда оба эти небытия приобретали одинаковую убедительность. Мы выходили в четырехмерный мир; все становилось нам доступно, и внятной была удивительная единовременность событий. Я малодушно рвался вперед, к воротам сада, о котором так по-разному мечтали лучшие дети земли; мне хотелось прорваться сквозь кровь и пламена неминуемых несчастий, но мой насмешливый Вергилий непреклонно вел меня через все потрясенья, что размещены в узловых пересечениях истории. Иногда мы забирались так глубоко, что уже не хватало мудрости определить, что добро и где зло. Но на ближней дистанции, когда начался предпоследний тур мировых войн, мы с глубокой горечью мирились с ролью созерцателей, хотя там часто пригодились бы здоровье и силы двух лишних солдат. Я сожалею также, что нет у меня куриловского дара ясных и-точных построений. Так, я не смогу восстановить в памяти, в какой хронологической последовательности произошли восстания венгерских и галицийских крестьян, поддержанных социальной революцией в центре Европы, но помнит сердце, как пылко откликнулось им на Сьерра-Неваде; и пока соседняя держава торопливо, всеми юбками, тушила и топтала этот человеческий пожар, обжигавший ей бока, она получила смертельный нож в спину от своего другого недремлющего соседа.

Дальше началось неописуемое рукоприкладство. Все народы, в обход их согласия, были впряжены в каторжный плуг, перепахивавший карту планеты. Никто не смог бы сказать, чего было больше в этой нечеловеческой трагедии: величия или низости. (И как хорошо, что самое спасительное свойство памяти - забывать!) Эти войны были длинны и опустошительны. Самый ужас их со временем вырождался в гнетущую скуку. Их прологи начинались по правилам бандитской дуэли, потому что демон войны покровительствует тем, кто первым схватится за пистолет. Сражения походили на клубление первозданного расплавленного вещества, и поражала способность человеческого сознанья выдерживать даже такое испытание. Наконец стало так жарко, что потребовалось скинуть совсем потрепанный фиговый листок буржуазного гуманизма. (Кстати, эта штука была изобретена еще в ту пору, когда полевая пушка не делала и выстрела в минуту!) Были превзойдены устарелые рекорды Навуходоносоров и Васильев Болгароктонов, Хулагу и Альб, Махмудов всех номеров и Омаров. Появились вожди, утверждавшие, что полезно, по обычаю долгобородых предков, сожрать в бою дымящееся, кровоточащее сердце врага. Бывали случаи, когда враждующие страны в одну ночь обращались в кладбища и трупные бочонкообразные черви становились единственным населением благословенных долин. Были примеры, когда ночь заставала двух вооруженных друзей-держав на шумном банкете, и потом одна с легкой дрожью изумления просыпалась в брюхе другой. Кратковременные передышки и мирные сны капиталистического процветания не обманывали уже никого: дьявол любит казаться ласковым. Время от времени начинались эпидемии бегства в Советский Союз, и требовались заградительные кордоны на границах, чтобы остановить поток одичавших людей из полыхающего дома. Старая эра умирала трудно, и древнее ложе земли содрогалось под нею.

Азию постигли наиболее крутые перемены. Великая желтая страна, которая века защищалась лишь бездорожьем да непротивленьем бронированному злу, сама схватилась за упущенные поводья судьбы. Это горемычное место колониальных грабежей и бессовестных накоплений подверглось почти физической переплавке. Громадный народ, никогда не знавший, сколько его есть, сдвинулся с места. Еще ни разу в истории закон численности не играл такой роли. Судя по легендам, которые мы застали пятнадцать лет спустя, великий национальный полководец проверял наличность своих повстанческих полчищ испытанным способом Чингисовой матери. Он всходил на гору, и если все до горизонта заполнялось живою, колеблющейся лавой, он считал, что войска его в целости. Такой и установился расчет: первый круг неба, второй, пятый... Нельзя было придать какие-нибудь более регулярные подразделения этой тьме разгневанных людей. Ян-Цзы дал знак, и они двинулись в поход. Облака летучего лёсса, хуанту, заслонили солнце. Народные певцы вскричали, плача, что Ван-Суйе-Ян-Цзы скомандовал ночь, чтобы поработители не подсмотрели с неба. Сперва много лет бились внутри страны, а потом перешли на границы. Самым кустарным образом подвергалось избиению все, что спускалось с воздуха или высаживалось с моря. Карательная коалиция, куда, за исключеньем Советского Союза, вошли все, вплоть до мелких залетных пташек, отступила. Беззаветный героизм всегда сопутствовал освободительным войнам, но в особенности это сказалось в стихийной атаке китайского народа. От века умевший работать, видеть историческую цель и презирать опасность, он не считал трудодней в свою героическую десятилетку подъема.

То был наиболее емкий на сенсации век, и самая неожиданная из них имела будничный оттенок. После срока, который сократят или удлинят потомки, наступила одна ночь: петух переправлял свои сокровища в Среднюю Африку, и лев на острове Маврикия с урчаньем зализывал свои обрубки. Все перемешалось. Никто не протестовал, когда в эту пору конвульсивных поисков опоры Голландская Индия неторопливой походкой устрицы вошла в великую островную империю; никто не удивлялся, когда малайская революция вытолкнула ее и оттуда. Похоже было, что историческая роль Атлантики как цитадели деспотов уже угасла. Наш Океан давно стал ареной мировой деятельности народов. Полушария поменялись именами; стал называться Новым - Старый Свет, и - наоборот. Варвары, последние варвары земли, отступали, как они делали это всегда со времени Александра и Миниамуна. Одно время заатлантический Старый Свет служил постоялым двором для беглых королевств и республик. Опасность и вынужденное соседство заставляли их искать сближения между собою, но братание буржуазии не состоялось. Последовал передел империалистических материков; некоторые из колоний без особой гордости приняли имена бывших метрополий. Жизнь в этих странах складывалась исключительно своеобразно. Старость, как и в жизни индивидуума, усилила и подчеркнула черты юности. И оттого, что орудия подавления трудящихся действовали безупречно и бесперебойно, это полушарие двигалось все время при перегретых котлах... Словом, ко времени первой решительной схватки двух миров граница между ними проходила от Камчатки, мимо Тайваня, на Яву, на Дели и Аден, по вогнутой кривой, через пески, на Монровию и дальше, вверх по восьмому меридиану, считая нулевым проходящий через острова Верде.

Назад Дальше