Снова поднялась в сердце черная боль. Вздулась резиновым шаром и лопнула, обдав изнутри тысячью брызг. Произошел как бы бесшумный взрыв. Обжигающая волна прошла по всему телу, сотрясая его, делая совершенно другим. Вета, будто в замедленной киносъемке, увидела, как слегка приседает и взвивается в воздух напряженный Тойлой, как он растягивается, словно белка-летяга, прыгающая со ствола на ствол, как он плывет по направлению к ней, выставив смертную узость ножа. Все это было точно вязкий кошмар. Что-то кричал майор, но голос его превращался в металлический хрип. Учитель вроде бы поворачивался, но как муха в сиропе – на миллиметр, на микрон. Тойлой все летел и летел, оскалясь, выставив нож, и все не мог, не мог, не мог долететь. А когда он все-таки долетел и мягко коснулся земли, видимо только лишь для того, чтобы оттолкнуться сильней, Вета, как-то интуитивно поняв, что нужно делать, пнула его носком кеда по опорной ноге. Рот у Тойлоя начал приоткрываться, выдавив низкий стон, сам он так и не выпрямился, как, вероятно, первоначально предполагал, – вместо этого промчался мимо Веты вперед и ударился о кирпичную стену, смявшись на мгновение как мешок.
Сразу же около него очутился майор – занес руку ребром, но опускать ее почему-то не стал, перевернул мягкое тело, сказал:
– Как ты его… Ничего, жив, очухается, минут через пять… – распахнул куртку Тойлоя, достал из внутреннего кармана пачечку зеленоватых банкнот. – Теперь живем, ёк-поперёк!.. Все – быстро в машину!..
И в тот же момент тусклая багровая вспышка рассекла внутренность гаража. Ухнуло, точно взревел дикий зверь. Дрогнул земляной пол, поползли вниз листы гофрированного картона.
– Быстрей!.. Быстрей!..
Майор уже сидел за рулем. Джип сшиб створку ворот и расплескал могучую лужу у въезда. Теперь стало видно, что сбоку от здания администрации, накрывая собой палисадник и кубчатый отопительный блок, расползается в обе стороны мрачная туча огня. Вдруг еще одна кровавая туча вспухла там, где только что стояли конические цилиндры газгольдеров. Бурные переливы дыма стремительно затягивали небосвод.
Майор резко вывернул руль.
– Ты – куда?!
– Нельзя нам через контрольный пункт – будут стрелять!..
И точно в подтверждение его слов, надсадно захрипели за ближним домом автоматные очереди. Вета увидела, как из дыма, сгущающегося на глазах, выскакивают низкорослые люди, замотанные черным тряпьем, и, прыгая, будто мячики, бегут к дежурным казармам.
В руках у них вспыхивают твердые искры огня.
Третье багровое облако вспучилось чуть левей и, слившись с двумя предыдущими, образовало гигантский плазменный вал.
Ударил в лицо жаркий вихрь.
То здесь, то там падали на дорогу кляксы желтого пламени.
Впрочем, они уже обогнули водонапорную башню, и теперь высвистывала из-под колес жидкая холодная грязь.
– Фу-у-у… Кажется, проскочили, – сказал майор.
Он почти лежал на руле.
Учитель в свою очередь яростно тер глаза, как будто хотел с них что-то содрать.
– Пепел попал…
Вета не оборачивалась. Вся ее прошлая жизнь превращалась сейчас в огненный дым. Джип углублялся в тундру. Смыкалась со всех сторон темная болотистая тишина. Разворачивались бескрайние земли. И ей казалось, что если ехать все время вот так, ехать и ехать, не останавливаясь, только вперед, ехать и ехать, даже не разбирая дороги, то когда-нибудь, может быть, они догонят отца…
4. Завтра. Район Ишима
Я просыпаюсь секунд за десять до стука в окно. Не знаю, откуда появилась во мне эта типологическая черта: Ветка ли ее индуцировала или она возникла сама собой, но только я довольно часто предвижу – что скоро произойдет. Вот, например, во время перерыва на стройке: Гоша сейчас порывисто обернется, заденет ведро с водой – оно грохнется вниз. Или, например, уже дома: Вета, отходя от плиты, зацепит сковородкой кастрюлю – та резко звякнет. Самого звяканья еще нет, но я его как бы слышу. Временной лаг тут совсем небольшой, секунд десять-пятнадцать, и все равно – это настоящая проскопия. Так что когда тот же Гоша (по-здешнему – товарищ Петров) начинает негромко, но очень настойчиво постукивать в ближние ставни, я уже на ногах и даже одет, я даже успеваю заметить, что времени на часах – пять утра, что в щелях ставней – яркое горячее солнце, что Веты нет – простыня на ее половине тахты откинута.
– Иду, иду!..
Георгий, как всегда, чрезвычайно серьезен. Он трагическим голосом сообщает мне, что Елизавета Андреевна пребывает сейчас возле полей, на околице, просит меня немедленно к ней подойти.
– Что случилось?
– Саранча!.. Летит саранча!.. – возвещает Гоша. Глаза у него становятся круглыми. – Ну, товарищ, я побежал. Мне еще – к отцу Серафиму!..
В двух шагах позади стоит неизменная Анечка, кулачки прижаты к груди, губки закушены. По ее облику сразу понятно – все, рушится небосвод.
– Пожалуйста, поскорей!..
Через пять минут я торопливо шагаю по улице. Солнце уже выползло из-за леса и поднимает над землей редкий золотистый туман. Отчетливо блестит под ним широкий след слизняка. Я, перепрыгивая через него, стараясь не коснуться ломких перепонок слюды. Она только на первый взгляд кажется безопасной, но если невзначай наступить, то, как кислота, разъедает подошвы. А попадет на кожу – вскочат жуткие волдыри, жечь будет так, что неделю глаз не сомкнешь. Одно хорошо – перепоночки эти быстро рассыпаются в пыль, уже через час от них не останется практически ничего. Ползут слизняки, видимо, из ближайшего леса. Ели там низкорослые, кривоватые, растущие словно через не могу, полно седых мхов, из которых, как боеголовки, нацеленные на врага, торчат огромные рыжеватые моховики. Правда, есть их нельзя: Ботаник утверждает, что это мутировавшие мухоморы. А стволы елей, сучья, гниловатые пни затянуты узорчатой бахромой лишайника. Он какого-то странного бордового цвета, и от него исходит приторный запах, как от расплавленной карамели. Тот же Ботаник предупредил, что долго дышать им опасно – начинаются галлюцинации, бродишь в хороводе теней.
В общем, непонятно, как мы с майором и Ветой через этот лес сумели пройти.
А день, судя по всему, опять будет жарким.
Вдоль канавы, вспученной ржавчиной конского щавеля, я сворачиваю к шиповнику, тянущемуся здесь непрерывной стеной. Шиповник у нас тоже, надо сказать, непростой: во-первых, он в рост человека и ветви его сцеплены так, что образуют собою сплошной пружинистый вал, а кроме того, торчат из него колючки чуть ли не с мизинец длиной, и каждая, как зловещее предупреждение, держит на своем кончике капельку сиреневатой смолы. Не дай бог уколоться, трясти потом в лихорадке будет дней пять.
Шиповник прикрывает нас со стороны полей. Преодолеть его не может ни машина, ни человек. А за шиповником открывается необыкновенный простор: желтизна, море спелой пшеницы, упирающейся в горизонт. Несмотря на утреннее безветрие, она немного колышется, длинные волны, пробегающие по ней, кажутся дыханиями земли. Слева – синеватый полукруг леса, тоже уходящий за горизонт, а справа, покрывая собой пологий спуск к руслу реки, тянутся геометрические ряды подсолнухов. Глушь, безвременье, жаркая солнечная тишина… Того и гляди выскочат из-за ближайшего лесного уступа всадники в войлочных армяках и, дико взвизгивая, размахивая кривыми саблями, помчатся прямо на нас.
Какой нынче век?
Какой год?
Какого тысячелетия?
Впрочем, сейчас мне не до бытийных аллюзий. На околице, за полусгнившим старым плетнем, стоят несколько человек. Я вижу Ботаника в дурацкой мятой панаме: тощий, нескладный, он в ней похож на Дуремара из сказки о Буратино, вижу Евграфа, который зачем-то держит в руках топор, вижу братьев Рассохиных с растерянными и одновременно хмурыми физиономиями… Вета стоит несколько впереди – подняв к небу лицо, сжимая виски ладонями. Как будто у нее от боли раскалывается голова. Я спрашиваю, где майор, и мне отвечают, что майор со вчерашнего дня в городе. Сегодня, конечно, вернется, но неизвестно когда.
– А отец Серафим?
– За ним побежали…
Ну да, я вспоминаю про Гошу.
Вета, не оборачиваясь, говорит:
– Встань рядом и стой…
– Помочь чем-нибудь?
– Нет, просто стой…
– А что случилось?
– Саранча летит… Пожалуйста, помолчи…
За нашей спиной происходит какое-то шевеление. Братья Рассохины одинаковыми движениями указывают на уступ:
– Вон… Вон… Вон там…
Ломкое зеленоватое облако вытягивается из-за леса. Впрочем, не столько зеленоватое, сколько цвета подсохшей болотной травы. Оно очень быстро, как в мультфильме, растет, и вот уже грязной колеблющейся пеленой затягивает половину неба. Падает на землю серая тень. Пшеница становится бледной – как будто из царства смерти. И одновременно накатывается тревожный протяжный звук: словно трутся, постукивая друг о друга, множество деревянных пластин. Вета морщится и прикрывает глаза, локти у нее подрагивают – так она сдавливает виски. Я примерно понимаю, что она делает: ищет "лоцманов", вожаков, которые управляют всей стаей. Картинка сминается – я, оказывается, стою посередине бескрайних вод. До самого горизонта простирается аквамариновая морская рябь. На волнах – пенные гребешки. Кто-то вскрикивает. Под ногами, однако, по-прежнему ощущается земная твердь.
– Не удержу, – быстро говорит Вета. – Где отец Серафим?
На лице ее – крупные капли пота. Ботаник срывается с места, бежит, смешно шлепая по воде. Куда он бежит, зачем? Вета дрожит, слабеет, и в эту минуту раздается отчетливый колокольный звон. Удары плывут один за другим. Бум… бум… бум… – накатывается мощная акустическая поддержка. Вета становится как бы немного выше, а у меня, напротив, начинает ощущаться в затылке муторная, тягучая боль. Все-таки многовато на мне грехов. Хорошо еще, что не вспыхивает одежда, как давеча на отце Егусии. Впрочем, я ведь, в отличие от него, не ношу рясу. И металлического креста на мне нет – нечему раскаляться. Все равно – ощущение, словно вместо крови течет у меня по жилам жидкая грязь: я плох, я нечист, я живу не так, как следует жить. Мне хочется провалиться сквозь землю. В мире нет ничего, кроме оглушительного стыда. И, кстати, не только мне так плохо. Один из братьев Рассохиных вдруг отворачивается ото всех и закрывает руками лицо. Ботаник морщится, Евграф трет грудь и мычит, а Мерник – не знаю уж, какие грехи на нем – стоит, расширив глаза, как будто видит адское пламя. Лишь Гоша с Анечкой, появившиеся в эту секунду, кажется, не чувствуют ничего. Они с ужасом взирают на нас, а Анечка даже в испуге машет руками:
– Боже мой!.. Боже мой!..
Отец Серафим, впрочем, знает и сам, что злоупотреблять колокольным звоном нельзя. Прокатывается последний удар, сотрясая собою окрестности, водная рябь исчезает – мы опять стоим по колено в траве. Мир принимает свой обыденный вид. Боль в затылке стихает, развеивается мучительный стыд. Я вижу, что зеленовато-грязная туча, вместо того чтобы опуститься на нас, утягивается куда-то за горизонт.
Кажется, пронесло.
Египетские казни откладываются.
– Домой, домой… – еле слышно шелестит Вета.
Она пошатывается. Я едва успеваю ее подхватить. С другой стороны, опомнившись, подскакивает Ботаник.
– Товарищ, я помогу?
– Спасибо, товарищ, спасибо… Мы справимся сами…
Не нужно мне сейчас никакой помощи. Тем более от Ботаника, который в Вету откровенно влюблен. Я мельком думаю, что эти мысли – тоже, вероятно, имеют привкус греха, но одним грехом больше, одним меньше – для меня сейчас разницы никакой. Главное – довести Вету до дома. Она дышит так, словно вокруг нее воздуха нет. Ступени крыльца мы преодолеваем лишь со второй попытки. Я усаживаю Вету на разобранную постель и укутываю одеялом, тщательно его подоткнув. Вету ощутимо трясет, ей очень холодно, даже губы приобретают мертвенно-фиолетовый цвет. У нее всегда так бывает после магической акупунктуры. Что естественно: сколько сил надо вычерпать из себя, создавая достоверную картинку реальности. К счастью, газ в баллоне на кухне еще имеется. Я завариваю в кружке чай, добавляю туда меда и молока. Вета пьет его меленькими отчаянными глотками. Не смотри на меня, просит она, я сейчас похожа, наверное, на тряпичную куклу… Это, надо сказать, обнадеживающий симптом. Если Вета начинает волноваться о том, как она выглядит, значит, приходит в себя. Я осторожно, придерживая одеяло, раздеваю ее, обтираю досуха полотенцем и укладываю в постель. Затем быстренько раздеваюсь сам, проскальзываю туда же. Стрелки сонных часов вытягиваются на шести. Вета прижимается ко мне так, словно хочет полностью раствориться. Я холодная, как лягушка, как каракатица, шепчет она. Заморожу… бр-р-р… Давай меня согревай… И потом: тебе очень плохо было, когда отец Серафим зазвонил?.. Терпимо, говорю я, наверное, на мне не так уж много грехов… На тебе вообще нет грехов, говорит Вета, вот чего-чего, а настоящих грехов на тебе нет… К счастью, после акупунктуры она немедленно засыпает. Вот и сейчас неудержимо проваливается в дремотную благодать. И вовсе не такая уж она холодная. Я тоже прижимаюсь, обнимаю ее, чтобы передать в плоть, в сердце, в душу спасительное человеческое тепло.
Не знаю, можно ли говорить здесь о любви.
Но хотя бы это я могу для нее сделать…
Интересно, что в школе я Вету практически не замечал. У меня было три старших класса – в каждом примерно по сорок великовозрастных оглоедов. Процентов семьдесят этой биомассы составляли девушки, и по крайней мере половина из них была в меня слегка влюблена. Причем я нисколько не переоцениваю себя. Дело тут, разумеется, было не в каких-то моих достоинствах или талантах. Просто на том заскорузлом фоне, который представляли собой местные учителя, я, вероятно, казался им человеком необыкновенным: историк, со степенью, знает уйму интересных вещей, говорит свободно, легко, высказывает неожиданные и парадоксальные мысли. К тому же окружал меня некий романтический ореол: осужден за участие в сетевой террористической группе – рискуя жизнью, боролся за свободу России. Такой гремучий коктейль, приводящий в смущение легкомысленные девичьи умы. Где тут было заметить еще одну пару восторженных глаз?
И вообще мне в то время было ни до чего. Я себя чувствовал как волан, по которому изо всех сил лупят ракеткой: бац – и я оказываюсь в камере предварительного заключения, бац – и я в клетке, в зале суда, выслушиваю обвинительный приговор, бац – и я, кувыркаясь так, что булькает мозг, падаю в убогом поселке где-то в северо-восточной части страны. Адвокат, которого мне по закону назначили, пучеглазый, с одышкой, превращающей речь в хриплый неразборчивый свист, объяснил потом, что мне еще здорово повезло. Штатники как раз в эти месяцы, разъяренные успешной атакой российских хакеров на "Бэнк оф Америка", требовали введения в стране системы военных судов. И вот увидите, они своего добьются. Так что два года на поселении – это бога можете благодарить. И, кстати, тот же адвокат намекнул, что за Леху, который и на следствии, и в суде упорно твердил, что я в этих делах ни при чем, ни сном ни духом, выполнял просьбу приятеля, тоже можно не беспокоиться. Не пропадет Леха Бимс, его уже начинают отмазывать соответствующие спецслужбы. Такие умельцы, такие серфингисты сетей, ценятся у них на караты и золотники.
Между прочим, Стана в суде ни разу не появилась. Хотя заседания, от которых, признáюсь, у меня просто гудела башка, растянулись из-за разных юридических проволочек недель на пять. Ее сотовый телефон отвечал: "Извините, такой номер не значится", а по домашнему телефону, куда я позвонил всего один раз, Василина Игнатьевна довольно сухо ответствовала, что Настя сейчас в Москве, когда возвратится, неясно, может быть, пока останется там…
Так что по-настоящему я Вету узрел лишь тогда, когда она среди ночи, будто призрак судьбы, внезапно возникла в дверях и срывающимся голосом объявила, что нам надо немедленно уходить. Причем любопытно, что ей подчинился в этот момент даже майор – такая страстная убежденность от нее исходила. И еще раз эта страстная убежденность проявила себя через несколько дней, когда, спрыгнув с товарного поезда, где мы продержались почти двенадцать часов, углубившись в лес и устроившись в ельнике, пахнущем сыростью и смолой, мы в тупой одури обсуждали, куда двигаться дальше. Ведь совершенно ясно, что нас будут разыскивать. И так же совершенно понятно, что не успокоятся, пока не найдут. Вот тогда Вета, выслушав шизофренический бред, который несли мы с майором – пробираться на север, на юг, укрыться в китайском секторе, попробовать в качестве гастарбайтеров раствориться в Москве, – спросила – а где, собственно, находится этот легендарный град Китеж? Майор достал карту, заранее откуда-то выдранную, и ткнул в кружок среди зелени, выведенный карандашом.
– А где находимся мы?
– Примерно вот тут. Это почти восемьсот километров…
– Ну, я вас туда проведу, – сказала Вета.
– Это – как?
– А вот так, проведу и все.
Майор только крякнул.
Мне, наверное, никогда не забыть этот лес. Больше всего он напоминал антураж какого-нибудь фэнтезийного фильма: громадные, в шесть обхватов, дубы, заслоняющие небеса, белый скрипучий мох, бороды дремучих лишайников. По утрам раздавалось переливчатое пение птиц – были они длиннохвостые, яркие, с хохолками, похожие на декоративных фазанов, голоса их возвещали о чем-то несбыточном, а под вечер третьего дня, проходя мимо сросшихся изогнутыми стволами осин, я увидел, что в темноте их стоит некое существо, карикатурно похожее на человека: древесные руки, туловище, одежда из неряшливых ошметков коры.
Я даже споткнулся.
– Не смотри на него, – тут же сказала Вета. – Это лесовик, неопасно, только не смотри на него…
Иногда попадались круглые колдовские озера – с такими ровными берегами, как будто были они вырезаны ножом в земле. Вода в них была непроницаемо-черная, пахла горькими корешками, оставался после нее терпкий привкус на языке.
Правда, к некоторым озерам Вета подходить запрещала.
– Нельзя, – говорила она, для убедительности поднимая ладони. – Нельзя, нельзя…
И, вероятно, была права. В одном из таких озер, мимо которого мы следовали гуськом, вдруг раздался водяной резкий шлеп, и, обернувшись, я успел заметить треугольный плавник на кожистой черной спине.