Все действительно было черным, и Одри не поверила выстроенному изображению моноглаза. Странные полосы, похожие на трещины в толстом стекле, бороздили окружающий мир, не давая разглядеть горящее поле битвы. Девушка в отчаянии стала бить по маске, надеясь что расшатанные контакты встанут на свое место и реальность вернется к привычному виду, потом отстегнула ремни и подставила голую кожу лица невозможной смеси дьявольского холода и адской жары. Чувства отказывались верить в несовместимое, разгоняя страх и раздражение, пронизывая тело готовыми порваться нитями судороги, перетягивающими мышцы в комковатые, ноющие субстанции, непримышленные отражения начинающегося распада, и Одри со стоном уткнулась в однообразный холод снега, как червяк извиваясь всем телом, чтобы вгрызться, раствориться в битом стекле кристаллической воды, чтобы только забыть, убежать от начавшего трескаться мира.
- Одри! Кирилл! Борис! Мартин! - кричал Фарелл, не обращая внимания на выплескивающуюся с каждым именем кровь из длинного и узкого разреза на животе. Импровизированный обломок для сеппукку валялся неподалеку, насмешливо кривясь почерневшими, иззубренными зубами. Теперь это не имело значения. Еще один вариант бытия подходил к новому непонятному концу, но понимание того, что движущееся не может иссякнуть, дарило равнодушное спокойствие. Черные обугленные фигуры, смятые и разорванные фантоши, погруженные в пучину страха сумасшедшие и живой мертвец в тени тянущегося в растрескавшееся небо обломка бивня - металлического и гладкого туннеля, идеальной взлетной полосы, уже ненужной и фантастической.
- Одри! Кирилл! Борис! Мартин! - еще четыре такта жизни, даже не зов, а скорее поминальная молитва, еще одна под невозмутимой Крышкой, которую не возьмешь подобными сценами, которой безразличны чужие страдания, которая отгородила человека от вечного удивления звездным небом и от морального закона в нем самом, ввергнув в худшее из рабств - рабство уверенности в собственной нормальности.
Путь Льва: Туле. Лабиринт
Теперь они была на равных с вечностью - он был также мертв, как и она. Они смотрели друг другу в мертвые глаза и перешептывались мертвыми губами. Мертвые руки свивались в замысловатом танце агонии, как светлые звезды в непроглядной тьме меона. Он замер на краю ночи, ветер грыз обнаженную кожу, но стальные артерии качали кровь и по ту сторону жизни.
Как все могло бы быть? Ты спрашиваешь меня об этом? Жалкое тело, преданное и растерзанное? Почему бы мне не спросить об этом? Потому что... потому что... Потому что ты всемогущ, великий! Скажу тебе по секрету, как мертвец мертвецу, во мне столько же могущества, сколько в брюзжании древнего старикашки. Я не понимаю тебя. Кто такой "старикашка"? Забудь, я пошутил. Я ведь могу пошутить? Здесь, в промежутке между двумя реальностями я могу позволить себе отпустить крепкую шутку, ха-ха-ха... Только вот, кто поймет их? Мы отучили Ойкумену улыбаться. Она, конечно, была еще той шлюхой, но наше развлечение, кажется, уже перешло дозволенную границу... Впрочем, это тоже забудь. Что же мне помнить? Предательство? Ну, давай хоть здесь будем честны - не ты первый, не ты последний...
Зеркальные щупальца, в которых отражались неясные белесые тени, вбуравливались в руки, ноги, спину, грудь, голову, проникали металлическими иглами в тело и прорастали последней линией обороны против подступающей снежной саркомы. Она грызла ледяными клыками одеревеневший труп, высасывала последние капли влаги и тепла, отплевывая ледышки вечно голодным псам ночи. Порождения тьмы уже считали тело своим, своей законной добычей и яростно огрызались на собственные тени, отбрасываемые в плероме Черной Луны. Машина холода скрипела, выписывая вокруг новоявленного саркирера пентаграмму заклятья попавшей в ловушку жизни, но стальные черви не останавливали своей работы, они жрали тлен и разложение, испражняли и отрыгивали кусочки тинктуры - главного компонента вершащейся мистерии спагирии. Неистовые твари готии чуяли запах света и усерднее вгрызались в броню, лишь изредка отрываясь, чтобы тряхнуть костистой головой, разбрасывая облепившую морду желтоватую пену.
Затем пришла боль. Вонзила в смерть мириады крохотных крючков, уцепилась за мириады нитей, напряглась и вырвала кровоточащий кусок покоя из застывшего горла, открывая путь синим потокам воздуха, который прорвался наконец в разрушенный проход и наполнил дирижабли легких веселящим анестетиком. Теперь он был калейдоскопом муки и наслаждения. Его медленно поворачивали, гладкие и иззубренные камешки перекатывались внутри зеркала, отражаясь причудливыми узорами симметрии боли и неги, имя которым был крик. Он плыл и кричал, голос жил отдельно, он не подчинялся мертвой земле, он был чист и сквозь ктеис гармонической озаренности изливалась, сепарировалась и обращалась искусственная жизнь.
Кирилл открыл глаза, но вновь увидел только тьму. Он пошевелился, и держащая его субстанция послушно подалась, потянулась гнилыми нитями и отступила. Чернота разбавлялась неразборчивыми пятнами плохого контакта с сенсорами, и пришлось долго ощупывать маску, чтобы вбить ее в паз. Пальцы неловко скользили по выступам замков, сквозь покореженный воротник крохотные пальчики мороза поглаживали горло, но терморегуляция постепенно налаживалась, становилось светлее, а в предплечье втыкались инъекторы, закачивая в кровь бодрящий коктейль. Умирать было паршиво, но возвращаться к жизни - еще мучительнее.
Два ключика слезли с застежки и ушли, звеня медными ножками. Что ж, теперь, по крайней мере, все будет честно и определенно. Они успели раньше, пусть идут. Пусть идут туда, куда не пройдет ни один. Три замка - три ключа. Один замок - Одри, второй замок - Борис, третий замок - Кирилл. Только так. Смешно. Взаимное предательство настолько истерто наждачкой совести, что превратилось в мелкую разменную монетку - жалкую подачку Ойкумены. Если бы у него был смех, он бы рассмеялся. Рассмеялся бы, отхаркивая вставшую поперек смерть. Иного Черная Луна не ждала от него. Она продолжала свой мучительный восход к созвездию Льва. А поэтому он должен спешить - загадать желание. Ведь это так просто - желать. Покоя, еды, женщины, крови... Короткие вспышки над штормовым морем. Бессмысленные и безвкусные. О, здесь требуется большое искусство! Великие знают секрет своей власти. Они умеют желать. Молча, вдохновенно, убедительно. Слишком вдохновенно и убедительно для столь поганого мира.
Теперь он может встать, осторожно балансируя на раскачивающемся полу. Шаг, другой, осторожнее, до ближайшей колонны, которую так удобно обхватить и обвиснуть на блаженное мгновение свежепотрошенной лягушкой. Он и есть лягушка. Отчаянная лягушка, решившая забраться на вершину ледяной горы. Он чувствовал разорванные приводы работавших вхолостую механизмов. Нечто шипело и выпускало пар, ухало и било молотом по пустой наковальне. Удивительно. Зачем же вы это сделали? Ты бы тоже это сделал, сказал Борис. Не задумываясь, добавила Одри и засмеялась. Она наконец-то научилась смеяться. Ты похож на обманутого, наивного мальчика, сказал Борис. Ну хватит дуться, симпотяга, сказала Одри. Поищи-ка нас, ведь я не разрешил ей вскрыть тебя, как консервную банку, сказал Борис. Вообще-то, он хотел, чтобы я выпила всю твою кровь, но ты же знаешь - я не трупоед, сказала Одри. Что с тобой, спросил Борис. У каждого есть свои слабости, заметила Одри.
Кирилл замычал и потряс головой. Надоедливые голоса стукнулись друг о дружку и рассыпались мелкими осколками неразборчивых звуков. Так лучше. Так намного лучше. Долгожданная тишина. Почему в Ойкумене так мало тишины? Стучат гидравлические сердца, накачиваются пневматические легкие, гудят механические суставы - колоссальное тело Человечества, распнутое на небесной тверди, медленно издыхающее, агонизирующее, но прибитое слишком крепкими гвоздями к своему паучьему ложу. Там нигде нет волшебной завесы, за которой скрывается царство покоя. Там, наверное, и смерть - лишь вечная какофония страдающих тел и душ. А вдруг, я этого хочу? Вдруг, я попал в петлю вечного возвращения, прошел все ловушки и лабиринты, и так не найдя того, чего же я действительно желаю? И теперь обречен раз за разом проходить скучный и привычный путь? Слишком страшно, чтобы быть правдой, и слишком ужасно, чтобы быть ложью...
- Что видишь? - спросил Борис.
- Они хорошо подготовились.
Одри спустилась со снежного валуна, наметенного вокруг приземистого черного здания, ощетинившегося длинными иглами уже не работающих испарителей, уселась рядом и протянула Борису визор.
- Нет, не хочу.
Лагерь раскинулся на небольшой площади, примыкающей к фарватеру. Кто-то брызнул водой на промороженную металлическую поверхность, и она замерзла на нем крупными тусклыми каплями палаток. Внутри периметра, собранного из длинных удилищ с усами термопоглотителей и черными соцветиями датчиков движения, суетились люди, вспыхивали полотнища света, отражаясь в антрацитовом глянце неба отблесками несуществующей грозы. Ярко-синие муравьи совершали свой непонятный танец, не очень-то и скрываясь. Приземистые роботы-уборщики, наспех переделанные из носильщиков, широкими ладонями загребали снег и наваливали высокий бруствер вдоль ледяной реки. Погонщики щедро отвешивали удары силовыми хлыстами, но машины продолжали работать также медленно и бестолково - мешая друг другу, сталкиваясь и сцепляясь в неуклюжем танце, врезаясь в снежные навалы и обрушивая их. На низкой высоте над лагерем висел грузовой модуль, опираясь на силовые колодцы, внутри которых медленно падали красноватые икринки.
- Не понимаю, - сказала Одри. - Они даже не пытаются маскироваться. Натащили техники для небольшой победоносной войны. Может, они знают что-то, что не знаем мы?
- Ты видела, как умирают люди? - спросил Борис.
- Несколько часов назад мы видели это с тобой вместе.
Борис собрал в комок снег, но снежка не получилось - иссохшие снежинки ссыпались песком с ладони.
- Я говорю не об убийстве, а о старости, древности, о нормальной, ненасильственной человеческой смерти.
- А разве такая бывает?
- Дразнишься?
Одри положила руку на его раскрытую ладонь и сжала.
- Нет, не дразнюсь. Не понимаю. Раньше мне казалось, что человек живет вечно, и если его вовремя не убить, то он будет жить, жить, жить, не давая места другим в Ойкумене. Поэтому есть те, кто не рождается вообще, кто лишь пища, батарейки, запасные части, расходный материал... Разумное и понятное обстояние вещей.
- Разумное и понятное, - согласился Борис. - Возможно в этом и есть настоящее счастье - быть мясным младенцем на каком-нибудь толкаче.
Одри отключила картинку визора и бросила его на снег к рюкзакам и баулам. Внутри был покой. Редкостное состояние глубокой гибернации и атрофии. Жидкий азот обтекал зеленоватый зародыш, похожий на головастика, и вытягивал, высасывал из его жизни последние остатки тепла, кристаллизуя в высшую оправданность существования. Пристальные спицы телеметрии разбирали когда-то живую плоть, слой за слоем отдирая и раскладывая на простынях мониторов длинные ряды оцифровки. Нет ничего в царстве количества, что не было бы сигналом или закорючкой в многомерном абаке вычислителей. Зародыш парил над купелью крохотной статуэткой между хищными рылами ультразвуковых молотов, вслушивающихся в шелест расчетов. Один неверный скачок напряжения, одна неверная вспышка в зеленоватой бесконечности потенциальной жизни, и безжалостные зубья трясучки сомкнуться на промороженном трупе, превращая его в туманное облачко мелких песчинок. В бесконечном конвейере нет ни жизни, ни смерти, ни жалости. Алгоритм. Ветвление вопросов и ответов. Полезен или бесполезен. Батарейка или кусок мяса. Все действительное - разумно.
Зачем она помнит это? И откуда вообще она может это помнить? Странное и неописуемое состояние замороженного головастика. Что-то тянущее и беспокоящее жесткие ребра графов, уверенную смену "да" и "нет", безошибочных расчетов и расчетливых ошибок. Хотя ей тоже знакома страсть, когда механизированное Я исчезает, растворяется в сосущем чувстве непреодолимого голода рабочей пиявки, но даже в такой поддельной человечности есть что-то звериное, инстинктивное, абсолютно непреодолимое, как сон.
Вечность - это то, из чего состоит время. Она таится за каждым мгновением, за каждым шагом из того, чего уже нет, в то, чего уже не будет никогда, подстерегает ядовитым чудищем в бездне рождающихся и гибнущих миров, в промежутке призрачных жизней, страстей, судеб, впиваясь клыками в запястья и утаскивая в бездонную нору. Стоит потерять контроль, споткнуться на шероховатости ледяной глади бездумного пребывания, увидев в стылой глубине синеву легкого отражения, и ты погиб. Бурлящий поток времени развернул тебя поперек течения, выбросил на отмель под жестокие удары наглых и всегда голодных чаек. Странный покой охватывает душу, и ей нет дела до терзаемой плоти, до белых птиц с кровавыми клювами и пуговицами вместо глаз. Согревающая кровь сочиться по телу, стекает на песок и расплывается вязкой, глянцевой лужей, которая оказывается небом, и так хорошо смотреть на отблески красного, на закат вечности, но чайки мешают, бьют громадными подлыми крыльями, тыкаются в глаза и приходится от них отбиваться, потому что твердые многогранники глазных яблок ворочаются в дырах скалящегося черепа и отдают в пустом своде настойчивым шепотом: "Борис, Борис, Борис..."
Одри все также сжимала его руку, ранки под скрепками слегка ныли, предчувствуя очередной сеанс питания. Пиявка... Ручная пиявка... Пиявку можно приручить, но от этого она не перестанет пить твою кровь. Она только это и умеет, даря взамен вечное проклятье наслаждения, привязывая к себе хозяина, отбирая по каплям его жизнь, и уже не разобрать - кто кем владеет под Хрустальным Сводом.
- Какое у тебя желание? - спросил Борис.
- Это не имеет значение, - сказала Одри. - Дойдет лишь один, а скорее всего - не дойдет никто.
- Но ведь у тебя все равно есть желание? Хочешь, если дойду я, то оно исполнится в любом случае?
- Бессмысленно. Для тебя - бессмысленно. Ты уже тот, кто ты есть. Чего может желать говорящая деревяшка?
- Крови?
- Это не так приятно, как ты думаешь. Знаешь, как казнят пиявок? Нужно ударить ее по затылку, размозжить центр насыщения. Совсем просто, главное чтобы удар был сильный. Есть большие мастера по такому делу. Шутники. Так их называют - шутники... Потом пиявка запускается туда, где скопилось много ненужных тел, в отбросы любого отстойника, в смердящее и отвратное логово уродов, больных, сумасшедших, в гнилое варево червей, которых нельзя назвать людьми, но чья кровь такая же на вкус... Наверное, только пиявки догадываются, что люди ничем не отличаются друг от друга. И приговоренная пиявка начинает... начинает питаться. Питаться. Хорошее слово. Без удержу, без насыщения, щедро одаривая перед смертью наслаждением, превращая муки в радость. Это, возможно, и есть милосердие? Она раздувается, становится неповоротливой, как пчелиная царица, но верные слуги, новообращенные, наркоманы умирания с готовностью подтаскивают к ней все новые и новые жертвы. Кровь извергается из пиявки, тело набухает, и даже кожа начинает потеть кровью ее жертв, но ей надо все больше и больше. Потом пиявка лопается. Бах! И нет. Но даже не это самое веселое. Самое веселое начинается после, когда выжившие понимают, что лишились своей богини, что они снова оказались во тьме ужаса, но теперь к этому ужасу добавилась еще и невыносимая боль наркотической ломки... Именно так меня и научили веселиться.
Скоро льда в фарватере почти не осталось. Раскаленная нить окуталась пузырчатыми соцветьями, которые гроздьями отрывались от бесконечного стебля и всплывали на поверхность, обдавая упрямые льдинки жарким дыханием пара. Включились сигнальные огни, оживляя мертвые улицы утробным воем разгоняющихся гидронасосов. Вода сдвинулась со своего ложа, подхватила свет и мусор, закрутила в хаосе микротечений, но вскоре поток установился, и на поверхности проступили правильные шестиугольные ячейки. Фарватер был готов.
Морщась от боли, Кирилл спустился поближе к воде. Сенсоры почуяли близкое тепло, спутались в клубок, фокусируя картинку на желтой дороге. Вспыхнули береговые прожекторы, уперлись в близкое небо, высвечивая в темноте неряшливые кляксы. Агатовые пятна проступали на антрацитовой подложке и мрачно вспыхивали в рассеянном блуждании световых указок. Множество паучьих глаз уставилось в близкую землю, вытянулось на длинных стебельках, покрыв густым ворсом оформляющиеся туши. Угольная плацента колыхалась от ударов воздушных потоков, муаровые волны расплывались, разбивались об утолщения готовых оторваться плодов, и на границе высекалось угрюмое сияние посадочных огней. Густо-красная плерома окутывала посадочные модули, они медленно падали в непрекращающемся вое ветра тяжелыми каплями космического дождя. Страховочные фалы силовых установок материнского корабля тянулись, истончались, лопались и развевались шарлаховыми пуповинами из которых продолжала выдавливаться пунцовая субстанция и расходиться неторопливо бледнеющими мазками в хаосе массированного десантирования.
Город содрогался и корчился от ударов, шевелился в агонии от ядовитых укусов, втягивал и выбрасывал бесполезные шипы новых зданий, стремясь угадать место посадки черных кораблей и проткнуть их узкими пиками спиральных башен. Но траурное выпадение эссенции смерти продолжалось, за первыми тяжелыми и густыми каплями последовал нарастающий ливень второй волны сопровождения в грозовых раскатах расширяющихся тахионных колодцев, расходящихся узкими, подсвеченными глотками глубоко в небо, изъязвляя фирмамент незаживающими гнилостными прободениями, где в густых натеках гноя шевелились, кишели кипенные личинки конулярий, выполняя свою таинственную миссию.
Некто могучей рукой собрал исчерченный лист мертвого полиса, скомкал его в плотный комок, отчего отвесные стены ледника сошлись, сомкнулись в судорожном сглатывании, улицы вздыбились под немыслимыми углами, и обезумевший от ужаса Кирилл увидел все. Он растекся, расплылся тонкой пленкой по шероховатой подложке, окутал каждый выступ ветхой бумаги призрачного полиса, слился с ним, пропитал его, стал им. Бездонные провалы мрачных тайн, затхлого ужаса и страстного трепета, уставшие пребывать в надоедливом сне великих устойчивым кошмаром пограничья между смертью, похожей на жизнь, и жизнью, неотличимой от смерти, тянулись к бесконечности искрящих ноэм, к волшебным сгусткам производящего смысла, словно еще раз стремясь воплотиться в нечто реальное, вырваться из пустой оболочки меона страшным драконом долгожданного апокалипсиса.
Его располосовали на части, окунули в тяжелое озеро кислоты и перемололи крепкими зубами сервировочных механизмов. Черная луна крохотной дробинкой выкатилась из расчлененного тела, замерла перечной горошиной на вершине молочного клыка и скатилась в пищевод колосса, задумчиво пережевывающего только ему и принадлежащую Ойкумену. Нет, хотел крикнуть Кирилл, нет, но у него не была рта, чтобы кричать, он был лишь мертвым препаратом продления агонии, мучительной боли, крохотным колесиком среди миллиардов других крохотных колесиков, бессмысленным механизмом воспроизводства зла - бодрящей пилюли смерти.