* * *
Все-таки следить за уродцами издали было гораздо приятней. Конструкторы биноскопа добились поистине волшебного качества изображения и звука, но – к счастью! – напрочь упустили из виду запах. Господи всеблагий, как же несусветно воняет все Стойбище, если даже один-единственный неандерталоид источает такую… такое… Черт знает, как и назвать-то – подходящих слов не подыскивается ни в глобаллингве, ни в англосе, ни даже в родимом великом и могучем.
На двадцати метрах от эпицентра першит в горле и режет глаза – каково же оказаться рядом? А ведь это вскорости предстоит – рядом-то… Что ж, сцепим зубы и вытерпим, игра того стоит…
…Матвей Молчанов висел метрах в двадцати над аборигеном, погруженным в приготовление своего малоаппетитного ужина.
Вот вам еще одно отличие умного человека от дурака: тот же Кренг для слежки за путешествующим уродцем наверняка воспользовался бы мимикрокуполом – то-то натворило бы шуму да треску это громоздкое сооружение давеча в лесу! Никакая мимикрия бы не спасла…
А умный Матвей Молчанов воспользовался ранцевой бесшумной летучкой.
Умный Матвей Молчанов зазубрил все, написанное про Терру-бис и про ее аборигенов. Это ведь просто: нашел в Интерсети соответствующий каталог, ввёл ключевое слово – и будь любезен получить полную подборку на интересующую тебя тему. Так что умный Матвей Молчанов теперь знает всё, что ему нужно знать. Например, он знает, что местные "птицы" по причинам мелкоты да костлявости не пробуждают в уродцах ни опаски, ни гастрономического интереса. Потому умный Матвей Молчанов уверен: даже заподозрив слежку, неандерталоид черта с два додумается искать соглядатая в небе. Единственная причина, которая могла бы привлечь к Матвею неандерталоидское внимание, это тень. Могла именно бы, поскольку "мокрая кожа", как известно, никаких теней не отбрасывает.
Так что пока все складывается исключительно удачно… Нет. Все складывается почти удачно. Дело изрядно подгадила своим поведением тигроподобная тварь, на которую уродец наткнулся близ источника. Матвей уже возблагодарил было судьбу за непрошенный подарок, уже и лучевку выхватил… Но чудище, казавшееся сверху бесформенной путаницей полос, когтей и саблевидных клыков, ни с того, ни с сего кинулось наутек. Не может быть, чтобы полосатая кошмарина испугалась жалкого аборигена с его никчемным оружием. Единственно, что есть в уродце действительно страшного, так это его сногсшибательный запах.
Самого уродца, кстати сказать, поведение клыкастой твари тоже весьма озадачило. Выглядит он теперь каким-то пришибленным и знай себе шевелит губами… Беспрерывно шевелит, истово. Молится? Благодарствует за чудесное избавление? Несомненно. И это просто прекрасно, это очень наруку некоему Эм. Молчанову.
Интересно, станет ли путешествующий абориген отчебучивать ежевечерний уродцевский обряд? Вода здесь есть, и грязи предостаточно… И солнце уже на четверть за горизонтом – самое время… в смысле, обычно именно в эту пору они…
Так, началось.
Не донеся к огню очередную хворостину, уродец выронил ее и изо всех сил шлепнул себя ладонью по макушке. Потом он шлепнул себя по макушке второй ладонью. Потом…
В общем, все шло в точнейшем соответствии и с научными описаниями, и с результатами собственных Молчановских наблюдений. Шлепки учащались, в них прорезалось некое подобие упорядоченности: макушка – затылок – спина, макушка – затылок – спина… Конечно, уродец то и дело сбивался, но ведь глупо ожидать безукоризненного чувства ритма от столь неразвитого существа!
Грязносерая чешуя, покрывающая затылок и спину уродца, трещала под частыми яростными ударами; сквозь этот треск пробивались стенания и взвизги – примитивные зачатки ритуального пения, расшифровке которых доктор Ганс Зейдесман посвятил несколько лет жизни и несколько десятков мегабайт в Межрасовом этнографическом вестнике. Что ж, отдельные ругательные словечки оказались по зубам даже портативному и, в общем-то, маломощному Матвееву транслэйтору. А чтобы связать брань, сопровождаемую самоистязанием, именно с предметом этого самого истязания, вряд ли нужно быть доктором этнографии.
Еще одно яйцеголовое светило – столп неоанахоретской теософии Анжело Вайда – усматривает в данном обряде (особенно в его кульминационном действе) общие корни с посыпанием главы пеплом, а также инстинктивную тягу уродцев к усмирению плоти, внеосмысленное понимание ими никчемности телесного перед духовным. По мнению сего высокоученого мужа, для восприятия истинной веры уродцы созрели в гораздо большей степени, чем даже цивилизованнейшие из внеземных рас. Илюстрисимус Вайда сетует, что миссионерская работа в Стойбище невозможна из-за охранных мер ООР, и, кстати, вскользь намекает, будто бы меры эти продиктованы отнюдь не заботой об аборигенах: ООР-де опасается возникновения очага конфликта, подобного Темучинскому, а потому под благовидным предлогом закрыло доступ к изолиниту Терры-бис. Среди ученых, как ни странно, тоже иногда попадаются довольно умные люди.
Вот только касательно готовности приобщиться к истинной вере… Интересно, случалось ли высокоученому сеньору Анжело воочию наблюдать ту самую кульминацию уродцевого обряда, по поводу которой он напустил в Интерсеть столько слюней да соплей? Видел ли досточтимый илюстрисимус, как опоздавшие аборигены иногда усмиряют плоть своих более расторопных собратьев путем вышибания из них мозгов, сворачивания им шей и тэ пэ – единственно в целях отвоевания себе места близ объекта благочестивого поклонения, сиречь у ямы с грязью? Доказывает ли подобный образ действий высокую степень готовности к восприятию истинной…
Матвей вдруг сообразил, что тягучие, как Гюрзианский студень, размышления о научных трудах разных яйцеголовых недотыкомок затеяны им, Матвеем Молчановым, ради единственной простенькой цели: потянуть время. Нет-нет, он ни на иоту не усомнился в себе; он отнюдь не оробел начать то главное, ради которого залез в изнасилованное жарой первобытье планеты-заказника. Но…
Но.
Ведь идея-то родилась ещё чёрт-те когда, ещё на Байсане, но там было слишком много посторонних и слишком мало времени. И там неоткуда было столько узнать о тамошних дикарях, о "всадниках" – не писали о них яйцеголовые; разве только о том писали, как "всадники" умеют расправляться с инопланетными сапиенсами. И там пришлось довольствоваться всего-то навсего несколькими камушками. И вот теперь, здесь… Теперь и здесь, наконец, та, давняя, так мучительно и долго вынашивавшаяся идея близка к…
Ведь это же как вино, как веселая кровь старушки-Земли, векА протомившаяся в пузатой дубовой темнице и выцеженная, наконец, на волю – поиграть рубиновыми бликами в резной хрустальной оправе.
Такое нельзя просто взять, да и отпить. Сперва нужно вдоволь надышаться волшебством, натешить глаз шалостями света в багряно-прозрачной глыби; сперва нужно вообразить себе предстоящий вкус так реально, чтобы воображаемое явственно ощутилось во рту… Только после этого можно позволить изождавшимся губам прикосновение к игривой обещающей алости. Разрешить им подобие первого настороженного поцелуя – и тут же отнять бокал, наслаждаясь упоительной никчемностью предвкушавшегося по сравненью с вкушенным…
Да, вино…
Драгоценное хмельное вино назревающего триумфа, от которого глупыш Крэнг предлагал отказаться ради трехсот грамм…
А что, это мысль! Триумфатору к лицу быть великодушным, а Альбийских лопоухих жандармишек обуть – это нам как два пальца обсосать. Решено, Дикки-бой: вместо стоп-разряда в спину ты получишь триста… нет, даже пятьсот грамм изолинита. А Матвей Молчанов получит возможность хоть одному-единственному человеку изредка говорить: "А помнишь?.." и упиваться неподдельным восхищеньем в ответном взгляде.
Ладно, все.
Хватит делить деньги неубитого клиента. Хватит предвкушать – пора и вкусить.
Одинокий уродец там, внизу, уже приступил к пресловутой обрядовой кульминации: жалобно… нет, униженно скуля, неандерталоид на четвереньках запрыгал к источнику.
Самое время приступить к кульминации и Матвею Молчанову.
Слышите вы, все, чьи головы прострелены конкурентами, обриты в ООРовских каталажках или сохнут на кровлях аборигенских хижин? Вы пытались, но не сумели – не сумели разглядеть единственно правильный способ, простой, как все гениальное.
"…и когда молитвы праведников воспряли к горним вершинам истового чистосердечия, снизошел с небеси в сиянии чудесного могущества своего…"
Не глядя нащупав сенсор регулятора, Матвей перевел летучку в режим плавного спуска.
* * *
Земля отрезала от бога Огненная Катышка… сколько? Ну вот если весь Катышка – рука, то земля отрезала от него один палец. И опять случилось то, что случалось перед концом каждой жизни.
Пометные клопы…
По свету они так себе, слегка только подъедают, а перед темнотой собираются наедаться. Каждую жизнь в одну и ту же пору, когда Четыре Уха начинает зевать, когда движения его делаются по-предсмертному вялыми, и оттого тело почти совсем кончает потеть – каждую жизнь в эту самую пору клопы забиваются как можно глубже под чешую. Туда, где кожа тоньше, где ее – кожу – разъело потом. Туда, где вкуснее. И, главное, туда, где мертвый Четыре Уха не сможет их раздавить, когда будет вертеться.
Так случается не только с Четыре Уха. Так случается с каждым из всех. Так всегда случалось с каждым из всех – даже до гибели мокрых богов так случалось. Только тогда, до гибели мокрых богов, клопы нападали из травяных гнезд, в которые Народ Озера ложится для смерти. А теперь пометные клопы даже во время света не слазят с каждого из всех, потому что всем сделалось негде плавать. Но когда светло, Четыре Уха всегда куда-то идет, или что-то делает, или кого-нибудь убивает – поэтому только самые храбрые клопы (или самые голодные, что одно и то же) решаются лезть туда, где потеет. Зато вот когда богу Огненная Катышка, Четыре Уха и остальным приходит пора умирать на темноту…
Теперешняя Четыре-Ухова жизнь складывалась гораздо хуже, чем прежняя, и закончиться она, эта пометная жизнь, решила уж совсем по-пометному.
Четыре Уха слишком задумался и напрочь позабыл о клопах. То есть он, как всегда, пытался отбиваться от них, хлопая себя везде, где на нем росла чешуя. Но всегда-то он (как и любой из Народа Озера) делал так из желания поскорей умереть и от надежды: а вдруг наконец-то удастся неудавшееся прежде – отбиться, не вставая и никуда не идя? Нынче же он, думая, как-то забыл следить, что такое вытворяют его оставшиеся без надзора руки. И о клопах забыл. А вспомнил лишь тогда, когда сделалось невтерпеж просто по-небывалому.
Грязь была рядом, и он поторопился вымазать ею макушку, затылок, спину… Только после этого Четыре Уха сообразил, что мог бы просто упасть спиною в Водопой и поерзать там. Это ведь когда в одну из оставшихся от Озера таких вот луж бросается сразу много заедаемых клопами, каждому вместо воды достается вязкая жижа. А здесь и сейчас Четыре Уха один. И умирать он собирается не в гнезде (слишком устал он, чтобы с гнездом возиться), а прямо на бесклопной земле, так что грязью можно было вообще не мазаться.
Когда умная мысль придумывается слишком поздно, это гораздо хуже, чем если бы она не придумывалась вообще. Потому что делается очень обидно.
Теперь-то уж, чем переделывать все по-правильному, быстрей было дождаться проку от набитой под чешую грязи. Быстрей, но не легче.
Грязь ведь не помогает сразу, сразу от нее только хуже: клопы, которые уже успели залезть глубоко под чешую, начинают кусаться пуще прежнего – наверное, уже не от голода, а от возмущения. Вскоре-то они умрут насовсем, но до этого "вскоре" нужно еще дотерпеть…
Так вот, когда Четыре Уха сделалось хуже всего – и из-за клопов, и из-за обиды на слишком поздно придумавшуюся умную мысль – в довершение всяческих пометностей этой его самой пометной жизни с неба чуть ли не прямо ему на макушку упал большой блестящий Дурак.
Сперва Четыре Уха обрадовался. Когда очень-очень обидно и плохо, очень-очень бы хорошо кого-то убить, даже если этот кто-то всего-навсего глупый Дурак.
Но чуть погодя ему (Четыре Уха, а не Дураку) сделалось еще хуже, чем прежде. Потому, что очень-очень плохо хотеть кого-то убить, но не мочь. А он не мог. Встать, вернуться к костру, взять топор, вернуться к Дураку, размахнуться… На все это не было сил. Пометные клопы так кусались, что сил хватало лишь на бить себя по залепленной грязью чешуе. И выть. И ругаться. А пометный Дурак стоял рядом и таращился своими глазами, огромными, как у пометного вонючего ползуна.
Дураки все пометные, от них всегда одни неприятности.
Никто из Народа Озера уже не помнил, когда вблизи хижин появился первый Дурак. Помнили только, что давно-давно было время, когда Дураки не приходили. А потом вдруг начали приходить. Откуда? Э, да кто же может знать что-нибудь толковое о Дураках?!
Дураки бывали разные. Бывали большие и сильные, а бывали очень большие и очень сильные. Некоторые Дураки только выли, скулили да кашляли, а некоторые умели говорить, но говорили такое, что лучше бы не умели вовсе. Кое-кто из них бывал одет совсем как в обычае у Озерного Народа; иные приходили голыми, в одной своей дурацкой коже; а иные (правда, такие не являлись уже очень-очень давно) поверх одной своей кожи надевали две-три еще более дурацкие.
Впрочем, во всех Дураках всегда бывало одно и то же: глупость. Даже самые сильные из них совершенно не умели своей силой пользоваться. И еще все они бывали уродливы – по-разному, но непременно по-глупому. Если кому-то сломали нос, или откусили несколько пальцев, или если у кого-то на горле случайно вырос мешок – это уродства понятные. Но если вдруг откуда ни возьмись объявляется на Озерном берегу тварь двуногая и двурукая, но вовсе без чешуи, да еще с огромным плоским зубом вместо носа и рта… Ну кто, кроме Дурака, мог бы додуматься жить с таким лицом?!
И еще одно одинаковое было во всех Дураках: неприятности.
Например, тот Дурак с зубом вместо лица (он приходил много-много жизней назад, когда над хижинами Озерного Народа еще не появилась Звезда, Которая Не Как Остальные, Потому Что Висит)… Так вот, тот Зуболицый даже не додумался прятаться или красться; он нахально возник прямо из ниоткуда и не торопясь подошел к мосткам. Охранявшие вход на мостки сами поглупели от такой глупости; они позволили ему живым – даже не раненым! – подойти, усесться и разложить на мостках всякие глупые вещи. Там были какие-то блестящие катышки, и что-то плоское, тоже блестящее, по которому плыли облака и из которого ни с того, ни с сего вдруг кто-нибудь выглядывал, и еще там были разные другие Дурацкие Вещи. Из хижин сразу прибежало много-много всех, и Зуболицый стал говорить. Кажется, он хотел, чтобы Народ Озера взял его Дурацкие Вещи, а взамен отдал бы что-то другое. Он, Зуболицый, был Дурак и поэтому не мог понять: никто не хочет его глупых вещей (кому захочется, чтобы на него выглядывали из плоского и блестящего?!), зато каждый хочет иметь такой зуболицый Дурацкий череп. Все тогда сразу поняли, что если такой череп надеть на палку, то он своим зубом станет показывать, куда дует ветер – смотреть на это будет интересно и весело.
Всем так хотелось череп Зуболицего Дурака, что самого Зуболицего Дурака сразу убили, а потом две или три жизни подряд Озерный Народ беспрерывно дрался за этот череп. Очень-очень многие тогда умерли навсегда. Столькие тогда умерли, что те, которые еще не успели друг друга поубивать, наконец, решили: пускай этот пометный череп будет общий. Его надели на столб в том месте, где Зуболицый сидел, пока еще был жив, но смотреть, как этот самый череп крутит зубом вслед ветру, оказалось не так уж и весело.
Вот какие неприятности бывают от Дураков!
А еще однажды (задолго до гибели мокрых богов, но намного позже прихода Зуболицего) к хижинам подобрались аж два Дурака. Вот ведь как: то, бывало, целых четыре раза по четыре руки жизней и даже дольше не приходил ни один, а в ту жизнь вдруг объявились сразу двое. Они, тогдашние двое, правда, тоже были без чешуи, как и Зуболицый, но были они оба волосатыми; на их безобразных лицах имелись почти настоящие рты и носы; оба они носили набедренные повязки из настоящего (только по-ненормальному чистого) меха… А еще они оба крались к хижинам, почти как умные. Так хорошо крались, что Народ Озера их долго не замечал.
Может быть, Озерный Народ и совсем бы не заметил их, тех Дураков, если бы они сами не заметили один другого. А когда те двое Дураков один другого заметили, они сразу принялись драться. Дрались они так по-дурацки, что смотреть на их драку сбежались все. Те из всех, которые ловили рыбу с берега и с мостков, тоже стали смотреть на дурацкую драку, а о рыбе забыли – поэтому почти вся пойманная рыба убежала обратно в Озеро. Двое из всех тогда раздобыли для своих кровель по голове Дурака; и еще некоторые из Озерного Народа добыли себе головы тех, кто ловил и упустил рыбу; но всякий скажет, что добыть много вкусной рыбы было бы намного лучше, чем добыть несколько голов, две из которых к тому же Дурацкие.
И еще однажды (это уж совсем почти что недавно) пришел огромный рыжий Дурак, который все время скалился. Этот тоже был одет почти как умные (все Дураки, приходившие при Звезде, Которая Висит, бывали одеты почти как умные), и у него был хороший и умный каменный нож. Никто из Народа Озера никогда не делал и не имел ни одного такого умного ножа – такого гладкого и такого острого. Но Дурак, который пришел с этим ножом, был все-таки глупый Дурак.
Он то ли прокрался совсем незамеченным под мостки, то ли появился там вдруг и ниоткуда, как появился когда-то на берегу Зуболицый.
Того рыжего Дурака первыми заметили чмокалки. Они подняли такой крик, что все подумали, будто под хижинами прячется рогатый хрипун или очень страшный грызун. Все схватили оружие, какое подвернулось в руку, и кинулись под мостки. И почти все вай-вай-вай тоже кинулись под мостки, потому что каждая из них услыхала крики чмокалок, но ни одна не поняла, ее это чмокалки кричат, или чужие.