- Ну, это очень просто, - сказал Осоргин. - Идет война с природой. Точнее - война с нашим незнанием природы. И в этой войне участвуют все люди, все человечество - из поколения в поколение. Подчеркиваю: участвуют все. Прямо или косвенно. Сознательно или неосознанно. В этой войне есть свои фронтовики и свои дезертиры. Есть победы и поражения. Война, конечно, особая, с очень глубоким тылом. Можно всю жизнь просидеть в этом тылу и даже не представлять, какие захватывающие сражения идут на переднем крае.
- А почему бы не заключить перемирие? - спросил я.
- Нет, на перемирие я не согласен. Это было бы… ну, не знаю, как сказать… это было бы неинтересно. Мне надо воевать. Вот я решаю какую-то задачу. Думаете, это так просто? Идет бой, временами мне приходится туго, и появляется даже мысль, что неплохо бы податься в кусты… Вы понимаете, какой это бой? Ведь здесь не словчишь, не победишь по знакомству или из-за слабости противника. Здесь все по-настоящему. И вот я заставляю противника отступить, заставляю отдать мне какую-то часть Вселенной, и она становится моей, нашей… А разве в искусстве не так?
Я не раз жалел, что играю роль режиссера. Интереснее всего было говорить с Осоргиным о науке, и тут мне приходилось постоянно быть начеку. Одна неосторожная фраза могла выдать, какой я режиссер.
Мы подыскали удачное место для базы: на пустынной каменистой гряде, близ мыса Амия. Осоргин остался поджидать грузы, а я выбрался к железной дороге и через несколько часов был в Махачкале. В Москве, с аэровокзала, я позвонил человеку, решавшему третью задачу. "Хуже, чем было, - раздраженно сказал он. - Да, да, еще хуже…"
Потом я набрал номер телефона Михаила Семеновича. Слышно было плохо. Каплинский говорил о крыльях, я ничего не мог понять. В конце концов мы условились встретиться у входа в метро на Октябрьской площади; Каплинский жил неподалеку, в Бабьегородском переулке. Я успел забежать домой, переоделся, наскоро побрился и, поймав такси, помчался к месту встречи. Михаил Семенович стоял у входа в метро, и я почувствовал огромное облегчение, увидев, что все благополучно и Каплинский, по своему обыкновению, о чем-то думает и рассеянно улыбается.
- У меня для вас сюрприз, - еще издали сказал он. - Французская марка: первый катер на подводных крыльях. Выменял совершенно случайно на польскую серию "Памятники Варшавы". Ведь вы собираете историю техники?
- Так вы об этих крыльях и говорили?
- Ну да! Я подумал, что марка вам пригодится, а "Памятники" можно купить в любом магазине.
Рассматривая марку, я невольно вспомнил об Осоргиных. Кораблестроение - древняя и устоявшаяся отрасль техники, здесь давно все придумано. Подводные крылья и воздушная подушка изобретены еще в XIX веке. В сущности, двадцатый век не дал в кораблестроении ничего принципиально нового. Да, Осоргиным досталась нелегкая задачка.
- Ну как? - спросил Каплинский.
Марка и в самом деле была любопытная. Французы выпустили ее незадолго до второй мировой войны - в пику Муссолини. Дело в том, что по распоряжению дуче была отпечатана шикарная серия "Это наше": радиоприемник Маркони, пулемет Крокко и еще десяток изобретений, считавшихся "национальными", в том числе и катер на подводных крыльях, построенный Энрико Форланини в 1905 году. Французы решили выпустить "контрсерию", но помешала война. Удалось отпечатать только одну марку с рисунком катера, построенного Ламбертом на десять лет раньше Форланини.
Пожалуй, самое пикантное в том, что не постеснялись вспомнить Ламберта. Был он русским подданным и заявку на свое изобретение сделал в России. Ему, конечно, отказали: еще бы, корабль - и с крыльями, придет же в голову такое… Ламберт уехал во Францию, построил катер, испытал его на Сене. Но и во Франции никто не поддержал изобретателя. Он перебрался в Америку и умер там в безвестности и нищете. А катер на подводных крыльях уже тогда мог бы найти множество применений.
Таких историй я собрал почти полторы тысячи; с их помощью мне и удалось добиться, чтобы опыт включили в план. Я взял шефа на измор. Это была правильная стратегия. Я ничего не просил, не доказывал, но на моем рабочем столе всегда лежала красная папка, начиненная записями о запоздавших изобретениях. Шеф долго крепился и делал вид, что ничего не замечает. Он дрогнул, когда появилась вторая папка, с надписью "Цитаты и изречения".
- Вы начинаете играть на моих маленьких слабостях, - сказал шеф. - Бросьте эти психологические штучки. И вообще… Уверен, что там, - он ткнул пальцем в "Цитаты и изречения", - там нет ничего интересного. Дайте-ка наугад один листок.
Я извлек лист с выпиской из Эйнштейна: "История научных и технических открытий учит нас, что человечество не так уж блещет независимостью мысли и творческим воображением. Человек непременно нуждается в каком-то внешнем стимуле, чтоб идея, давно уже выношенная и нужная, претворилась в действительность. Человек должен столкнуться с явлением, что называется, в лоб, и тогда рождается идея".
- Ах, - сказал шеф, - в вашем юном возрасте каждое изречение кажется полным глубокого смысла. Вы думаете, инерция мысли - так уж плохо? В сущности, это память о порядке, о взаимосвязи явлений. А воображение, фантазия - это антипамять. Память говорит: сначала "а", потом "б". А антипамять нашептывает: а если сначала "б", потом "а"… Животному не нужна фантазия, она бы только мешала, путала бы информацию о реальном мире. Воображение, фантазия - чисто человеческие качества. Они самые молодые, они еще не окрепли, им приходится преодолевать сопротивление древней привычки к неизменному порядку вещей. Сложно устроен человек, сложно. А вам кажется, дай миллион рублей, дай оборудование, сними ответственность - и человек проявит всю мощь своего воображения… Внутренняя инерция мысли - вот наш главный враг.
Я сказал, что это очень интересная мысль: она, в частности, объясняет, почему я не могу включить в план свой опыт.
Шеф рассвирепел:
- А вы думали на такую тему: нужны ли сегодня изобретения, которым положено по естественному порядку вещей появиться в двадцать втором веке? Вот в чем вопрос!
Для меня тут не было вопроса. Появись пенициллин хотя бы на двадцать лет раньше (а это вполне возможно!), остались бы жить сотни миллионов людей.
Шеф пожал плечами и удалился, насвистывая "Мы все мушкетеры короля". Но лед тронулся, это чувствовалось…
- Красивая марка, не правда ли? - сказал Каплинский. - Этот человек - дантист. Понимаете, он почему-то считал, что марка относится к спорту. А я, признаться, не стал переводить ему надпись. Не люблю дантистов.
Как все люди, лишенные так называемой житейской практичности, Каплинский был ужасно доволен своей маленькой хитростью. Я спросил, как подвигается дело с махолетом.
- Махолет? - удивился он. - Ну, махолет вы обещали достать. Мое дело - увеличить силу человека.
У входа в метро, в толчее, было неудобно разговаривать. Мы пошли к парку.
- Пусть студия достает махолет, - сказал по дороге Каплинский. - Надо потренироваться. Я же никогда раньше не летал.
Так и есть: он опять экспериментировал на себе.
- И вы… у вас будет такая сила? - спросил я.
Почему-то эта мысль пришла мне в голову только сейчас: Каплинский - в роли Геракла. Ну-ну!
- Уже есть, - ответил Каплинский таким обыденным тоном, словно речь шла о коробке спичек. - Наверное, я теперь самый сильный человек в мире.
* * *
- А почему бы и нет? - заносчиво сказал он. - Идемте, я покажу. Нет уж, пойдемте в парк. Я хочу, чтобы вы убедились.
Мы долго ходили по аллеям, отыскивая силомер. Каплинский думал о чем-то своем и вяло отвечал на мои вопросы. Наконец силомер нашелся. Полагалось бить молотом по наковальне, и тогда на шкале, похожей на огромный градусник, со скрипом подскакивал указатель. Силомером заведовал мрачный здоровяк.
- Именно такой прибор нам и нужен, - объявил Каплинский. - Ну, молодой человек, сколько вы покажете?
Особого доверия прибор не внушал. На самом верху шкалы значилось "400 кг", но это было, разумеется, так, с потолка.
- Замерьте свои показатели, граждане, - сказал мрачный здоровяк, внимательно следивший за нами. - Физическая культура, популярно формулируя, помогает в труде и в личной жизни.
В личной жизни - это нужно. Ваську уже дважды провожала какая-то долговязая личность, удивительно похожая на полуположительный персонаж из обожаемого Васькой журнала "Юность". В последней главе эти полуположительные обязательно ощущают в себе благородные порывы и приобщаются к общественно полезному труду. Но долговязому, пожалуй, еще далеко до последней главы: слишком уж нахальная у него морда. Мы встретились на лестнице, он тускло посмотрел на меня, и я почувствовал, что вычеркнут из списка объектов, достойных внимания. Черт его знает, что ему не понравилось. Может быть, мои брюки. Хотя почему? Полгода назад они были на уровне моды. Скорее всего, у меня просто не тот вид, нюх у этих полуположительных неплохо развит. Дура Васька. Да и я хорош: кто может научно объяснить, почему я сегодня в парке не с Васькой, а с Михаилом Семеновичем?
- Давай, дядя, твою стуколку, - сказал я здоровяку.
Он оживился и вручил мне молот. Ударил я крепко, но проклятая стрелка не пошла дальше трех сотен.
- Подход требуется, - сочувственно пояснил здоровяк. - Напор должен быть, популярно формулируя.
С третьей попытки я все же загнал стрелку к самому верху. Простуженно зазвенел звонок.
- Позвольте, - вежливо сказал Каплинский, отбирая у меня молот.
Начал подходить народ. Здоровяк популярно объяснял, что "физическая культура нужна рабочему классу, трудовому крестьянству и трудящей интеллигенции… А также дамам", - добавил он, оглядев публику.
Каплинский взмахнул молотом ("Ну, трудящая интеллигенция, покажи класс", - сказал кто-то), мотнул головой, поправляя очки, и ударил.
Не знаю, как это описать. У меня все время вертится слово "сокрушил". Каплинский именно сокрушил этот молотобойный прибор. Впечатление было такое, что все разлетелось в абсолютной тишине. Нет, треск, конечно, был, но он не запомнился.
Двухметровая шкала беззвучно повалилась назад, в траву. А тумбу с наковальней удар сплющил, как пустую картонную коробку. Из-под осевшей наковальни вырвалась массивная спиральная пружина. Где-то в недрах тумбы коротко полыхнуло голубое пламя, звонок неуверенно тренькнул и сразу замолк.
Михаил Семенович сконфуженно улыбался.
- Что же это? - спросил чей-то растерянный голос.
Я почувствовал, что еще немного - и нас поведут в милицию выяснять отношения.
- Ненадежная конструкция, только и всего, - сказал я здоровяку. - Придется ремонтировать.
- Популярно формулируя, требуется капитальный ремонт, - вздохнул здоровяк.
Я взял у Михаила Семеновича молот и осторожно поставил на асфальт.
* * *
Тысячи раз, думая об опыте, я пытался хотя бы приблизительно представить, какого порядка открытия будут сделаны. Вдребезги разбитый силометр - это было сверх всяких ожиданий. Тут угадывалось нечто эпохальное, и я стал выпытывать у Каплинского, что и как.
Мы отыскали глухой уголок парка, и Михаил Семенович начал царапать прутиком на песке формулы. Уже стемнело, я с трудом разбирал его каракули. Двадцатый век приучил нас не удивляться открытиям. Но я утверждаю: ничто - ни ракеты, ни вычислительные машины, ни квантовую оптику - нельзя сопоставить с тем, что сделал Каплинский. Такое значение имела бы, пожалуй, только третья задача - будь она решена.
- У него не будет неприятностей, как вы думаете? - спросил Каплинский.
- Не будет. Кто же мог предвидеть, что появится такой чудо-богатырь. Отремонтируют, вот и все.
Каплинский вздохнул.
- Очень странное ощущение, когда бьешь. Знаете, как будто ударил по вате.
Я вспомнил стальную спираль, вспомнил, как она раскачивалась и дрожала после удара, и промолчал.
- Так вы следите за расчетом? Значит, человек плотно позавтракал. Тысяча калорий. Четыреста двадцать семь тысяч килограммометров. Выдай организм эту энергию за секунду, получилась бы мощность… да, почти в шесть тысяч лошадиных сил. Здорово, а? Пусть не за секунду, за час. Все равно неплохо: полторы лошадиные силы. Час можно летать, не так ли? Потом снова позавтракать и снова летать… На деле все, к сожалению, иначе.
Он быстро выводил прутиком цифры. Картина и в самом деле получалась не слишком блестящая, разве что коэффициент полезного действия был хорош - свыше пятидесяти процентов.
Впервые я видел Михаила Семеновича таким оживленным. Исчезла его обычная медлительность, движения стали быстрыми и точными, даже говорил он как-то по-другому - уверенно, азартно.
- Видите, половина энергии уходит на обогрев организма. А вторая половина используется постепенно; такая уж человек машина, не поддается резкому форсированию.
Это было не совсем справедливо - двигатели форсируются еще хуже. Каплинский отмахнулся:
- Э, с двигателей другой спрос: они не едят булок с маслом. Но вернемся к делу и посмотрим, в чем тут загвоздка. Прежде всего - пища слишком долго подготавливается к сгоранию. Медленный многоступенчатый процесс, в результате которого энергия запасается в виде АТФ, аденозинтрифосфорной кислоты.
- Вы вводите АТФ в организм? - спросил я и тут же подумал, что для кинорежиссера это слишком резвый вопрос. Мне никак нельзя быть догадливым.
- Нет, это ничего не дало бы. Набейте печь до отказа дровами - они просто не будут гореть. Нужен кислород. Теперь мы подходим к самой сути дела. Смотрите, вот атом кислорода. Шесть электронов на внешней орбите. До насыщения недостает двух электронов. И кислород их захватывает, в этом, собственно, и состоит его работа. Окислять - значит отбирать электроны.
Он снова стал выводить прутиком формулы, но было уже совсем темно. Мы пошли куда-то наугад.
- Раньше я занимался только дыханием, - рассказывал Каплинский. - Форсирование мощности организма, - в сущности, особая проблема. Да я и не придавал ей значения. Зачем человеку сверхсила? Сокрушать силомеры… К тому же тут много дополнительных трудностей. Возрастает выделение тепла, человек быстро перегревается. Пока я ничего не могу придумать. Впрочем, насчет махолета не беспокойтесь. Здесь все складывается удачно: большая скорость движения, поэтому улучшается теплоотдача. Можно летать минут двадцать, я прикидывал.
Мы выбрались на ярко освещенную аллею, к ресторану. На террасе сидели люди. Оркестр, умеренно фальшивя, играл блюз Гершвина.
Я сказал Каплинскому, что недурно бы загрызть что-нибудь калорий на восемьсот.
- Загрызть? - переспросил он. - В каком смысле?
Я пояснил: загрызть - в смысле съесть.
- А, съесть, - грустно произнес Каплинский. Он как-то сразу скис. - Знаете, я восьмой день ничего не ем. Очень уж удачно прошел опыт…
Было бы преувеличением утверждать, что в тот вечер я все понял. И тогда, и в следующие дни я то вроде бы все понимал, то все переставал понимать.
Физическая конструкция человека, пожалуй, самое незыблемое, самое постоянное в нашем меняющемся мире. Мы легко принимаем мысль о любых изменениях, но конструкция человека подразумевается при этом неизменной. Человек, живший пятьдесят тысяч лет назад, по конструкции не отличался от нас (я не говорю сейчас о мышлении, о мозге). Таким же - это подразумевается само собой - останется и человек будущего. Ну, будет выше ростом, красивее… Даже управление наследственностью не ставит целью принципиально изменить энергетику человеческого организма.
"Эволюция, сказал однажды Каплинский, приспособила человеческий организм к окружающей среде. Если бы на нашей планете росли электрические деревья, эволюция пошла бы по другому пути и непременно привела бы к электропитанию. Сложные процессы переработки и усвоения пищи в человеческом организме - это вынужденный ход природы. Такая уж планета нам досталась, сказал Каплинский, у эволюции не было выбора. Эволюция старалась, старалась и изобрела живот - механизм, по-своему удивительно эффективный.
Это было логично, и, пока Каплинский говорил, все казалось бесспорным. Зато потом возникали сомнения, всплывали самые неожиданные "но" и "однако". Я звонил Михаилу Семеновичу (бывало, и поздней ночью): "Хорошо, допустим, получение энергии из пищи не единственно возможный способ. Но на протяжении сотен миллионов лет эволюция приспосабливала жизнь к этому способу. Только к этому!" - "Нет, - отвечал Каплинский, - вы забыли о растениях. Они едят солнечную энергию, электромагнитные колебания". - "Позвольте, - возражал я, - так то растения!" - "А знаете ли вы, - спрашивал Каплинский, - что хлорофилл и гемоглобин поразительно похожи; разница лишь в том, что в хлорофилле содержится магний, а в гемоглобине - железо. Поймите же, - втолковывал Каплинский, - сходство далеко не случайное. Хлорофилл и гем - комплексные порфириновые соединения металлов. Вы слышите? Я говорю, соединения металлов, металлтетрапирролы…"