Собор (сборник) - Яцек Дукай 19 стр.


2

В шестнадцатую зиму моей жизни, когда мы посещали Торг, на Площади Крикунов я попал меж двух революционеров. Похоже, что я неразумно обратился к кому-то из них; потом они верещали надо мной, один выплевывал цитаты из Библии, другой - из фон Неймана . Степень патетичности их слов, казалось, была обратно пропорциональна состоянию их личной гигиены. (Впоследствии я найду в словарях слово "декадентство").

- На сколько страданий ты оцениваешь человечность…?! - вопил тот, что от Неймана. - Почему электричество, а не пещеры? А?!

- Это только малый шаг! - оплевывал библеист. - Изменения всегда к лучшему! Вот только после тысячи ты уже и не знаешь, что лучше; лучшим теперь становится уже что-то другое!

- Выходит, животное, так?! В грязи! В грязи! В грязи!

- Ну и иди тогда к Ним, пожалуйста, скатертью дорожка! Тьфу!

Отец прикрыл меня от их взглядов, еще гипнотически пялящегося на багровые лица и дрожащие руки (они бесцельно махали ими, а может, с целью испугать оппонента).

- Радикалы! По крайней мере, благодаря им мы знаем ценность умеренности, - усмехнулся отец. - Пошли.

- А если бы одного из них не было, а второй нашел кого-нибудь, еще более радикального, чем сам… - бубнил я себе под носом, глядя на носки своих сапог. - Не были бы мы тогда экстремумом?

- О, но нас больше.

Я покачал головой.

- Нет, это их больше.

Тогда я уже был настолько зрелым, чтобы знать истинное значение местоимений, подвешиваемых в пустоте, и без особого раздумья пользоваться тем языком, который позволяет свободно говорить о том, о чем нельзя говорить прямо. И, опять же, не потому, что кто-то запретил - ведь табу состоит именно в том, что закон даже и не обязан его санкционировать, табу существует перед законом. (А что же тогда существует перед табу…?)

Вот насколько был я тогда зрелым - но еще недостаточно, чтобы распознать, когда уже не следует отцу отвечать, тем более, когда этот ответ отрицательный. Он все еще был для меня, прежде всего отцом; а уж человеком, мужчиной - только потом. Разве это не те двери, что ведут к истинной зрелости: когда пройдешь сквозь них, взрослые перестают быть существами из чужого края, мотивы и мысли которых до тебя, так или иначе, не доходят; а тут они сразу же делаются такими же самыми затерявшимися глупцами, что и ты, разве что старшими, и ты уже в состоянии этой их растерянности симпатизировать, а иногда даже - понимать ее.

Только я отца пока что не понимал.

- Что, такой вумный? - фыркнул он, ускоряя шаг по направлению к нашим повозкам.

Лариса со спины Огня свернутым бичом указала на западный горизонт.

- Уезжаем?

Стена темной гнили все так же загораживала там сушу, растянувшись от земли до неба. Синие пятна диаметром в милю медленно перемещались по ней, в соответствии с ходом подповерхностных потоков мрака.

- Что сказали в Крипте? - спросил Даниэль.

Отец лишь махнул рукой и забрался на козлы.

- Ну, так что сказали? - настаивал Дэн.

- Пугают только, - буркнул в ответ отец. - Уезжаем. - Он оглянулся на повозку двоюродных родичей. - Где Анна?

- Черт, снова куда-то забежала.

Все начали искать малышку. Я вскочил на Червяка и, натягивая перчатки, выехал из-за повозок. Поднявшись в стременах, спиной к сулящему зло западу, я высматривал Анну среди застроек Торга (мне вечно говорили, что из всей семьи у меня самое зоркое зрение). Но не высмотрел; тем вечером там было чуть ли не тысяча человек, рекорд, если не считать праздников равноночия. Пространство между палатками, развалинами и повозками заполняла такая масса человеческого хаоса, что увидеть маленькую пятилетнюю девочку в нем граничило буквально с чудом.

Торг, как говорит само название, служит местом обмена. Здесь обменивают товары и слова, людей и животных. Только лишь благодаря Торгу сохраняют свою ценность деньги Зеленого Края; правда, не все признают эти старинные банкноты. Здесь, в развалинах самого крупного здания, ведут судебные разбирательства и устанавливают законы - правда, если кто-то пожелает признать эти встречи глав отдельных родов и управляющих ферм в качестве реального суда и законодательного органа. В книгах имеются фотографии настоящих государственных учреждений, зданий и людских толп - больших, громадных. - Государство, - говорит Даниэль, - является гомеостатичной машиной. Оно реагирует на изменения внутренних и внешних условий. Заботится о сохранении структуры связей, соединяющих свои составные элементы, а так же о суммарной пригодности для реализации различных целей в различных ситуациях для потребностей этой же структуры. Один раз учрежденное, оно гибнет только в акте убийства. Оно никогда не освобождает тех, кого взяло в неволю. Оно никогда не прекращает усилий по усилению структуры. Так ты видишь уже, что лежит у конца этой тропы? Видишь ли ты это ГОСУДАРСТВО? - В этом месте Даниэль всегда наклоняется над собеседником. - Никогда, никогда мы не будем иметь его в Краю; это был бы конец. - Да, не имеем. У нас есть Торг. Но, как говорил библеист, это только малый шаг. Люди с севера, фундаменталисты - или, как назвал бы их отец, радикалы - не признают даже Торга; они никогда сюда не приезжают, а мы не ездим к ним. Это не Завет, всего лишь обычай, но, возможно, именно этим и сильный - он, что существует пред законом.

Мы разъехались по Торгу в поисках малышки Анны. В конце концов, ее отыскал Саша Хромоногий; был сигнал от повозок (два факела), и мы вновь собрались там. Но тем временем вечер превратился уже в раннюю ночь, западного горизонта вообще уже не было видно, никаких звезд, никаких облаков, очень скоро за этой занавесью скроется и Луна.

- Давайте-ка лучше переночуем здесь, - предложил я. Большинство прибывших на Торг решило точно так же; люди устраивались с палатками, разжигали костры; Пастор включил неоновую вывеску над входом в Крипту, где после выхода членов Совета повесили доску объявлений с последними указаниями. - А утром все будет ясно, что и как.

Я видел, что остальные соглашаются с этим предложением, но, поскольку оно поступило от меня, отец лишь пожал плечами и буркнул: - Времени жалко, - и стрельнул бичом.

Так мы выступили в ту темную ночь перверсии (как наверняка бы сказал дедушка Михал), маленький караван из четырех повозок и пятерых всадников - и это решение повлияло на всю мою дальнейшую жизнь.

* * *

Ржание Червяка и дрожь его мышц под моими бедрами, резкий запах конского пота - я мчался уже один, отделенный от всех остальных; то ли конь понес, то ли сам я, заезженный страхом, подсознательно вонзил шпоры в бока жеребка, сложно сказать. То, что боялись все - это ясно. До того, как я потерял их в бездне ночи, мой мозг прошивали - через внутреннее ухо, барабанную перепонку - их истеричные вопли, наполовину хрип. Над воем ветра, над жалобным ржанием животных, над треском воздуха, над моим собственным дыханием. Что характерно, дети молчали. Даниэль громко ругался. Отец визжал что-то непонятное, щелкая кнутом и дергая вожжи; ему испуганными окриками отвечали другие возницы. А Лариса все время звала меня, до самого конца я слышал из темноты собственное имя. Потом же - только ржание Червяка. Трепет его мышц, когда я сам трясусь от ужаса в седле - а из ночи ко мне тянется очередное Чудовище.

То ли мы невольно въехали в зону ужаса, или к нам она потянулась специально? Все началось от странного, серебряного отблеска травы и жесткого хруста, с которым ее давили копыта и колеса. Затем мы почувствовали это в дыхании; кто-то раскашлялся, Даниэль тут же поднялся в стременах и замахал отцу, который вел первую повозку: - Назад! Поворачиваем! - Караван начал разворачиваться на месте. И тогда-то мы увидели ту птицу. Она спикировала на нас, чтобы тут же подняться метров на двадцать, где какое-то время ходила кругами - какая-то морская птица, чайка или альбатрос. Пикируя по-новой, она размножилась в воздухе на пять штук - птица, птица, птица, птица, птица - и уже было ясно, что мы попали под Проклятие. Дарья схватила винтовку, начала в них стрелять, спешно перезаряжая оружие. До того, как Даниэль ее удержал, она сбила двух альбатросов. Я подъехал к ближайшему. Без факела мало что было видно. Птица лежала на камнях, трепеща в тишине, совершенно не истекая кровью и не теряя перьев. Величиной она была с первого, "оригинального" альбатроса, что мне, почему-то, показалось абсурдным. - Оставь! - крикнул кто-то мне, поскольку я невольно глубоко склонился в седле. Я оглянулся на кричавшего, когда же вновь поглядел на птицу… Что сказать, альбатроса там уже не было, была дыра в земле, черная воронка в каменистой плоскости, откуда начал подниматься едкий дым. Я отдернул Червяка назад. Ллубумм, ллубумм, ллубумммм - отсчитал я, засмотревшись на это явление, три удара сердца, после чего из воронки рыгнуло дрянью. Похоже, это были какие-то животные, раз так быстро двигались, тем не менее, любое братство формы с известной мне фауной Края оставалось проблемой сюрреалистических ассоциаций. Мелкие, словно муравьи, крупные, словно собака; с ногами и без ног; с головой и безголовые (а то и больше, чем с одной); покрытые мехом, кожей, слизью, перьями, цветастыми пленками; молчаливые и скрежещущие, пищащие, воющие, поющие, говорящие ("Я, я, я, я, я! Ви-ви-ви-ви-куу"); они ходят, ползут, скачут, планируют. И нет двух одинаковых. Крокодильчик с крыльями бабочки подлетел и укусил Червяка за ногу. Конь пронзительно пискнул, отскакивая в сторону. Так началась паника. - Дальше! - орал отец, щелкая бичом. Перегруженные повозки двигались как черепахи. А за нами, из темноты, из земли выходили когорта за когортой. - Дальше! - повторил отец и зашелся в кашле. Я видел, как Лариса машет перед лицом рукой в перчатке и что-то собирает из воздуха. Мы глянули друг на друга. - Бабье лето, - пояснила она, легко, по-детски улыбаясь. Наши лошади отскочили одна от другой в замешательстве, топчась по ковру из чудовищ. Даниэль ругнулся во весь голос. Я глянул. Земля шевелилась уже со всех сторон; мы были окружены. Начал усиливаться ветер, все сильнее хлеща по лицу, раздражая кожу. Что-то мягко опало мне на голову; я втянул воздух, и оно впихнулось мне в горло. Я сорвал с себя блестящую вуаль. Мой жеребец дрожал подо мной и мотал головой. Какая-то женщина начала плакать. Что-то живое село мне на руку. Кто-то начал стрелять; я глянул в направлении выстрелов - но там была одна только темень, она пожрала две последние в караване повозки - тяжелая масса мрака, ночь, словно разбухающий камень. Наверное, именно тогда я и ударил Червяка пятками. Мысль была только одна: конь быстрее повозки, конь быстрее ночи.

И вот так я помчался галопом, куда глаза глядят, совершенно вслепую.

Я не знал, что Червяк истекает кровью, что это смертельно. Но, вел бы я себя иначе, если бы знал? По-видимому, нет. Подгонял бы его точно так же. Смертельный страх - это физиологическое состояние; среди всего прочего его можно узнать по вкусу во рту - немного железистый, немного горьковатый; обязательным является терпкость неба и одеревенение языка. А управляет тело.

Я не знал, что Червяк истекает кровью, и когда он упал, был уверен, что нас догнало некое исключительно взбешенное Чудище. Я успел вырвать ноги из стремян и от прыгнуть; ноги я не поломал, зато полностью потерял ориентацию. Мрак был такой, что можно ножом резать. Я упал в грязь и сразу же обрадовался, что это грязь, а не пандемонический рой, тем более страшный, что совершенно невидимый в этой египетской тьме.

Это было о страхе, теперь скажу об отваге. Так вот, уверенный, что там именно пирует на Червяке какой-нибудь адский монстр, я все же подошел к жеребцу, с ножом в руке подкрался к тому месту, откуда доносилось протяжное ржание. Говоря по чести, мотивацией служила, скорее всего, истеричная потребность вооружиться, пускай и чисто символически, подвешенным у седла штуцером. (Это истинная правда, когда говорят: это страх подталкивает нас к героическим поступкам). Тем не менее, это была самая настоящая храбрость; я знаю, хотя никаким вкусом она не обладает.

Что дальше? Стащив перчатки, я нащупал, а сердце билось как бешеное, штуцер; потом нашел голову Червяка и добил его, приложив дуло вплотную. В меня же все еще ничто не вгрызалось - так что страх подгонял меня к еще большему риску. Конкретно же, я начал копаться во вьюках. При этом заметил, что ветер довольно-таки утих; без толку разглядываясь по сторонам, в то время как руки действовали самостоятельно, в темноте я заметил с десяток быстро мерцающих искорок: ничем не заслоненный фрагмент ночного неба. Это будет мой путевой указатель. Зажгу факел. По крайней мере, буду видеть, по чему ступаю. Оружие у меня есть. И мне удастся. То осталось далеко за мною. Лариса наверняка ускакала на своем Огне. (Про отца я и не подумал: для меня было очевидным, что с ним ничего случиться не может). Все будет хорошо.

Я зажег факел, поднялся - и увидал, что мне пожрало уже всю левую руку, заползая на шею

Это было серебристо-голубого цвета; в мерцающем свете факела поблескивала мокро. Покрывало рукава рубашки и куртки, ладонь, ногти. На коже я ничего не чувствовал - но это должно было быть толщиной в дюйм. Я только недвижно пялился, увлеченность, граничащая с кататонией. Пламя шкворчало у меня над головой. Ночь пульсировала отражениями далеких какофоний. Словно речная волна, словно язык змеи, словно тень на закате - это перемещалось медленно, робко. Коснулось моей шеи. Я невольно вздрогнул, и эта дрожь наконец-то сняла с меня чары.

Я сорвал с себя куртку и рубашку. Под ними тело было свободно от серебряной плесени, если не считать нескольких тоненьких жилочек. Тогда я начал стирать с себя заразу, вначале оттирая о штаны, затем, переложив факел в левую руку, отскребая ножом. Продолжалось это долго; наконец, насколько можно было оценить без зеркала, я освободился от наросли. Кожа покраснела, явно воспалилась - от этой гадости, от ножа, а может, от того и другого.

Загрязненную одежду я решил бросить. Подняв штуцер, я отправился в путь.

Через пару тысяч шагов я заметил серебро на штанинах.

* * *

Могу себе представить, какое это произвело на нем впечатление. Впрочем, он сам мне потом рассказывал.

Он не спал, так что я его не разбудил. Услышал со второго этажа грохот в дверь. Открыл, одевшись в один из своих халатов; длинные полы запутывали ноги, приходилось их постоянно подтягивать, чтобы не упасть.

Он открыл двери и даже отпрянул на шаг. На пороге стоял голый безумец, весь в грязи; в одной руке ружье, во второй - грязный нож; в глазах - истерия. Из-под грязи выглядывали красные полосы надрезов. Он размахивал этим своим ножом, как бы готовясь покалечить себя в очередной раз, и дышал сквозь стиснутые зубы.

- Заходи, пожалуйста, - сказал Мастер Бартоломей, запахнув халат и отодвинувшись под стенку.

- Зеркало! - захрипел я. - Где тут зеркала?!

Тот вынул из кармана и надел очки, внимательно пригляделся. Затем открытой ладонью указал в глубину коридора. Я бросился к входу ближайшего помещения.

- Гость в дом, Бог в дом, - буркнул себе под нос Мастер Бартоломей за моей спиной, закрывая дверь.

Назад Дальше