- Ерунда… - Храбрился старик, изучая его лицо, словно из чистого любопытства, словно из глубокой бочки, - даже в обиду себе. - … Мизинцем… - хвалился от страха.
Он снова был одинок, как перст. Снова надо было идти без цели, сделаться тем единственно ущербным, забитым, на котором возят воду - вечность, без шанса на избавление, на собственное "я", презираемый самим собой же. Почему? Потому что превратиться в марионетку проще простого. От черепца, запахнутого на груди платья, от вечных надежд и тупости, от черно-коричневых тонов, коровьих глаз, безутешности, безнадежности, - как привыкнуть к марихуане, "баяну" или снотворному, как дважды два - расслабиться, поддаться на искушение, быть овцой пропащей паствы. Все начнется сначала.
- … славненькое дельце! - обрадовано сипел старик.
"Славненькое! - отзывались они хором: - Скрип… скрип!.."
- Да провалитесь вы все! - в сердцах крикнул Он, с трудом разлепил веки.
Светили лампы, бугрилась чужая плоть. Старик молча наливался из бутылки. Африканец спал, свернувшись в кольцо.
Он добрел, плюхнулся в кресло и откинулся на спинку. Старик обрадовано потянулся наполнять стаканы.
В голове вертелось непонятное: "пангины…", "петралоны…"
- За тобой шло, - сказал старик, - везучий ты…
Он выпил с жадностью и отвращением.
Нельзя, нельзя… думал Он, скулить. Впутываться в чужие страсти, во все то, что не дает свободы. Слишком их много, и слишком они разные - все эти блудные сыновья человечества - мысли, как говорит Падамелон.
Из стены поперло - без паузы, без предупреждения: с налитых мышц полетела известка и гримаса выражала крайнюю степень напряжения человека, завязшего в болоте.
Старик спохватился, опрокинув стакан, подбежал и ударил раз и потом еще и еще: прямо в лицо, в глаза…
Но то, что лезло, хрипя, не обращало внимания, и торс с каждым усилием выдирался из стены, а по лицу текла кровь.
- Да чтоб ты!.. - Старик отпрянул. Глазами поискал ружье.
Великан уже опустил одно колено на пол. Он напоминал борца перед прыжком. Левая лодыжка держала его в стене.
Старик подскочил и выстрелил с бедра. В упор. А потом ткнул прикладом. Человек упал на бок.
Лицо исказило выражение ужаса, и человек в испуге протягивал руки и шевелил губами. Правый бок был вырван, и плоть или то, из чего он был сделан, со свистом втягивалась в шар.
Старик брезгливо наклонился, словно прислушиваясь:
- Чушь-чушь-чушь… - брезгливо произнес он, отошел и приложился.
Тот, второй, оставался безучастным.
- Что, что он сказал? - жадно спросил Он, подаваясь вперед.
- А что он еще может сказать? - удивился старик.
То, что лежало под стеной беззвучно истекало слезами.
- Ну что, что? - Он приподнялся.
- Да ничего особенного, - отозвался старик, - "Все человечество умещается в горсти песка!" Как обычно - шарада.
- Да! - расслабленно отозвался Он. - Как это правильно!
И подумал, что согласен полностью и безоговорочно, что это и есть то, к чему Он стремился - мудрость и знания.
Старик вдруг заглянул в глаза:
- Э… брат, да ты, кажется, ничего не сообразил? Разжалобить он хотел, всего-навсего. А потом… Теперь они точно отстанут… - Старик казался довольным, как насосавшийся паук, и погрозил второму, оставшемуся. - Вот такие пироги с котятами, - добавил он, и прикончил наконец свою бутылку. - Они нам еще в ножки поклонятся…
Как же, подумал Он, держи карман шире. Не ты первый, не ты последний суешь голову в ловушку, и я вместе с тобой.
Место справа от зеркала уже было гладким и чистым, как хорошо залеченный шрам, а от великана под стеной осталась груда тряпья.
***
Из углов выплывали разноцветные шары, строили рожицы, кривлялись, лопались, пропадали или расплывались лиловыми пятнами на стенах.
Пахло маслом, железом и крысами.
- Машка… Машка… - подзывал одну Падамелон, держа в ладони кусочки мяса.
Но крыса была старой, опытной и не шла, а, только попискивая, выглядывала из-под труб, и тогда Африканец открывал глаза и следил за ней.
- Самая всамделишная, не поддельная, - объяснял ему Падамелон.
Крыса тоже пугалась шаров. Впрочем, в равной степени ее пугало любое движение, и она не делала различия между реальным и выдуманным.
В коридоре, за дверью, тоже кто-то был - большой, грузный, но не опасный, перебиваемый лишь запахом кладовой, из которой несло ветчиной, сыром, кислым хлебом. Но то за дверью было почти живое и постанывало, как большое, сильное тело, и даже пробовало шевелиться, и тогда пол мелко дрожал - "Мандарин", одним словом. Тогда шары влетали чаще и уже не строили рожицы, а беспокойно тыкались в стены, как слепые щенки, и стекали, как воск со свечей.
Африканец сунул морду в хвост и уснул.
2
Они вышли в темноте. Город лежал за лесом, как притаившийся зверь.
- Только для осушения… - Падамелон сжимал неизменную бутылку. - Только ради сохранения жизни… Пей!..
Он протащились мимо железного хлама в коридоре, мимо пустых бочек и контейнеров с едой.
Вслед из-за глухой двери что-то вздохнуло.
- Покончим! - гремел Падамелон. - Одним махом. Тебе, дорогой, - Падамелон похлопал по стене. - Тебе! С-с-с! Тайна! Никто! Ни сном, ни духом…
Глаза у Падамелона были до странности трезвы, словно они вдвоем за час до этого не прикончили по бутылке горючей жидкости и не вели, поглядывая в угол под стену, пустые разговоры.
Болела голова, болело тело, свинцовый язык с трудом ворочался во рту.
Падамелон твердил:
- Да ненастоящие они. Ненастоящие. Даже не гниют. Запаха ведь нет… - И радостно запихивал в таз выползающую руку.
- Тогда откуда? - упрямо спрашивал Он и уже знал, что Падамелон-Теоретик нормальным языком ничего объяснить не может, не умеет. Но выдумывал такие словечки, которые тут же забывались, рисовал схемы и диаграммы, и вообще оказалось, что он, Падамелон, малость помешанный, ну и что, и что знает кучу того, о чем приходилось читать лишь в популярной литературе, когда ты, например, едешь в поезде и скуки ради выбираешь самую толстую и самую нудную книгу, чтобы только не глядеть от тоски в окно, заваливаешься на вторую полку и через пару страниц засыпаешь.
- Ну ты даешь! - твердил Он упрямо. - Смотри, даже псу противно.
Но Падамелон, не обращал на его слова внимания:
- Тихо, тихо ползли, улитка, по склону Фудзи, вверх, до самых высот! - Что это? - спрашивал он.
- Книга…
- Вредная! - делал заключение Старик. - Это те, которые вот там живут и иногда сюда забредают… Я начинал еще с Джеймсом Чэдвиком, - произносил он важно, - и был знаком с великим Резерфордом по Кембриджу. Я был специалистом по кваркам. Их существует целых шесть ароматов, и все разного цвета, ну да, впрочем, это неважно, потому что все интересное уже открыто в течение одной жизни, а потом наступает такое состояние, которое называется компрессией, - сколько не жмешь, давление возрастает, а результатов нет.
- По каким кваркам? - спрашивал Он.
Булькала жидкость. Рука из-под клеенки подавала какие-то знаки.
- Автор знаменитой формулы 414, - вдруг объяснял Падамелон. - Ось Вульфа!
Все неудачники находят оправдания собственным слабостям…
- Иди ты… - отвечал Он, - это ж было черти когда…
- А… вот именно, - важно соглашался Падамелон. - Но вот дожил и горжусь…
- Чем же? - спрашивал Он.
- Вот этим. - И стучал костяшками пальцев по лбу. - Кончилась наша песенка. Скрутится планетка, - и показывал кому-то кукиш, - вот так…
- Кто тебе сказал? - удивлялся Он.
- И так ясно, - отвечал Падамелон. - Чего рассуждать, перегруппируется и скрутится. Для нас времени совсем мало осталось.
- Куда ему деваться! - не верил Он.
Теперь они стояли снаружи, и морозистый воздух сгонял хмель.
Перила перед входом оказались смятыми, словно кто-то, не дождавшись, с досады ухнул ломиком, и железо закрутилось латинской буквой U.
Мне же идти надо, пьяно подумал Он, какого черта…
Вглубь просеки убегала свежевытоптанная тропинка, по которой ходят след в след, но все равно было ясно, - пробежала целая толпа, и оттуда в освещенный круг вопреки логике, привычной реальности, вдруг вплыл черный вопросительный знак и бесшумно растаял в воздухе - словно стек по невидимой поверхности.
- Не смотри… не смотри… - посоветовал Падамелон, перекрестился и запел козлиным голосом: "Отныне и присно-о… и вовеки веков-в…", подмигнул совершенно ясным глазом, и они побежали.
Африканец бодро подпрыгивал сбоку. Падамелон по-козлиному пел псалмы и вскидывал ноги, как засидевшийся заяц. Поверх шарахалась луна и голые кроны деревьев. В глубине, за сугробами, дергались призрачные тени. Ветки акаций цеплялись за одежду. Колко и больно хватался мороз, и они с Африканцем едва успевал за юрким Падамелоном. Потом внезапно все втроем вывалились на опушку и остановились. Светало. Дальше, за кромкой леса, начинался город. Порывы ветра доносили запахи стылого камня и давнишней гари.
Не любил Он эти города, хотя, говорят, кто-то и приспособился к жизни в них - вырастил в себе страх, поклонялся и верил ему - с лицами напереворот, с языками до плеч, с головами набекрень. Глупые, сытые, животные по сути, по природе.
Где-то за горизонтом вспучилось розовое марево и загрохотало.
Падамелон, кряхтя, сделал глоток и сунул в руки, что означало одно - "Пей!": "Теперь нас никто не охраняет". Где-то в складках разодранного бушлата булькал предусмотрительный запас.
- Ни к чему не прикасайся, ни к плохому, ни к хорошему, ни в душе, ни в мыслях, а главное - не думай! - твердил он, а то куда-нибудь врубишься, и тогда все - хана! Напейся и забудь! И никаких книжек, выкинь из головы! Только смотри и запоминай! Собачки - самые безвредные…
Африканец глядел с признательностью и обожанием.
Падамелон просто раздувался от важности:
- Как только притащим "Апельсин" для нашего "Мандарин…" с-с-с… - Прикладывал палец ко рту. - Так, считай, они у нас в кармане…
В голове смутно крутилась мысль: "А что если…" Он отгонял ее и слушал разглагольствования Падамелона.
- "Мандарин" работает, как воронка, стоит раз запустить… Все они тут же… Даже… без разговоров… А "Апельсин" нужен как стартер… - И тут начинал нести такую чушь, такую околесицу, что слушать не хотелось.
Кто-то словно нашептывал:
"Не верь… не верь… Ложь… ложь…"
В шерсти, с копытами, умеющими проходить сквозь и во вне… Неуловимое, невещественное, но живое, близкое, рассыпанное, разлитое во всем и во вся, родное, милое, забытое… безобидное, как котенок, и настырное, как… как… былые привычки…
Марево вдалеке уже гасло. Снова скатывалось в чернильную пустоту. Вот где разгадка, мелькнуло у него. Стоит ли? подумал Он. И ему захотелось плюнуть на все, развернуться и уйти.
Но Он сделал шаг и ступил на дорогу.
Шоссе оказалось расчищенным, словно ночью раза два по нему прошелся грейдер, сгребая на обочины сухие горы снега и оставляя за собой гладкую, укатанную дорогу, на которой ноги скользили, как по льду. Из-за леса выступили крыши зданий. Разве можно было знать, что таится? Некому создавать ни преданий, ни сказок. Облако, первозданная пустота? Быть может, город сам нуждался в чей-то помощи или защите? Он как умел общался и думал, быть может, о том, что влекло людей.
По таким дорогам обязательно должны ездить машины, думал Он, вышагивая по краю, где было не так скользко. Ездить туда-сюда, только чтобы не стоять на месте, не гнить на морозе или под солнцем. Где-то там, в глубине, где хранят остатки былых навыков, действуют по заученному тайные эскадры тайных надежд - мысли и литературные герои.
Утром привозят смену, разогревают мотор, тихо матерясь: "Мать вашу!..", отворяют тяжелые ржавые ворота, давят на акселератор и отправляются в путь. Тени прошлого:
"… - говорил Вольдемар. - У них там и фотоэлементы и разная акустика, и кибернетика, охранников-дармоедов понаставили на каждом углу - и все-таки обязательно каждый год у них какая-нибудь машинка да сбежит. И тогда тебе говорят: бросай все, иди ее ищи. А кому охота ее искать? Кому охота с ней связываться, я спрашиваю? Ведь если ты ее хоть краем глаза увидел - все. Или тебя в инженеры упекут, или загонят куда-нибудь в лес, на дальнюю базу, грибы спиртовать, чтобы, упаси боже, не разгласил… глаза завяжет… кто как… У одного документы потребуют…"
Падамелон периодически бормотал:
- Как придем… как доберемся…
Африканец подбегал к обочине и оставлял желтые метки на рваных комьях.
… нестись, выпучив глаза, или, наоборот, смежив веки, или нацепив темные очки, уверенно объезжая ямы на разбитой колее… Воображая, что цель только впереди. Сцепив зубы, давят гашетку на перекрестках, и, загнав в тупик, тайком попивают пиво, которое потом заедают таблетками, чтобы только не пахло, чтобы только не наткнуться на дырку в правах. Все, все: убогие, наивные, пьяницы и трезвенники, мечтающие о пустой бабенке на обочине, о сладострастии, о грехе без похмелья. Не ведающие, что за все надо платить, хочешь или не хочешь - преждевременной старостью и трясущимися коленками; и от этого мучающиеся катарами, несварением желудков, язвами, пустопорожними мечтами и вредными привычками. Все, все осталось - никуда не делось, как крошеные ледышки в холодной проруби, как…
Кто-то отвечал, словно цитировал книжки любимых Стругацких:
"Не нужно, чтобы они были принципиальными сторонниками правды-матки, лишь бы не врали и не говорили гадостей ни в глаза, ни за глаза. И чтобы они не требовали от человека полного соответствия каким-нибудь идеалам, а принимали и понимали бы его таким, какой он есть… Боже мой, неужели я хочу так много?"
Крыши постепенно заполняли все пространство над головой, загораживали небо.
… привыкшие… не выбирающие… а скользящие: плотские радости, набитые животы; лица, напоминающие печеную картошку, тусклый взгляд, усатые женщины с плющевыми задами, нагибающиеся над жужжащими, шаркающими ксероксами, или наклоняющиеся к голубоватым экранам, - что они видят, кроме того, что видят?..
Ему так понравилась мысль, что Он долго и со смаком обкатывал ее, ищя заключительный аккорд, и как всегда ничего не находил, а только обреченно останавливался и бормотал, тупо глядя в темноту: "Думать! думать! Дожить до старости и ничего не понять - дорожка ни вкривь, ни вкось, стена, за которой никто не ждет и не может ждать, потому что, потому что… глупо и бестолково, как могильная похлебка. Проказа усталости, поражающая в самом начале, остановка на полпути, тлен чувств и знаний…"
Он не сумел толком ничего додумать, как в следующую минуту из-за поворота, словно вынырнули слепящие фары в радужных разбегающихся кругах, а за ними еще - нечто огромное и черное, смахивающее на паука с растопыренными колкими лапами. И они втроем ничего не успели понять, только Африканец, рыкнув, сунулся вперед. Их накрыло, словно облаком, понесло с бережливостью младенца, покачивая, наперекор устремлениям, планам, словно отживших свое, но так и не успевших понять прожитого - смысла поиска…
***
… стояли перед зданием то ли института, от ли опытного производства, и Падамелон, как заводной твердил:
- Пей! пей! - И тыкал в лицо горлышком бутылки.
Тоска и одиночество, пленительный обман, ожидание чуда - Он поддался, вплетаясь в невидимую ткань по доброй воле, от закономерной покорности сотен поколений. Быть абсолютно свободным? Предпочесть новую клетку? Не обольщаться вопросами - пока… пока нравится. Изжить предрассудки в самом себе, отряхнуть прах, выбрать следующий ход? Что-то мешало - обоюдное согласие, как тайный сговор?
- Пошли… пошли… в подвал. - Тянул Падамелон, - где-то здесь… ради бога… ради науки… "Апельсин" для "Мандарина"…
Он сделал шаг, все еще думая о книжке.
Мело и пело. Из-под крыши снег не то падал, не то закручивался вихрями вопреки логике, при полном безветрии, подсвеченный с боков невидимыми софитами.
Теперь Он ничего не видел. Если бы кто-то спросил, не сумел бы ответить. Несовпадение мнимого прошлого и расчерченного настоящего. Где-то там, в закоулках, на третьем дне былого величия.
Вели. Даже не стоило поворачиваться - все равно без лиц, без переходов и лестниц. Обнимали с кошачьими повадками, как равного, и уже не тело и не душу с легкостью принуждая, без хаоса и прерываний, понятно, естественно, но все равно зависимым, вторичным, - словно пространство сдернулось с места, предприняло попытку и растеклось в неведении, настороже.
Что же вы хлопочете, златокудрые, наводите глянец на том, что никогда не заблестит под вашим солнцем, не вкусит добра и почестей, не празднует по доброй воле, а живет своей жизнью нисколько не претендуя ни на какую другую, по-своему невразумительную и равнодушную, единственную в своем роде, вынесенную в крайность материи и потому нелепую и чванливую.
- Давайте к нам…
Он доплелся на твердых, негнущихся ногах, плюхнулся на пляжный хлипкий стул, все еще под впечатлением, все еще ощущая вкус мыслей, их прикосновения и радости, и облегченно вздохнул - все кончилось, осталось позади. Он даже чуть оглянулся. Но за спиной ничего не было, и Он не стал смотреть, потому что в стакан прямо из перевернутой бутылки тяжело, комками вывалился кефир.
- Пейте, освежает, - посоветовал Волдемар, - и для здоровья тоже…
Он с облегчением почувствовал себя другим, у него выросли крылья, - словно от святого причастия, словно от духовного покаяния.
- Пейте, пейте, - поддакнул Перец. - У нас здесь целых два ящика, а в час еще подкинут…
Он ногой двинул под столом что-то стеклянное, и в проход между столиками выполз углом синий пластмассовый ящик, полный батареей холодных запотевших бутылок с блестящими жестяными крышечками, смотрящих в яркое, голубое небо уверенно и надежно.
- Каждые три дня прибывают… - пояснил Вольдемар, - самим не хватает, - и, обратив на крашеную буфетчицу блудливые, влажные глаза, промазал два раза ногой, а на третий водворил ящик на место.
Он облегченно вздохнул: черт с тем, что за спиной. Сбоку, за папертью о песок плескалось море. Глаза с непривычки щурились. Даль убегала: над солнечной дорожкой, над прохладной водой, за противостоящие мысы с бахромой разросшегося леса, прямо в голубеющую лазурь.
Он послушно глотнул тепловатый, белый комок и едва не задохнулся. Глаза полезли из орбит. Легкие перестали дышать.
- А… гмм… хмм… - Он давился и кашлял.
- Ничего-ничего, бывает… - Вольдемар-шофер протянул руку с толстыми, плоскими ногтями и похлопал по спине. - Закусывайте, закусывайте.
В бутылках из-под кефира был чистый самогон.
Сюда бы Падамелона, почему-то решил Он в промежутках между приступами кашля.
- Нет уж… - Вольдемар многозначительно щелкнул пальцем по горлу, - нам эти самые… ни к чему. Мы сами с усами. Правильно, Натали? - и пропел, фальшивя: "На заре ты меня не буди-и-и…"
- Хватит, хватит заливать, - буфетчица высунулась из окошка. - А вот сейчас пожалуюсь кое-кому, живо проверят штамп в паспорте.
Тени колко и плоско торчали над ее головой, как слепой придаток, как отблески иных начал, несовместимые с морем и ярким, летним светом, даже с мыслями.