Сердце ухнуло. Не в силах бежать, я смотрел на старика, он - на меня своим неподвижным, влажным, таким нечеловеческим взглядом. Конечно, я знал, что такое голография и что такое голографическая скульптура. Но прошла не одна секунда, прежде чем я понял: этого старика нет ни среди живых, ни среди мертвых, это лишь образ когда‑то бывшего человека, бесплотная реальность, тень, фантом.
Я попятился, не сводя с него взгляда, точно он мог броситься за мной и настичь. Наконец его скрыли кусты.
Но тогда стали видны другие фантомы. Я был окружен ими. Большие и маленькие, так похожие на людей, они многолико смотрели из‑за кустов, такие же безмолвные и неподвижные, как застывшее в небе солнце. Меня обступала мертвенность. Она была в сухом блеске песка, в недвижности теней, в раз и навсегда замершем взгляде, каким смотрели на людей нелюди, в самом воздухе, которым я дышал.
Я не закричал, не мог.
Избавлением донесся звонкий детский смех. Смеялись неподалеку, совсем рядом. Я ринулся к этому смеху, помчался, не разбирая дороги, тем более не догадываясь, что меня ждет.
Смех оборвался, когда я приблизился и замер на краю поляны.
Тут засветка. Память отказывается воспроизвести то мгновение, его я могу реконструировать лишь по схожим, более поздним впечатлениям. Так я снова вижу солнечный прогал поляны. Посередине замерла девочка в белом платьице, ее беззвучно смеющееся лицо обращено ко мне вполоборота, белозубый рот приоткрыт. Поодаль - скамья, там женщина с окаменелым лицом. Вдруг смех! Девочка срывается с плиты, на которой стояла, раскинув руки, бежит к женщине…
Бежит, не оставляя на песке следов.
Это мать позвала своего ребенка…
Память недаром отбрасывает эту сцену. Наука сделала возможным некогда, казалось бы, невероятное. Чего проще установить на могиле аппарат воспроизведения давно снятого мгновения жизни, заставить изображение ребенка бежать и смеяться, как он бежал и смеялся в тот счастливый день! Технически все несложно. Но как непостижимо, как странно, надрывно такое желание матери… Пусть всего одной из миллиона. А может быть, не так уж странно? Ужасно, самоубийственно, но не странно? Перед этой загадкой отступили психологи. Не помог и порыв общественного осуждения: кое‑кто все равно продолжал ставить и такие памятники. Что ж… Право матери свято. Даже такое.
К чему это вспомнилось?
Мы распоряжаемся памятью, но и она распоряжается нами Особенно ночью, когда сна нет, когда ты один, когда в мире нехорошо, когда смерть настигает твоих близких, а ты никому ничем не можешь помочь и, более того, обречен на бездействие.
Зря я отсыпался целые сутки, теперь сон не идет, а память похожа на минное поле. Невозможно не думать о Феликсе, но это невольно тянет за собой память о Снежке, о многих и многих, вплоть до той неизвестной мне девочки, чей призрак бежал тогда по кладбищу. От окна дует, за ним холодный и плотный мрак. И тишина.
В руке палка, шаг, шаг, еще шаг… Нога успела срастись и уже повинуется, ее надо разминать. Это болезненно, и это хорошо, потому что перебивает непрошеные мысли. Мы с детства росли в убеждении, что товарищество - одна из высших ценностей жизни. Детский, затем юношеский опыт подтверждал это на каждом шагу, только он умалчивал о другом: чем шире круг дружбы, тем вероятней потери, а каждая из них - горе.
Юности это невдомек, сколько бы о том ни писали, ни говорили старшие. Слова и книги подобны каплям и струям дождя, без них ничто не взойдет, но и они бесполезны, если в почву не заброшены семена, а их сеятель - это жизнь. Пока я сам не потерял Снежку…
Нет, об этом сейчас нельзя! Нельзя расслабляться, плакать нельзя, утром ты должен быть свеж и бодр, потому что утром снова борьба, нужны все до последнего силы, переживания их только убавят.
Убавят ли? Не знаю, не знаю! Память о Снежке, память о Феликсе мучительны, как раскаленное железо, это я знаю и стараюсь думать о другом. О том, успеют ли к утру починить мою "черепаху", залечится ли нога, кого теперь надо избрать вместо Феликса…
Опять!
Почему гомеровские герои могли рыдать и рыдали, а мы себе это запрещаем? Другие заботы? Или другая ответственность? Ах, да не все ли равно…
Так я ковылял от окна, из которого дуло холодом ночи, к изголовью кровати, к кругу света на нем, и мысли подчинялись этому ходу, но так не могло длиться до бесконечности, ноге надо было дать отдых. А стоит лечь и закрыть глаза…
Присев, я уже в который раз включаю информ.
Что изменилось за последний час? От натиска моря удалось отстоять Бангкок (это я уже слышал, все равно молодцы). На Мадагаскаре внезапно выпал снег (бедняги лемуры, сейчас, увы, не до вас…). В малоазиатском анклаве попавшие в наше время крестоносцы помолились богу (еще бы, ночь вдруг сменилась днем!) и продолжают резаться с мусульманами (спятили они, что ли?). На юге Африки динозавр смог преодолеть силовой барьер, но был вовремя оттеснен в свой мезозой…
И по–прежнему никаких известий о новых хроноклазмах. Уже сутки как тихо. Самое приятное, что можно услышать! Может быть, прав Алексей? Ведь если дело в резонансе, то колебания постепенно должны затухать. А если те сутки, что я провалялся, прошли спокойно, то это, возможно, свидетельствует…
Увы, это пока ни о чем не свидетельствует, такие дни бывали и раньше.
Я дослушал передачу и выключил информ. Больше дел нет. Выскользнуть наружу, долететь до ангара, помочь ребятам с ремонтом? Прогонят. Мое дело выполнять врачебные предписания. Выздоравливать. Покой, отдых и сон.
В окно застучал дождь. Смолк. Я встал. Будь что будет, мне нужно дело, и оно у меня есть. В конце концов, это тоже мой долг, надо только решиться. А, ничего! Ходить, в сущности, не придется, быстренько обернусь туда и сюда, тем более что другой возможности у меня, скорей всего, не будет. Как я сразу об этом не подумал!
Я быстро собрал сумку, натянул на себя походную амуницию, потуже затянул капюшон, раскрыл окно.
Ветер гнул и раскачивал едва различимые в темноте ветви деревьев, гулко ходил в их вершинах, плескался дождем. Где‑то рядом мокрые листья шуршали о стену замка. Я дал глазам привыкнуть, учел поправку на ветер и, чтобы не задеть близкое дерево, взмыл вверх. Резкий порыв ветра попытался прижать меня к стене, но это ему не удалось. Огоньки окон отклонились в сторону и ушли вниз, под ногами мелькнули зубцы башен. Завершив этот маневр, я тут же нырнул и полого прошел над смутной массой деревьев парка. Высь меня не манила: чтобы не привлекать внимания, я заранее выключил маяк–ответчик, и теперь следовало избегать трасс, которыми мог воспользоваться любой реалет..
Бреющий полет в темноте - не самое приятное занятие, зато никаких посторонних мыслей тут быть не может, а этого я и хотел. Лицо нахлестывал дождь, тело ласточкой рассекало воздух, всякая минута требовала предельного внимания, и лучшего сейчас быть не могло. За рельефом земли следил сблокированный с расчетчиком локатор, я заведомо не мог врезаться ни в холм, ни в здание, но кроны деревьев давали размытый сигнал, тут приходилось полагаться на инфраоптику и быть настороже. Особенно из‑за шквалистого ветра, порывам которого надо было противостоять. Конечно, я уже мог включить ответчик и уйти в вышину, благо поодаль от замка никто ни о чем не стал бы расспрашивать, но толика сумасшедшинки и риска иногда полезней благоразумия.
Почему‑то я ничуть не боялся сбиться с пути, хотя на бреющем полете, ночью, это вполне возможно. Мне нравилось лететь именно так, спорить с непогодой, а то и судьбой. Не знаю, почему я был так уверен в себе. Можно назвать это интуицией или озарением, только каждый рано или поздно чувствует в себе некую подсказку, которая, если ей довериться, не хуже компаса ведет к цели. Причем, самое странное, не обязательно к той, к которой человек устремился бы, знай он все наперед.
Разгоряченный полетом, я опустился возле пещеры и по инерции шагнул так, словно кто‑то другой еще час назад ковылял с палочкой от окна к кровати. Нога тут же напомнила о себе, и это меня отрезвило. Щебень у входа был мокрым и скользким, я зажег фонарь. Тьма раздалась, отпрыгнула в глубь пещеры, в ярком конусе света забелели острые сколы щебня, проступил серый известняк холма, выделилась темная зелень редких пучков травы. Не только дыхание, но и одежда курились паром. Пригнувшись и выставив вперед фонарь, я протиснулся в пещеру. Захлюпала грязь, на стенах вдоль трещин заблестели капли. Вот это новость! То, что я посчитал сухим и надежным убежищем, первый же дождь превратил в грязную и сырую нору.
Девушка, очевидно, спала. Внезапный и резкий свет заставил ее привскочить; в расширенных зрачках метнулся красноватый отблеск, какой изредка бывает и у людей. Но сейчас на меня смотрел именно звереныш, сжавшийся, насмерть перепуганный, готовый отчаянно драться, ощерившийся.
- Не бойся, это же я, - кляня себя за поспешность, сказал я как можно мягче.
Голос она, похоже, узнала; зрачки сузились, впились в мое лицо, огоньки в них погасли. И это все, чего я добился. Тот же оскал готовых рвать и кромсать зубов, худое угловатое тело Напряжено, как перед прыжком, в правой руке зажат камень, который она готова метнуть, и только это, пожалуй, в ней человечье. Нет, еще выражение страха. Еще бы! Чем мог быть Для первобытного человека внезапно и ярко озаривший пещеру свет, что он должен был подумать при виде черно и смутно выросшей за ним фигуры? Такое, да еще спросонья, могло насмерть перепугать даже философа не столь далеких веков.
Я поспешил сорвать очки, убавил свет, отключил терморегуляцию, чтобы одежда перестала куриться паром, отступил на шаг, давая девушке время опомниться и узнать меня.
- Ну вот, ты вглядись, никакой я не бог, не дух, не оборотень, такой же, как и ты, человек, не надо меня бояться, не надо… Ты меня узнаешь, узнаешь?
Я говорил без остановки, спокойно, важны были не слова, которых она, разумеется, не понимала. В тот раз все было куда проще! Кем я был для этого существа теперь? Божеством? Нет, понятия бога эти люди, кажется, еще не выработали. Злым, явившимся из темноты духом? Призраком ночи? Кем‑то еще?
Праздный, в общем, вопрос. Она для меня была и осталась человеком, а я, бьющий врагов молниями, летающий и повелевающий светом, был для нее, надо думать, чем‑то потусторонним. И ладно, мне от нее ничего не нужно. Накормлю, подлечу, а уж как выглядит человек одной эпохи в глазах своих далеких предков, пусть этой проблемой терзаются историки.
Звук моего голоса наконец дошел до нее. Лицо смягчилось, оскал исчез, зверька больше не было, но, хоть убей, я не мог понять ни одной ее мысли! Пульс у нее был бешеный, я видел, как под кожей ходят ребра, как вздрагивает грудь, как вся она напряжена, но это смятение чувств никак не отражалось на замурзанном, осунувшемся лице, вернее, отражалось нечитаемо.
Сколько времени так прошло? Дыхание девушки выровнялось, стиснувшая камень рука разжалась, взгляд расширенных глаз ушел внутрь, они угрюмо и темно отражали свет. Казалось, она свыклась со мной, как перепуганный котенок свыкается с присутствием нового хозяина. Что ж, этого достаточно…
Продолжая говорить, я шагнул к ней. Мне казалось, что я готов ко всему. К тому, что она сожмется в комочек или внезапно полоснет мою руку ногтями или, наоборот, распластается ниц. Но к тому, что произошло в действительности, я оказался не более подготовленным, чем она к моему светозарному появлению в пещере.
При первом же моем шаге ее взгляд метнулся удивлением. Забыв обо всем, она в недоумении уставилась на мою поврежденную ногу.
Хромота! Ее поразила моя хромающая походка. Но почему?
Я остановился в растерянности. Теперь она смотрела на меня так, будто силилась что‑то понять или вспомнить. Ее взгляд уже не был ни взглядом попавшего в ловушку звереныша, ни темно–непроницаемым взглядом грязнолицего сфинкса, это был взгляд человека, который срочно должен решить что‑то очень и очень важное для себя.
- Хо’ошая…
Хотя я отчетливо видел движение ее губ, до меня не сразу дошло, что я слышу ее голос, а не эхо собственных слов.
Наконец истина проникла в сознание.
- Что? Что ты сказала?
- Хо’ошая… Эя хо’ошая… - Она ткнула себя в грудь. - Хо’ошая, - повторила она.
Но теперь ее палец указывал на меня!
Все перевернулось. Теперь она владела собой, тогда как я… Летающий, повелевающий и все такое прочее, я стоял с разинутым ртом.
- Ты… ты говоришь по–нашему?!
- Хо’ошая, - повторила она мне как неразумному. - Эя хо’ошая…
По–детски оттопырив губу, она тронула больную ногу, затем показала на мою и гримасой изобразила боль.
- Нет хо’ошая… Нет хо’ошая…
Я так и сел. Куда лингвасцету до этой замурзанной пещерной девчонки! С какой быстротой она усвоила слова и сопоставила факты! Десять–пятнадцать минут - и такие успехи! Что это - норма того времени или мне встретился гений? Кто из нас смог бы на ее месте так быстро разобраться в ситуации? Вероятно, никто.
- Павел. - Я ткнул себя в грудь.
- Авел, - повторила она. - Авел хо’ошая. Эя хо’ошая.
Она улыбалась, она была довольна. Она признала во мне человека - вот что самое поразительное.
- Нога. - Я повторил ее жест и воспроизвел ту же гримасу.
- Но–а… - Некоторые звуки давались ей с трудом, она добавила что‑то по–своему.
- Говори, говори еще! - Досадуя на молчащий лингвасцет, я тщетно пытался уловить смысл ее слов.
Нет, просьбы она не поняла и замолкла. Но это уже не имело значения. Я торопливо отстегнул сумку и протянул ей. Она, не церемонясь, вцепилась в протянутое обеими руками, фыркнула, как котенок, от резкого и непонятного запаха специй, переломила брикет и, не срывая обертки, впилась в него зубами.
- Да подожди ты! - вскричал я и попытался стянуть обертку, но она лишь поспешней заглотнула кусок, ее зубы предостерегающе щелкнули.
Столь мгновенный переход снова к дикости меня отрезвил и смутил. Пожирая мясо, она только что не рычала. Но успокоилась, едва я убрал руку.
А я - то было вообразил! Как все же одно могло согласоваться с другим? Феноменальная понятливость и… Впрочем, о чем говорить: далекие предки этой девочки оставили нам в наследие великое искусство пещерной живописи, ее современники умели неплохо считать, но, судя по раскопкам, спали среди кухонных отбросов. Подавая тюбик с какой‑то пастой, я предусмотрительно свинтил крышку и показал, как им надо пользоваться, но это не помогло, - она вгрызлась в него, как в кость, и лишь слегка удивилась, когда содержимое брызнуло ей в лицо. Она тут же слизнула все и отбросила изжеванные останки тюбика. Зато она прекрасно знала, как поступить с фляжкой, и запрокинула ее тем же движением, что и любой из нас. Отталкивающего, неопрятного в ней было не больше, чем в проголодавшемся зверьке, но теперь я легко мог представить ее разрывающей кролика и пьющей теплую кровь.
И это существо только что говорило на моем языке!
Сырая и тесная пещера, белый свет электричества, глухая тьма позади, спутанные волосы девочки падают ей на лицо, такое похожее на лица девушек нашего века и такое чуждое мне, когда она рвет и заглатывает пищу, - где я сам, в каком времени? И в каком времени эта худая мускулистая голышка, в чьих глазах то возникают, то пропадают мрачно–красноватые огоньки? Дите, которое только что лепетало слова моего века и тут же ушло, отдалилось, исчезло, хотя по–прежнему могу коснуться его рукой и в ответ, верно, услышу, что мы оба хорошие и у обоих плохо с ногой. Или ответом на прикосновение будет царапающий взмах руки, лязг острых зубов?
Нет, подумал я, ее слова не должны обольщать, они лишь эхо моих собственных. Так говорить мог бы и попугай. Ну, не совсем попугай, однако доброе отношение и ему понятно, а здесь все‑таки разум. Или он тоже иллюзия? Иллюзия, вызванная точно таким же, как в наши дни, сложением тела, сходством черт лица?
"Человек разумный". Так нас впервые определил Карл Линней. Меня, Алексея, Снежку, Эю - всех. Но его определение имело окончание: "человек разумный, познай самого себя…"
- Нет, ты совсем другая, - вырвалось у меня. - Может быть, ты прапрабабушка Снежки, но ты даже не ее сестра… И нечего себя обманывать.
Эя посмотрела на меня ничего не выражающим взглядом, удовлетворенно облизала губы.
- Пить, есть - хо’ошо… Авел хо’ошая. Снеш–шка хо’ошая.
- Да, конечно, - согласился я с горечью. - Снежка хорошая, только не повторяй все, как магнитофон!
Мое раздражение ее, кажется, удивило. Похоже, она ждала другого, взгляд дрогнул недоумением, руки задвигались, как у ребенка, который в чем‑то просчитался и снова силится как можно лучше все втолковать.
- Эя хо’ошая! Снеш–шка хо’ошая! Эя Снеш–шка - друзья!
Пещера вдруг сузилась, душно сдавила меня, на мгновение я онемел, оглох и ослеп.
Эя и Снежка - друзья?
Все поплыло перед глазами.
Так, но совсем по–другому бывало, когда я встречался со Снежкой. Все, что не было ею, теряло тогда отчетливость, размывалось, оставалось только ее лицо, всегда подвижное, недосказанное, как живой бег ручья, как солнечный на нем свет. И такое же неуловимое, желанное, близкое, когда она, притихнув, вслушивалась в мой голос, или одной ей известным знаком приманивала с дерева белку, или, задумчиво вслушиваясь в чей‑то спор, внезапно проясняла его одним словом, или, кинув на меня вопросительный взгляд - можно ли? - Разом превращалась в сорванца, которому нипочем на виду у всех пуститься наперегонки с жеребенком, ласточкой уйти в воду с обрыва, чтобы, выложив все силы в рывке, в преодолении, в смехе, обессиленно откинуться на спину, уйти в себя, в свои мысли, словно вокруг нет никого и я, ее верный спутник, столь же далек, как невидимая в дневном небе звезда.
Такой она была… Неизменным в ней была лишь верность самой себе. Та самосвобода, та открытость души, которую я больше не встречал ни в ком, она‑то и делала наши отношения такими наполненными. И строгими. Настолько, что когда во мне все немело от ее доверчивой близости, от обморочной жажды ее смеющихся губ, я не мог сделать последнего движения, таким грубым и невозможным оно казалось. Посягательным на ее свободу, на непосредственность каждого ее движения, взгляда, слова. Ей, а не мне пришлось сказать первое слово любви. Она сделала это так же естественно и просто, как жила, как дышала, и все, что было после этого, стало новым счастьем и новым узнаванием - и поцелуй, от которого мы оба задохнулись, и еж, который некстати запыхтел у наших ног, и смех, который нас обессилил, и бег без оглядки, и обжигающее соприкосновение тел, объятия, в которых мы блаженно умирали и воскресали. Но и тогда, после всех дней и ночей, когда нас ничто не разделяло, у меня, после самой короткой разлуки, при взгляде на Снежку все так же кружилась голова, и первое мое прикосновение к ней было робким, точно мы еще не знали друг друга, будто все начиналось впервые и каждый из нас боялся вспугнуть любовь.