Самурай - Михаил Савеличев


Заключительная часть романа "Иероглиф". Странствия неприкаянной души завершаются… Сетевая публикация.

Содержание:

  • Глава девятая. Сирена 1

  • Глава десятая. Черная королева 5

  • Глава одиннадцатая. Художник 16

  • Глава двенадцатая. Машина Беббиджа 24

  • Глава тринадцатая. Последний вариант бытия 35

  • Глава четырнадцатая. Мир номер ноль 42

Михаил Савеличев
ИЕРОГЛИФ
Книга вторая. САМУРАЙ

Глава девятая. Сирена

Я пил воду из крана. Глаза мои закрыты, чтобы не видеть ванну, испятнанную красно-желтыми разводами, с разраставшимися дырами, особенно густо усеивающими, словно крупные поры на покрасневшей и слегка припудренной коже, дальнюю сторону от расшатанного, жутко свистящего, так что закладывает уши, а зубы начинают ныть, как от звука бормашины, и такого же ржавого крана, сторону, где находится удобная выемка для зада, приятно облегающая анатомические выступы, и кажется, что ягодицы покоятся, блаженствуют на пуховой подушке, а не на холодной жести, косметически слегка прикрытой белой с нездоровым желтоватым отливом эмалью.

Однако в приятной ямке (единственном достоинстве лоханки) постоянно остается вода, которую нужно после каждой помывки, чистки зубов сгонять ладонью или тряпкой к сливному отверстию, но иногда это делать забывали, потом стал протекать кран, и теперь вода ржавой, мутной лужицей держится там уже постоянно, исподволь довершая дело, начатое падавшими туда молотками, плоскогубцами, банками и прочими тяжелыми вещами, грудой сваленными в деревянном ящике над ванной, периодически оттуда туннелирующие без видимой причины, разбивая предохранительную эмаль и оставляя на жестяных боках глубокие вмятины.

Из-за дыр пользоваться уродливым помоечным приспособлением по его прямому назначению теперь невозможно - при попытках набрать воды, чтобы даже и холодной, ржавой, но хоть ей-то омыть еще более грязное, холодное, изможденное тело с обвислой кожей, выступающими ребрами, ключицами, тазом, рудиментарным пенисом и распухшими коленями, вожделенная жидкость, мутная насмешка над санитарными нормами и гигиеной, быстро уходит, впитывается в поры ванны, опережая вяло истекающий кран, точно наглядное пособие к пресловутым задачкам о двух трубах и бассейне; причем вода каким-то образом задерживается в хитроумно прогрызенных канальцах в толще железа, и медленно проступает ржавой испариной на шершавом брюхе лоханки, выпадая поначалу редким, а потом все учащающимся дождем на криво положенные коричневые плитки пола, растекаясь неопрятной лужей по всей комнате, в которой намокают ноги, носки, тапочки, если они были надеты, и так же быстро впитывается в пористый бетон потолка соседей снизу, которые, когда еще были живы, очень этим возмущались.

Сейчас я стою в молитвенной позе - на коленях, сложив руки на груди, чтобы край ванны не так сильно врезался в грудную клетку, что позволяет мне сильно через него перевешиваться, неудобно свернув шею и раскрыв рот, в который частично втекает самая отвратительная вода, которую я только пробовал в своей жизни, с ясным привкусом всего того, что не рекомендуется не только брать в рот, но и прикасаться к этому руками даже в резиновых перчатках, не дышать этим, даже сквозь противогаз. Но мне все равно. Меня мучит жажда, склеившая, спаявшая все внутренности, иссушившая пищевод и рот так, что когда-то скользкий и влажный эпителий теперь покрыт толстым восковым слоем погибших без воды клеток, слюна иссякла и непроизвольные глотательные движения вызывают мучительную боль в горле, как будто там срастается и разрывается, превращаясь в кровоточащую рану, живое и так же иссушенное мясо.

Язык распух, словно его изнутри распирают копящиеся газы разложения умирающего организма, забил плотной пробкой почти весь рот, и первые долгие мучительные секунды, когда вода уже стекает на иссохшие щеки, разбивается брызгами на кончике носа и попадает на глаза, она не может своей слабой, прерывающейся струйкой пробить себе ход, из-за чего приходится отцепить ладонь от груди, мазнуть пальцами по рту, пытаясь подцепить противную, плотную пленку, что удается сделать не с первого раза, ценой мучительных усилий и неожиданной боли, когда острый ноготь все-таки случайно пропарывает ее, попутно зацепив и сковырнув одну из трещинок на верхней губе, но не выжав оттуда ни капельки крови, то ли загустевшей настолько, что ей не хватает искалеченных капиллярных отверстий дабы выступить наружу, то ли, как река в периоды летней засухи уходит под землю, скрываясь от взорвавшегося солнца и миллионов обезумевших от жажды животных, в пыль растаптывающих редкие оставшиеся лужи и ручейки, так и она ушла в глубь тела, чтобы хоть как-то поддержать жаждущие сердце, обволочь вдыхающие сухой, горячий воздух легкие и разнести кислород без единой молекулы воды по скрюченному телу.

Наконец капельки воды просачиваются в рот, не принося поначалу никакого облегчения, так как сразу же испаряются, как в раскаленной духовке, лишь усугубляя жажду, давая понять всю тщетность страданий, надежды на лучшее, на избавление от мук. Но вот слабенькой концентрации водяного пара как раз хватает на то, чтобы слегка оживить язык, который, подобно Левиафану, почуявшему добычу заблудших душ, заворочался в своей берлоге, этим неловким и слабым движением сносит преграду на пути вод, мой рот жадно раскрывается, и я чуть не захлебываюсь.

Вода громадным озером собирается во рту, растворяя окаменевший и потрескавшийся эпителий десен, щек, неба, вновь не находит себе дальнейшего пути в горло и выплескивается наружу, стекает по подбородку и груди, приятно холодит кожу, увлажняя рубашку и штаны и прилепляя их к телу, из-за чего внезапно начинает колотить озноб. Я делаю еще один глоток ссохшейся гортанью, в которой наконец-то что-то порывается, и все скопившееся озеро ухает внутрь, бурно растекается по бронхам и пищеводу, приносит внеземное блаженство и скручивает в приступе кашля и удушья. Я перегибаюсь так, что почти касаюсь губами позеленевшего сливного отверстия из которого воняет застоявшейся канализацией, и злая вонь вкупе с льющейся теперь уже на затылок водой быстро приводит в чувство, прекращая судорожное выхаркивание попавшей не туда жидкости пополам с черной слизью и кровью, толстыми нитками пронизывающими каждый плевок.

Отдышавшись, я набираю воду в ладонь, кое-как ополаскиваю лицо, счищаю с него противно скрипучую пыль, остатки пленки с губ, напластования гноя с век вместе с последними волосками ресниц, которые уже не держатся в припухшей коже вокруг глаз, жутко болящих даже от слабого, просачивающегося в приоткрытую дверь ванны, света, чье присутствие, наверное, не смог бы зафиксировать и фотоэкспонометр, но который осиновыми кольями впивается в зрачки, проникает до самого мозга и вызывает там бомбежку болевых уколов, оставляя невыносимую ноющую головную боль.

Пережив несколько таких ударов и бомбардировок, мне приходится закрыть глаза и вернуться в мир темноты, ощущений и жажды, к которым теперь присовокупляется низкий, гудящий фон, словно от высоковольтных линий передач, раскалывающий изнутри голову. Надышавшись паров канализации, извергнув из себя слизь и грязь, я сползаю на пол и теперь могу почти безболезненно поглощать воду, глотая, глотая и глотая ее до бесконечности, охлаждая в ней язык, счищая им осадки жажды с зубов и десен, как наросты на днище корабля, выплевывая противные ошметки, если их не подхватывало течение и не уносило в желудок.

Вода пропитывает все тело, дряблые кожа и мышцы напрягаются, из суставов уходит скрип и боль движения по сухому, внутренности разрастаются, расправляются, разбухают, занимая отведенные им места, избавляя от странного и пугающего ощущения пустоты, когда кажется, что половина всех нужных для жизни органов удалена пьяным хирургом, решившим таким методом избавить меня от желаний есть, выпивать, сношаться, подарив взамен безмерное счастье покоя, апатии, созерцания и медленного угасания выпотрошенного организма.

Моя жажда не является исключительно телесной, иначе я давно бы уже насытился и отвалился от крана, надувшись клещом, колыхая округлившимся брюхом, словно проглотил аквариум, отрыгивая кусочки ржавчины и испытывая тошноту пресыщенности даже от шума воды в трубах и ее капели из-под ванны. Но ничего подобного нет, не наступает, что-то заставляет меня не переставать пиявкой глотать жизнетворный поток, наслаждаться, чувствовать упоение от растянувшегося желудка, наполненного кишечника и работающих почек, а потом, когда физические резервы организма исчерпываются, я испытываю сильнейший приступ тошноты, все, с таким трудом и желанием заглоченное, извергается, вынося отвратную жижу с какими-то комочками и чудовищным запахом, уходящую в сток ванны не как обычная вода, то есть водоворотом, а студнем, коллоидом, неохотно протискиваясь в сливное отверстие с противным хлюпаньем, повисая на решетке студенистыми соплями.

Циклы повторяются множество раз, я не считаю их, но мне кажется, что уже целую вечность испытываю муки, насланные в наказание… За что? Еще не знаю, еще не наступил этот греховный миг в пространстве без времени, но он на подходе - каких-то пару тысячелетий, и я украду пригоршню зерна с общинного поля, или выкраду тайну адского огня, на котором так хорошо поджариваются свинина и человеческая плоть, кричащая сквозь горящую кожу, кажется, что-то о пощаде и милосердии, об истине и справедливости.

Или, может, я наказан теперь за добро? Чрезмерное добро, которое потакает злу, подставляет ему вторую щеку для удара и лишь увещевает палача не резать невинную жертву, а когда это все же свершается, то находит оправдание для его злодеяний. Не так страшно отсутствие добра, понимаю я, как - добро чрезмерное, подавляющее, предельное, способствующее его оборотной стороне, его неразлучному спутнику, приятелю, другу, любовнику, близнецу, злу.

Мысль о греховности добра, чистая, пронзительная догадка, без всяких аргументов, ссылок, цитат, на уровне врожденной идеи, настолько поражает, что я давлюсь и все же пропускаю внутрь некий тяжелый, увесистый, гладкий шарик, словно мячик пинг-понга, скачущий, прокатывающийся по моему пищеводу и тяжело падающий в желудок, за ним следует второй, третий, мне становится совсем ужасно, и с очередным отливом изо рта выпадают блестящие капли, смахивающие на шарики подшипника, четко выделяющиеся в мути рвоты, и в них я с ужасом признаю ртуть. Шарики, как намагниченные, притягиваются друг к другу, сливаются, теряя свою округлую форму и превращаясь в небольшую тяжелую лужицу с подвернутыми внутрь краями, которая медленно сползает неповоротливым живым существом по наклонному дну ванны в выемку для ягодиц, уже заполненную грязной водой, постепенно уходящей в ржавые каверны.

Я наклоняю голову в другую сторону, заставив себя наконец-то оторваться от крана, превратившего меня в сумасшедшего наркомана, и, сопротивляясь немедленным позывам опять накачиваться водой, слежу за ядовитым осколком зеркала, чей отблеск отнюдь не режет моих глаз и они спокойно вглядываются в путеводный зайчик. Я ни о чем не думаю, полностью поглощенный, загипнотизированный созерцанием ртути, которая уже подползает к роковому месту, бесцеремонно раздвигая попадающиеся на пути капли, маленькие и большие лужицы, покорно уступающие место металлической амебе, замирает на первом прободении жестяной шкуры, совсем юном и крохотном, и я решаю, что жидкое зеркало минует его без потерь - так же невозмутимо, степенно, самоуверенно.

Но ее идеально гладкая поверхность на мгновение прогибается, приобретает форму красных кровяных тельц, этакий недоразвитый бублик, не обзаведшийся собственной дыркой, затем ртуть выпрямляется, по инерции вспучивается, опадает, и вот она уже покрыта мельчайшими волнами-морщинами и очень напоминает крохотное живое существо, быстро-быстро дышащее от страха или от бега, или просто от сумасшедшего по скорости метаболизма. Лужица заметно усохла, и я догадываюсь, что спонтанное проявление ее внутренней жизни объясняется потерей крохотной капельки, все-таки провалившейся сквозь каверну, и теперь амеба быстрого серебра будет двигаться уже не так нагло и самоуверенно, с каждым миллиметром перемещения все быстрее и быстрее усыхая, выпадая тяжелым ртутным дождем на мокрый пол.

Единение металлического организма закончилось, так как там, внизу, нет места для встречи и слияния, среди всех впадин и выступов цемента, осколков и целых плиток, влипшие когда-то в раствор под какими-то немыслимыми углами, что никак нельзя объяснить пьяной невменяемостью мастеров, а скорее - новой технологией ремонта, когда на пол щедрым жестом выливался жидкий, коричневый замес, пахнущий тухлятиной, словно в песке, на котором он готовился, сгнило несколько трупиков собак и кошек, затем толкли в жестяном корыте такую же неаппетитную, блеклую казенную плитку, разбивая ее молотком, а потом осколки той же щедрой рукой раскидывались по раствору, втаптывались в него кирзовыми сапогами и сверху припорашивались плиточной пылью и крошкой. Ходить по этому было невозможно, а смотреть - невыносимо. Все равно, что спать в кровати на хлебных крошках - не больно, но кожа не терпит их слабое царапанье и щекотку, и приходится с трудом выныривать из сна, качаясь от полупробуждения и чуть ли не падая от резких движений, необходимых для сдирания простыни с кровати, ее отряхивания и расстилания, когда глаза закрыты, а вестибулярный аппарат барахлит и заедает.

В свое время пришлось выкроить из старого паласа небольшой круглый огрызок и постелить его перед ванной, чтобы плиточный хаос не бросался в глаза, а ступни не резались об острые края. Конечно, моим ядовитым приятельницам это не поможет, они упадут мимо мягкой синтетической подстилки и в лучшем случае затекут все теми же крохотными шариками в какую-нибудь ямку, и быстро испаряться, в худшем - разобьются на миллион пылинок об острый выступ и опять же разлетятся еще более крохотными каплями по ямкам, и еще быстрее испаряться. В этих частицах все отражение недолгой жизни жидкого металла - просочиться сквозь дыры и трещины, разбиться, затечь, испариться, рассеяться по душной атмосфере квартиры невидимой, эфемерной аурой и постепенно, час за часом, днем за днем, месяц за месяцем, если мне будет отпущено столько времени жизни, осаждаться в легких, желудке, радостно приветствуя подружек по луже и разлагая гемоглобин.

Блестящая амеба уползает все дальше и дальше, худеет, подрагивает, испаряется, пока не замирает под слоем беловатой воды, просвечивая сквозь нее таинственным серебряным украшением, и я понимаю, что ей повезло. Счастливо миновав преграды, она осела хоть и в грязи, но все же в покое.

За время увлекательного отслеживания путешествия капли ртути, мои бредовые обрывки мыслей каким-то образом более-менее крепко связывают безумную жажду, пожирающую изнутри, я ощущаю насыщение и отвращение к любой разновидности жидкостей, мне внезапно хочется в жаркую пустыню, я удивляюсь - как это мне хотелось пить? как я глотал такую гадость, которая даже при простом отстаивании в алюминиевой кастрюле через день покрывает ее стенки таким налетом ржавчины, что страшно становится - во что превращаются мои почки?

Приложившись щекой и ухом к холодящей поверхности ванны, я отчетливо слышу каждый шум, тон, удар капли, которые прекрасно проводит железная поверхность. Какофония труб поначалу раздражала, но потом в ней появились какие-то обрывки мелодий, проявился ритм, началась музыка. Я сразу узнаю ее, но долго не могу себе признаться в своей догадливости, набираясь уверенности и аргументов, чтобы убедить самого себя в том, что действительно слышу мелодию собственного дверного звонка, при этом аргумент у меня находится только один, но он неопровержим.

Когда-то это был действительно самый обычный, модный на то время звонок, издающий не звон, как следует из наименования сего предмета, и даже не птичью трель, чем, в общем-то, тоже здорово увлекались, а веселенькую мелодию-марш, пока в одно утро, не без помощи тапка, в нем, к моему большому облегчению, что-то окончательно не замкнуло, и звонок надолго замолчал, как теперь оказывается отнюдь не насовсем, а лишь набираясь новых сил и тем. Я, как выпотрошенная соломенная кукла, намокшая, отяжелевшая, распухшая в тех местах, где детская жалость или извращенная жестокость еще оставила пока еще плотные снопики, теперь легко рвущие гнилую материю рубашки, замер в неустойчивом равновесии, прислушиваясь к было умершему, но теперь возрожденному маршу, но он, к счастью, не взывает к жизни моих злейших врагов - слащавых картинок прошлого, которые только и способны, что довести до самоубийства безвозвратно-безысходным тогдашним убогим счастьем, которое теперь кажется раем, вместо этого в распухшем соломенном мозгу возникает некая тень удивления, тень непроизнесенного вопроса, старательно замазанного черными чернилами моего сегодня, сейчас, но и эфемерной тени достаточно для того, чтобы потерять опору, чтобы шальная капля все-таки залезла под плотно прижатую к эмалированной поверхности ванны ладонь, сдвигая ее вверх и выкидывая из прохладной железной матки, в которую так и не удалось полностью забраться, и я валюсь, обрушиваюсь на мокрый коврик, в спину врезаются иглы искореженных плиток, а затылок больно ударяется о самый острый угол на свете, отчего мощная вспышка боли на блаженные секунды вновь загоняет меня внутрь собственного тела, и я снова сутками, годами могу созерцать, ощущать его, не испытывая никакой потребности вынырнуть на поверхность реальности и хотя бы просто вдохнуть.

Может, в этом ответ на все-все-все - в боли? Только боль может подарить забвение. Только боль пусть страшно, но окончательно и бесповоротно выдирает из проклятого мира и возвращает нас к самим себе, в тот узкий мирок, в котором нет никого, только я, Его Величество Я. Да здравствуют палачи всех времен и народов, ибо они возвращают нас к самим себе, да здравствую войны большие и малые, рвущие наши тела физически и морально, возвращая целые народы к самим себе, да здравствуют болезни и смерть, заставляющие вновь и навсегда ощутить, что только мы реальны в мире, что только наше "Я" важно и любимо, и ни что не сравнится с этим ощущением. Мы стонем под щипцами мучителей, плачем, когда с нас сдирают кожу, задыхаемся от боли, когда мина словно перезрелые гороховые стручки вскрывает наши ноги, но что поделать, если только так жестоко мы можем обрести себя, но что поделать, если мы оказываемся настолько страшными для самих себя, и мы кричим уже не от боли физической, а от боли душевной, так как нам невыносимо наше ничтожество.

Я наконец-то понимаю, что это все было - желание, тайное, но нестерпимое произволение ощутить боль, нестерпимый страх преисполниться болью, скукой, тоской по самому себе, кровавый компромисс между собой и собой же. Как все просто и как все сложно!

Дальше