Самурай - Михаил Савеличев 8 стр.


Максим, закинув мешок внутрь, влез в вертолет. В салоне действительно находилась одна Вика, эффектно задрапированная в кружевную полупрозрачную тюль с пришитыми золотыми побрякушками, подпоясанная своей неразлучной кобурой с пистолетом, и с толстым блокнотом и ручкой в руках бродящая и ползущая среди вещей, что-то подсчитывая, записывая, периодически вымарывая заметки на крохотных листках, вырывая их и разбрасывая по всем углам. Появление новогоднего мешка с подарками она восприняла как должное, потрогала мех и шелк и сделала очередную запись.

Максим бесцеремонно забросил трофеи в самый дальний угол и прошел в пилотскую кабину, где в роскошном кожаном кресле сидел Павел Антонович, весь опутанный проводами, словно проходящий медицинскую комиссию космонавт, читал толстенную инструкцию, еле умещающуюся у него на коленях, с портянками схем и диаграмм, которые ему пришлось уложить на соседнее кресло, и в соответствии с ее рекомендациями что-то переключал на потолке и под сиденьем, отчего мотор начинало периодически лихорадить - он кашлял, сопливил, визгливо ругался, лампочки, гирляндой усеивающие кабину, хаотично моргали, ослепительно вспыхивали, из валяющихся наушников, предусмотрительно не надетые Павлом Антоновичем, доносился вой доисторических животных, клацанье зубами и женские визги. Сквозь блистр кабины четко проступал расстилающийся город, и только теперь Максим сообразил, что вертолет уже летит прочь от аэропорта, от зарева вулкана и Деда Мороза.

Они вляпались в густую гуашь облаков, земля скрылась из виду, оставив их посреди бескрайнего вязкого неба, похожего на находящуюся в процессе создания неумелую картинку, на которую художник колоссальной кистью с неимоверной быстротой накладывал грубые, неаккуратные мазки плохо смешанной краски, отчего из под равномерно свинцового фона проглядывали неожиданно чистые белые, синие, желтые цвета, но их быстро замалевывали, превращая в грязную, пузырящуюся от лишней воды смесь. Иногда кисть проходилась по вертолету, и тогда блистр надолго затягивался плохо смываемой гуашью, но встречный ветер, сначала размазавший небольшую капельку до размеров всего обзора, потом также размазывал появляющуюся в середине каплю долгожданной чистоты, восстанавливая прозрачность бронированного стекла.

Максим приподнял схемы, сел в кресло, но наушники тоже не рискнул надеть, оберегая слух, и принялся созерцать в плоский хаос колоссального, неумелого рисунка, силясь по крохотному участку, открытому для их обозрения, догадаться об общем замысле творца. Сначала ему показалось, что это должна была быть огромная птица, грозовой тучей заслоняющая небо, мечущая молнии и град, громыхая перьями и оглушая криком давно ослепший и глухой равнодушный мир, но это впечатление внезапно нарушилось двумя относительно прямыми белыми линями, лихо нанесенные на синеватое пятно перед вертолетом, потом, еще через пару движений у них появились корявые отростки, затем - брызчатые пятна, оставленные большим пальцем художника с ясно различимыми завитушками папиллярных линий, еще несколько штрихов, и Максим, наконец, признал неумело, совсем по детски нарисованный пассажирский самолет, абсолютно без соблюдения пропорций, с крыльями различной длины и, к тому же, слишком коротковатыми для столь длинного фюзеляжа, с замершим кривым винтом, разнокалиберными иллюминаторами с веселыми, расплывающимися рожицами.

Невидимая кисть продолжала наносить мазки, причем не только на более менее внятный рисунок, висящий перед вертолетом, но и пытаясь наметить кое-какой антураж в стиле "пусть всегда будет солнце" - аляповатые трехцветные радуги, луну, нарисованную смешанной черно-белой краской, похожей на подтаявший весенний снежок, а потом и вовсе превращенная в солнышко добавлением желтоватых пятен, широко улыбающегося рта и черных, смахивающих на акульи, глазок. Хаотичность и неумелость то превращала мир вокруг в гениальное творение импрессионизма, то низводила к наивному искусству, добавляла реализм, закрашивала все в супрематизм, после чего смешавшуюся в единый неразборчивый фон краску взрезали сквозные вертикальные черные полосы, желающие вывести путешественников за рамки плоского холста, но Павел Антонович огибал дыры, и опять они оказывались во власти искусства.

Самолет продолжал лететь параллельным с ними курсом, хотя, строго говоря, это нельзя было назвать полетом, как нельзя приписать плоской картинке какие-либо аэродинамические способности, это была лишь иллюзия, сквозь которую свободно прокатывались густоты облаков, ее прокалывали молнии, не нанося никакого вреда. Но вот художнику пришла в голову мысль нарисовать дождь, и все изменилось. Поначалу он довольно самонадеянно пытался изобразить ливень, накладывая наклонные мазки темно-синего цвета, но выходило уж очень неумело даже для детской руки, потом его осенило добиться гиперреализма и прорисовать буквально каждую капельку во всем ее великолепии - дрожании на ветру, игрой отражений молний на крохотных толстеньких линзах, крохотных микроволнах, возникающих в ее толще, но получались то ли пластмассовые баклажаны, то ли стоваттные лампочки накаливания и, в конце концов, не придумав ничего лучше, творец щедро плеснул на холст обычной водопроводной воды.

В начале была вода. Она не сразу привыкла к масштабам холста, повиснув на его поверхности ненатурально огромными мешками, превратив изображенный пейзаж в сюрреалистическое сновидение, но законы картины взяли свое, и мешки лопнули, разбрызгивая в стороны мириады сверкающих звезд, и в это короткое мгновение дождь шел со всех сторон, нарушая законы гравитации, а затем вся масса покатилась вниз, увлекая за собой непросохшую краску, стирая солнце и намалеванную на нем рожицу, размывая радугу в обычную грязную тучу, перемешивая облака в единую неаппетитную массу, каковой и должно быть настоящее небо реального мира, сдирая яркие полосы белого, красного и синего цветов, смывая с самолета детскую наивность и превращая его в ржавое, изломанное чудовище, непонятно как висящее в воздухе, с остановившимся винтом, разлохмаченными крыльями и высохшими мертвыми лицами, скалящимися сквозь разбитые иллюминаторы.

Потеряв наивность и неумелость, мир стал страшен. Дождь водопадом обрушился на вертолет, двигатели угрожающе завыли, вбиваемые в блистр капли невероятным способом просачивались внутрь и, усеяв изнутри стекло и приборы, стали падать на лысину Павла Антоновича и капюшон Максима, очень предусмотрительно им натянутый. Они миновали жуткий самолет, скрывшийся в огне грозы, и попали под прямой удар молнии.

Умная и надежная машина выдержала разряд, но в приборах что-то сильно искрило, по стеклу плавали светящиеся змеи, рядом с рукой Максима разгоралась маленькая шаровая молния, распространяя по кабине сильнейший жар и высушивая всепроницающую влагу, управление тоже разладилось, судя по тому, что Павел Антонович яростно залистал инструкцию и, не глядя, принялся щелкать переключателями, совершенно наобум, как догадался Максим.

Вертолет угрожающе раскачивался и проваливался вниз и тут его настиг очередной удар, пришедшийся точно по лопастям. Двигатель замолчал, и перед блистером очень медленно поплыли длинные обломки, кувыркаясь, продолжая по инерции еще вращаться, приборы выпустили прощальный фейерверк искр, отчего пульт управления спекся в единую горячую пластиковую массу, тут же начавшую стекать под ноги и брызгаться на колени, как скворчащая на сковородке яичница с салом.

Максим приготовился к долгому и утомительному падению, возможно даже с веселым кувырканием, как на карусели, и вертолет действительно, подтверждая его опасения, накренился так, что они с Павлом Антоновичем повисли на ремнях безопасности чуть ли не вниз головой, раскаленный пульт шлепнулся большой безобразной лепешкой на боковое холодное стекло и зашипел, но машина слегка выпрямилась, набрала приличную скорость падения, отчего желудки поднялись к горлу, мозги раздулись воздушным шариком, кровь забурлила в легкой предсмертной эйфории, но всю прелесть последних минут прервал сильнейший удар, вертолет подпрыгнул и замер, а на большом циферблате, торчащем из засохшей пластиковой массы около виска Павла Антоновича, длинная стрелка намертво прикипела к отметке "3000".

Пока они выбирались из кресел, стараясь не задеть перебравшуюся под потолок и играющую роль светильника шаровую молнию, а также торчащие из открытой коробки пульта искрящие провода, в кабину заглянула целая и невредимая Вика, понаблюдала за их акробатическими чудесами, подбрасывая левой рукой ярко-оранжевый футбольный мячик, дождалась пока Максим не встанет в полный рост, стукнула мячом об пол и пнула его ногой с полного размаха. Если бы Максим не рухнул бы снова в кресло, уворачиваясь от этой бомбы, то она бы в кровь разбила ему лицо, а так мяч срикошетил от блистера, налетел на шаровую молнию и оглушительно лопнул, разбросав во все стороны тлеющие обрывки кожи и резины, оставив висеть в воздухе извивающиеся черные нити.

- В чем дело, Вика? - поинтересовался Павел Антонович, сдирая с лица оранжевый обрывок с надписью "Спартак - чемпион".

- Подарок от Максима, - с веселой злостью ответила Вика, - двенадцать штук. Так что не беспокойтесь, я сейчас еще принесу.

- От Деда Мороза, - поправил Максим и закрыл глаза.

Глава одиннадцатая. Художник

До сих пор я рисовал исключительно эскизы простым, корявым, с рассыпающимся грифелем, треснувшим карандашом, перехваченным синей изолентой, слишком долго пролежавшей в каком-то далеком ящике среди испачканных маслом, но, тем не менее, все же проржавевших шариковых подшипников, заросших, словно покинутые раковины на морском дне, коричневыми метастазами, проевшими кое-где стальную оболочку, обнажив мелкие шарики, будто пораженные кариесом зубы, проглядывающие сквозь прореху в щеке, настолько долго, что было трудно отодрать липкую полоску с испортившимся клеевым слоем, ставшим вязким, как козявки в хронически сопливом носу, тянущимся за отлепляемым кусочком истончающейся, но не рвущейся нитью, намертво прилепляя еще и пальцы, которые неосторожно, по забывчивости хватались за подлый, искалеченный карандашный обломок, вполне достойный того, что им рисуют.

Наверное, как и всякий художник, я начинал рисовать в голове, воображая композицию, антураж, прямые болевые линии, изорванные трубки вен, правильные круги повисших на ниточках нервов глаз, зубастые акульи пасти, пытающие доораться сквозь небытие, кривые руки и ноги, переплетающиеся в смертельно-любовном хороводе, пиявки и черви вырезанных мышц, безвольно ложащихся на воображаемую бумагу, нервно заштрихованная длинными, торопливыми разрезами кожа, женские и мужские гениталии, потерявшие всю таинственную красоту, будучи отделенными от тел, клочки ногтей с крохотными лужицами черной крови на внутренней нежной поверхности, полосы ребер, громоздящиеся хребтами над провалившимся, припавшим к позвоночнику и тазу животом.

Где-то в середине пути, задумавшись над направлением, толщиной и вообще - необходимостью последнего, решительного штриха, что превращало еще живое позирующее, хоть и не замечающее этого тело, в предмет для эстетства, раздражения, чистого искусства, насмешки, ужаса, я замирал, мучаясь метафизической интоксикацией, которая и рождала в пропитанных ядом мозгах чисто рефлекторные мысли о бытие ничто, о смысле бессмысленности, о любовной ненависти, а острый карандаш, или что там еще, замирали в руке, и физические обстоятельства ставили крест на моем очередном придуманном, продуманном, но не воплощенном произведении.

Поклонников я не ждал, хотя это было бы хорошим выходом и подспорьем - лестно даже с вершины небес равнодушно взирать на рукоплещущую арену, микробов, только и умеющих, что жрать, да делиться, где одно слово - сотворение, со-творение намекает на то, что мужик с бородой и нимбом не один халтурил над светом и тьмой, что даже высоколобый, упертый эстет, царапающий на бумаге нечто нечитабельное, хоть и сложенное из тех же букв, воображающий себя венцом интеллектуальной эволюции самим фактом владения (пусть и через пень-колоду) ручкой и навыками правильнописания, которое есть, но почему-то хромает, уже подразумевает публичность, ибо писать для себя или кого-то очень абстрактного - бесполезно, глупо и пустая трата времени.

Поклонение предполагает следование, стремление стать частью шедевра, но стать частью моего шедевра можно только один-единственный раз, нельзя смотреть на мое стило, с лезвием ли, с грифелем ли, со стороны, с удаления - здесь человеческая черная дыра, втягивающая под горизонт событий всякого и всякую, шедевр из летнего льда, мимолетный привкус бытия, за которым - опустошение и смерть.

Меценат? Еще большая глупость, так как в чем могу нуждаться я, чьи наброски лягут в основу основ, где богатство лишь пакет слабых импульсов в больных, испорченных мозгах, с искрящими проводами и медленно нагревающимися лампами, где золото валяется под ногами, а шедевры достаются легким движением вялой руки из бесконечной и бездонной банки, существующей сама по себе и лишь бельевыми, распустившимися веревками с гнилыми прищепками привязанной к обнаженным мозгам.

Мне необходим заказчик, этакий выдуманный стимулятор, болванчик, говорящий моими словами через чужой, гниловатый рот, обдавая меня же отвратной вонью медленного разложения и мутными испарениями желудочного болота, наполненного громадными желтыми жабами и студенистой массой улиточной икры, сующий мне в руки придуманные мною же аргументы, перемежающиеся призывами к справедливости, добру с чисто личной ненавистью к другим болванчикам-натурщикам-материалам, избранным для воплощения великого произведения под названием жизнь, а, может, и - смерть, а, может, и просто - пустота.

Я перебирал их, как старую, распухшую от сырости, покрытую грязными отпечатками и пятнами непонятного происхождения колоду карт с еле проступающими сквозь патину времен и пространств, случайностей и закономерностей пустыми, безглазыми лицами с зашитыми крупными стежками ртами и веками, чтобы не отвлекать меня от размышлений ненужными разговорами и молящими взглядами, как будто в моих силах изменить их судьбы или, наоборот, это в их силах, нужно только небольшое содействие, ходатайство перед несуществующими Высшими Силами, которых никто нигде не встречал, но все упорно в них верят, называя только по разному - Бог, Наука, Искусство, Любовь и прочие существительные с заглавной буквы.

Я ждал, точно паук в сплетенной паутине - легкого шевеления ниточки, сигнализирующего о попадании добычи, чтобы со всех восьми ног сорваться к бедной мухе, обнять ее, поцеловать нежными жвалами до самых внутренностей, до самой крови, до самой последней капельки наивной жизни, ждал не предпринимая ничего, даже не смешав краски, не приготовив холст, не купив кисточки, хотя точно знал, что заказ мне будет, я ведь не какой-то, не сумасшедший гений, я просто - сумасшедший, я просто - гений.

Если бесконечно долго стоять на берегу океана, то его волны со временем, бесконечным временем вынесут вам под ноги все, что вы пожелаете, даже полтонны червонного золота, не так ли сказано у кого-то? Люди не океан, да и времени здесь потребовалось совсем немного. Как действует мужчина или женщина, изнемогающие от сексуального желания и не имеющие партнера для его удовлетворения? У них есть руки и полные карманы конфект, есть воображение, и дело за немногим - соединить все это в небольшую, слегка осуждаемую моралью цепь, хоть и не приносящую уж очень стойкого, длительного удовлетворения, какое приносят чужие тела, податливость и упругость, мышцы и ощущение полной отдачи, потери собственного "Я" взамен на сомнительное счастье выпадения из мира обид и страха в крохотную клетку, наполненную наслаждением, хватающего лишь на глоток, на вздох, где нет света и глаз, где все счастье заключается в избавлении от напряжения.

Это очень похоже, действительно похоже на то, что чувствуешь - напряжение и неутолимое желание, стремление, которому, пожалуй, нет никаких преград к тому, чтобы разрядиться огненной вспышкой, вырывающей из необъятного мира собственных страданий, выжигающей все аргументы совести и предназначенья, и ударить молнией сознания в узкий, крохотный мирок, клетушку, наполненную такой ненавистной самозначительностью, подлостью, равнодушием, которую только и можно потушить болью, очень сильной болью, а искупить - только смертью.

Искать обиженных бесполезно - они вымерли как вид, как мамонты при похолодании еще за миллион лет до моего пришествия, о них можно плакать по ночам в подушку при сновидении, но сделать для них ничего нельзя - с таким тривиальным выводом, реальностью очень сложно смириться, ее нужно изжить, как и любую идею, чтобы она наконец-то вошла в тебя и заняла подобающее ей место.

Для начала нужен антитезис, и мы его примем за рабочую гипотезу, дав своим мыслям, своей совести некое успокоение, некую надежду, намек на светлое, счастливое будущее, которое можно достигнуть через сравнительно небольшое зло, даже не подлость, не ловкачество, нет, нам не нужны подобные дьявольские атрибуты, нам необходимы лишь молчаливое согласие тех, кто нуждается в нашей защите, можно даже изредка позволить себе чуть-чуть жалости - не довершить удар, выслушать все слезы и сопли о грядущей праведности, всплакнуть вмести с агнцем, скинувшим шкуру козлищ, помочь ему, излечить от ран, собрать в ладони горячей крови и поднести к его губам, омыть ему ноги канализационной водой, сочащейся из взорванной трубы, и отереть их чистой, припасенной для такого случая простыней, покровительственно обнять за плечи и повести к покаянию, чувствуя, как где-то в стороне от слезливых непорочных мыслей пляшет заводной, шустрый чертенок, хватающийся за животик и помирающий от смеха в предвкушении последующей сцены, что начинается незаметным, неуловимым блеском надежды, но не той надежды, в глазах, притворным движением рук, похожим на замысловатую мудру, дополненную блеском ножа или тусклостью пистолета, и заканчивается отбрасыванием всяких масок - лицо к лицу, оскаленность к умиротворению, смех к слезам, нож к горлу, пистолет к животу, сталь и огонь к коже, два сантиметра, один сантиметр, отделяющие обычного человека от смерти, но только не меня с моим мудрым рогатым чертенком, который, несмотря на приступ смеха, всегда на стороже и всегда успевает первым.

Сколько раз нужно стоять над очередным неспасенным, все еще не верящим, что на этот раз он не успел, не успел навсегда, что это его кровь упругими толчками выкачивается глупым сердцем из тела, из разорванной ногтем артерии, чтобы мысль, идея изжила себя, сгнила, испарилась, превратилась в прах, в ничто, чтобы неверие в породу человеческую наконец-то проникло во все мои поры, слилось со мной, вытравило из меня глупого белого ангела с перепончатыми крыльями?

Назад Дальше