Собор (сборник) - Яцек Дукай 26 стр.


- Ммммммм, - из самой глубины горла, не кончающееся, голодное кошачье урчание, когда правой рукой Сйянна дергала пряжку моего пояса, а ее левая рука вновь сплелась с моей, что только нарушило равновесие, и мы перекатились на бок, в свежую траву и росу, но я к тому времени был уже слишком распаленным, чтобы обращать на это внимание, горячие энергии гнали по десяткам километров черной пленки, сворачивались и разворачивались малые и большие цветки периферической экстенсы, короткие волны беспричинных вибраций проходили по звездчатым скелетам Глаз и Ушей; транс мутационные кишки ускоряли переваривание холодных камней, что-то искрило в стыках нерв оводов диной в сотни миль; мне пришлось обнять ее покрепче, вникнуть по глубже, пока, ах, не наступил момент совершенной неподвижности, покой и тишина, и расслабленность мышц - так мы и замерли, лишь хватая воздух и глядя друг другу в глаза с расстояния в десять сантиметров; я - сидя, откинув голову, со спутанным на груди свитером, она - опершись на меня, глядя сверху, с одной ногой за моей спиной, вторая была согнута у бока, со ступней в мокрой траве; движения глазных яблок были настолько мелкими, что практически незаметными, мы сканировали лица друг друга, постоянно возвращаясь к черным зрачкам; неумолимо, от одной мелкой гримасы к другой, выстраивая таким образом совершенно одинаковые улыбки - близнецы: широкие, непристойные, с раскрытыми губами и обнаженными зубами; и так, от хихикания до громкого смеха, а когда она смеялась, морщинки выделялись все сильнее, и все более она была Сеянной, и дело теперь было не в молодости, чистоте, красоте - важнее всего был тот вид близости, по которой мы тоскуем всю жизнь, с самого детства; близко и еще ближе, пока даже алые леса моих легких, покрывающие аммиачные моря спутника Шестой, почувствовали это тепло, даже миллиарднотонный паук вакуума расслабился и открылся сиянию Медузы, пять, десять, пятнадцать секунд, сияние протуберанца прошило Аномалию - и дрогнула мышца шеи, я провел ладонью по мокрой от росы спине Сйянны, она склонилась еще глубже, заглотила мое дыхание, за волновались бедра, и я отправился, сквозь смех, сквозь фиолетовый рассвет на Шестую, и ясный рассвет над Зеленым Краем, сквозь память старых и новых инстинктов - к гигантской, горячей звезде. Закрыв глаза, я Видел и Слышал с большей точностью. Спустя какое-то время, она должна была встать, надеть брюки и сунуть ноги в сапоги - переступила надо мной, а когда я открыл веки и схватил ее за щиколотку, вырвалась, отскочила и погрозила пальцем. - Ну-ну-ну, что это вы вытворяете, уважаемый? - Сйянна… - Но мы же должны были заехать к Иконам, правда? Ну, кто будет у них первым?! - Она засмеялась, как девчонка, схватила поводя уже оседланной Молнии. Лошадь по каким-то причинам дернулась, когда Сйянна перебрасывала ногу через седло, и она отклонилась назад; Молния дернулась еще раз, пальцы потеряли опору на луке седла, сапог соскользнул со стремени, женщина с глухим стоном упала на землю. - Вот видишь, - засмеялся я, - божья кара! Нужно было… Сйянна?… - Я уселся, поворачиваясь через левое плечо. Экстенса уже знала, она сворачивалась сама в себя, молниеносно увядая. Я пополз, как можно скорее, даже не поднимаясь с коленей. Камень был не намного больше моего кулака. Сйянна хлопала глазами, глядя куда-то в пространство и пыталась захватывать воздух, по-рыбьи открывая рот, слюна стекала по линиям морщинок. - Скажи только! Ни о чем не беспокойся! Скажи! Хотя бы сложи губы! Этого хватит! - Но было последнее движение века, после чего всякому движению был конец.

5

Какой же эгоизм кроется в трауре! Что за самолюбие - убиваться по причине чьей-то смерти! Мы потеряли кого-то, кто был для нас источником удовольствия, пользы, чье присутствие вызывало в нас позитивные чувства - и вот теперь убиваемся. Что уже не дано будет нам изведать с ним таких-то и таких радостей; что он уже не вызовет у нас такого-то и такого настроения; что будет тяжелее. В связи с этим, печаль и слезы - потому что умер. Какое лицемерие!

Быть может, если бы при этом мы верили, что после смерти он испытывает какие-то кошмарные муки - это была бы не самолюбивая печаль. Но так жалеть можно лишь наибольших грешников.

Но имеется и другой вид печали, не эгоистичный, хотя так же сфокусированный на самом себе: печаль о том, что при жизни покойного мы поступали так, как поступали; что его жизнь могла бы быть иной, лучшей, более счастливой - если бы не мы. А теперь ничего уже изменить нельзя, исправить - стрелки переведены, все пропало, любые шансы.

И слышен лишь стук метронома тишины, отсчитывающего такты, оставшиеся до нашей смерти, и каждый последующий, чуточку короче: раз-два, раз-дв… раз.

* * *

Не понимаю, что со мной творилось. Я терял куда-то целые часы, чуть ли не дни. Например, совершенно не помню солнечного света - ну, может, немного вечерний полумрак; но, помимо этого - ночь. Неужели светлое время суток постоянно просыпал? И не помню людей. Двор был пуст - куда подевался Бартоломей, где дети? И уж наверняка случались какие-то гости. Но их тоже не помню. Дом стоял тихий и темный. Не выходил я и в огород. Кто-нибудь ухаживал за ним, обрабатывал? Не я.

Обязан бы помнить все, но этих вещей не помню; не могу вспомнить, к примеру, ее похороны. Знаю, что ее похоронили за садом, потому что позднее набрел на крест с ее именем - но кто и когда хоронил…? Воспоминания совершенно нелинейны, ничто не связывает одного образа с другим. Как-то раз глянул на себя в зеркале и оказалось, что у меня густая борода, длинные волосы, одеждой мне служит один из халатов Бартоломея, когда же я его раскрыл - из под грязной кожи выступили ребра. Это я так похудел, следовательно, прошло множество времени, правда? Потому что я совершенно не помнил, что ел; и вообще - ел ли.

Я худел, съеживался, западал сам в себя; Глаза и Уши отмирали, не отрастая, раздергиваемые космическим мусором, без коррекции орбит, затягиваемые в гравитационные ямы. Именно так были разрушены две радио телескопные сети, спадая на какую-то из планет или их спутник, потому что, начиная с какой-то ночи я уже не слышал, не чувствовал ими; следовало бы помнить боль ранения - не помню.

Частыми зато остались воспоминания гостиной первого этажа, как я сижу в кресле, спиной к окнам, ночь заполняет все помещение, покрывает все предметы, гасит серебристые рефлексы, выглаживает границы тени, а меня вдавливает мягким кулаком в это кресло, что я уже не только не могу, но и не желаю, не имею охоты, не имею потребности пошевелиться, и сижу вот так - трудно сказать, что в неподвижности, раз, по крайней мере, не пытаюсь удержать позиции - сижу мертво, глаза открыты, но ни на что конкретно не глядят; тело, оба тела - отдалены друг от друга; все сигналы от них подавлены, заглушены, о собственных ногах я, скорее, знаю, чем их чувствую; про алую чащобу на спутнике Шестой догадываюсь, чем являюсь ею; время отекает меня сердитым потоком; я пуст, я спокоен, ни о чем не думаю, во мне разливается липкое тепло, гася все внутренние вибрации; быть может, рот открыт, и из него доносится какой-то звук, но я не слышу, не чувствую; просто сижу. Вот это - помню.

И еще мелкие фрагменты сцен, которые, если не считать этого, полностью потеряны: холод паркета и шершавость ковра под спиной (видимо, я спал на полу первого этажа); стеклянная мозаика на полу в холле (ветер выбил окно, я начал собирать осколки, но в какой-то момент должна была перебороть какая-то другая ассоциация, поскольку кончил я, составляя из них огромный витраж); дурно пахнущие останки Молнии во дворе; шрамы на руке после каких-то старинных ран; чей-то крик, отражающийся эхом внутри дома; Аномалия, заслоняющая континенты Второй; спадающий через поручень лестницы белый клуб постельного белья; вонзающиеся в колени занозы, когда я упал на самой верхней ступени с воем затаскивая какую-то тяжесть; зажженная лампа у меня в руке, резкий запах керосина и неровный язычок пламени, закапчивающий стекло; муравьи, идущие строем вверх по деревянной ножке стола.

Было в этом некое счастье, некая само удовлетворенность; и уж наверняка - покой. В этой неподвижности, в безволии, в беспамятстве. Иногда, правда, появлялась нежелательная ассоциация, тогда меня дергал электрический удар, словно резкая зубная боль, раздражение обнаженного нерва - но сразу же после того тем глубже западал я в больший покой, натягивая его на себя словно мягкое, теплое одеяло; и снова мне было хорошо.

Я практически не выходил со двора. В воспоминаниях нет даже света за окнами - ставни я не закрывал, но совершенно не помню видов за стеклом, следовательно, не могу сопоставить отдельные последовательности событий с временем года. Впрочем, все это был лишь мрак различных оттенков.

Ближайший, сориентированный по оси времени фрагмент памяти пульсирует жарким светом. Лариса шла по дому и зажигала все лампы, открывала настежь окна. За ними перекатывалась темнота, но здесь, внутри, вездесущий свет резал глаза. Я поднял руку, чтобы заслониться предплечьем, еще глубже западая в кресло.

Она встала надо мной, схватила за запястья.

- Ну, давай!

- Пусти!

- Сам вырвись. Ну! Валяй!

Я перестал дергаться. Сестра склонялась над креслом с лицом, лишенным какого-либо выражения. Сильно загоревшая, она казалась более худой, скулы выступали еще сильнее, губы сделались совершенно узкими; еще я заметил, что ее волосы сплетены в косу и заколоты на шее.

- Что тебе нужно?

- Где-то тут должна быть бритва или достаточно острый нож. Впрочем, у нас есть ружья. И веревка. Так что, как предпочтешь?

- Что?

- Покончить с собой. Как? Чтобы я успела избавиться от трупа, пока нахожусь здесь.

- Поехала? Отвали.

Я вновь попытался вырваться от ее захвата - но она была сильнее. Меня это даже в чем-то удивило.

- Ну?! - рявкнула она. - Выбирай!

- Лариса, да что, черт подери, с тобой…

- Ну, говори же!

- Никакого самоубийства совершать я не стану, не приставай ко мне!

Она отпустила меня. Я хлопал глазами в резком свете, безуспешно пытаясь выпрямится в кресле с продавленным сидением и завалившейся спинкой. Лариса холодно глядела на меня в течение нескольких секунд, после чего развернулась на месте и вышла. Я облегченно вздохнул. Нужно было погасить все эти лампы, что она себе думает, солнечные батареи на крыше половину дня заряжают один несчастный аккумулятор, ведь это же…

Услышав быстрые шаги, я оглянулся. Лариса вошла с винтовкой в руках, перезаряжая ее на ходу.

- Что ты…

Она отстрелила верхнюю часть спинки, заносы вонзились мне в лицо, грохот оглушил, я свалился на пол. Стоя на четвереньках, увидел, что она снова перезаряжает. Схватился и выбежал, все время заваливаясь налево и вытирая халатом пыль с пола. Она шла за мной. Я выскочил в холл и сквозь открытую дверь - через двор, в ночь. За мной гнался ритмичный стук каблуков ее высоких сапог для верховой езды. Я сбежал в темень, в траву упал только за границей полумрака (ночь была хмурая), тяжело дыша и пытаясь собраться с мыслями; у меня до сих пор звенело в ушах. Лариса встала на пороге, положив приклад на изгиб локтя.

- Я буду ждать! - кричала она. - Дом забираю себе! Как только решишься, приходи!

Какое-то время она еще всматривалась в ночь, затем отступила и громко заперла дверь на засов.

Я обошел дом, проверил выход на патио. Центр массы экстенсы тем временем сошел по пассивной кривой на орбиту, что была меньше даже орбиты Пятой, и паук с уцелевшей периферией, хотя и частично отмерший и раздерганный вдоль многокилометровых тяжей, выставлен был на такие приливы энергии от Медузы, что достаточно было лишь на несколько мгновений сконцентрировать на ней внимание, чтобы кожа начала свербеть, адреналин попал в кровь, дыхание ускорилось, и фиолетовые пятна затанцевали перед глазами. Дверь я открыл дрожащей рукой. Лариса крутилась где-то в передней части дома, я слышал ее, жесткий стук ее шагов, когда она ступала по твердому паркету. Сам я был босиком, что было моим преимуществом. Бесшумно я зашел ей за спину, когда она несла через холл наполненный посудой поднос, выскочил из-за лестницы. Она успела повернуться боком и метнуть поднос в меня, какая-то вилка попала прямо в лоб. Я схватил ее за предплечья, оба мы ударились о стенку. Лариса ругалась и пиналась. Я потерял равновесие, потянул ее за собой, мы упали в угол, ударившись головами. Она пыталась вырваться, но теперь я держал ее за запястья, теперь я был сильным, теперь в моих мышцах вскипали мегаджоули, миллиарды и миллиарды тонн прижимали ее к полу. Совершенно беспомощная, она только дергалась и ругалась.

- Ну, давай!

- Отпускай!

- Сама вырвись!

Мы оба тяжело дышали; вдруг Лариса поперхнулась глотком воздуха и хрипло закашлялась - но то, что началось как кашель, закончилось как смех, и через минуту мы уже хохотали, словно пятилетние дети.

* * *

- Обязательно было расстреливать мое кресло?

- Ты, видать, себя не видел. Погляди в зеркало. Оглянись по сторонам. Здесь такой бардак. Да и воняешь ты ого-го…

- Я думал, что, может, Бартоломей…

- Бартоломей? Он давно уже держится в стороне. Я встретила его месяц назад под Водопадами; путешествует по Краю, посещает места своих воспоминаний. Я предостерегла его относительно изгоев - знаешь, снова появились: не осталось и следов от Коляя, братьев Велполов, еще пары человек. Эти банды в последнее время сделались сильнее, это уже не только отбросы от нас и северных поселений, но и часть молодежи с ферм, поглощенных морем. Бартоломей не желает возвращаться; говорит, что уже не мог на тебя глядеть. Когда он заглядывал сюда в последний раз?

- Ммм, я знаю… По-моему, недавно был, мы разговаривали… Нет?

- Нет. Чаще всего сюда заезжает Сусанна, но в последний раз вы расплевались, так что…

- Что я сделал???

- Господи, ты и вправду ничего не помнишь. По крайней мере, ты хоть понимаешь, что время идет? Ведь это уже третий год со смерти Сйянны; ты действительно обязан взять себя в руки. Никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так ломался. Понимаю, что ты ее любил, но… Что?

- Ничего.

Мы сидели на кухне, пили уже остывший кофе. Был только хлеб с вареньем, поскольку ничего другого есть было просто невозможно: ледник протек, в муке гнездились черви, от молока осталась одна сыворотка. Хлеб заплесневел, но Лариса нарезала свой: черный, засохший. Она прибыла прямо с пастбищ.

По подоконнику достойно шествовала пара тараканов.

- Что в доме?

- А тебя и вправду это интересует? Слушай, а может поедешь со мной? Сама, в этой гробнице, - Лариса махнула рукой, охватывая жестом кухню и темный коридор, - я бы тоже сходила с ума.

- Бартоломей как-то с ума не сошел… Ладно, не смейся. Возможно, я и вправду выберусь… Что с Петром? Я понимаю, что Сусанна…

- Петр отправился на север. К тем радикалам, с их пещерами и навозом. Что, не знал?

Вопрос был риторическим: я замер с чашкой на полпути ко рту.

- Но… почему? Петр?…

Он был моим сыном, только сам я до конца не чувствовал себя его отцом. Пока он оставался ребенком, пока я не замечал в его ясном взгляде того молчаливого, упрямого стремления узнать, а в словах - иронии, априорно сомневающейся во всем, что я говорю, до тех пор он оставался легким и дающим удовлетворение объектом чувств. Затем постепенно это становилось более сложным; слишком близкие и слишком частые контакты выстраивали между нами глупые претензии, цепочки обоюдосторонних колкостей, но прежде всего - вынуждали к притворству. Потому я пытался сохранять дистанцию. Го это так же оборачивалось против меня, когда со временем он изменялся, уже полностью вне моего контроля, по причине какой-либо синхронизации с эпициклической машиной моей жизни - в чужого человека. Никогда не было какой-либо открытой ссоры, мы не высказали громко злых слов - тем не менее, он знал, а я знал, что он знает. Мы уже не разговаривали друг с другом; посредством нас беседовали наши Наблюдатели.

Лариса покачала головой, отвела взгляд, засмотрелась в окно, будто и вправду могла что-то увидеть в монолитной темноте.

- Страдание является эгоистичным по своей натуре; думаешь, что другим на ее смерть наплевать? Он еще выдержал с тобой дольше всех. Знаешь, занимался садом и огородом. А потом, когда заезжал к нам, уже практически ничего не говорил. Но… Господи, он ведь прекрасно знал о той гадости, что пожирает тебя изнутри! Ты удивляешься тому, что он пришел к такому выводу? Ведь ты распадался у него на глазах. Я сама видела, как ты перестаешь управлять собственным телом. А традиции Края не таковы, что бы там Бартоломей не говорил. Мы должны выкинуть все это… Или отдать Им. А так - что с тобой сделалось? Петр молод, он пошел на крайность. Может, что-то еще в нем переменится…

Я осторожно отставил чашку.

- Никакая гадость меня не пожирает.

- Ну-ну.

- Лариса, ради Бога, хоть ты не строй из себя суеверную и темную бабу! Нет в этом никаких мрачных тайн. Проект эксплуатации космоса с минимальными затратами, тот массовый засев Зерен по репрозионной технологии - ведь он был начат за сотню с лишним лет до начала Инвольверенции . Но Они закуклились, сбежали в системные оптимизации, бесконечность у них внутри, а не снаружи, и звезды их совершенно не интересуют. В конце концов, материальный мир предлагает очень ограниченное число феноменов, законы постоянны, физика неизменна, неожиданности малы, а повторяемость велика; зато у Них внутри абсолютная свобода, любая физика, там возможна любая вселенная, лишь бы она была логически непротиворечивой. Архив репрозионных концовок поначалу унаследовали различные агентства, потом университеты, в конце концов, все это перешло отдельным людям в крае, под конец - остался один Бартоломей. Открытия концовок случались не часто, несмотря на столь длительное время, но здесь необходимо учесть и ту малую долю от скорости света, с которой Зерна выпихнули из Солнечной Системы. Богом клянусь, я не уверен, был ли вообще кто-либо перед Бартоломеем; не похоже, чтобы Орган был слишком прореженным. Одно дело, ограничения для всеобщего развития технологий - и совершенно другое дело, одноразовое применение той же технологии, и так остающейся полностью за пределами нашего контроля. Нельзя демонизировать все, что только…

- Одноразовое применение, говоришь. - Лариса задумчиво пережевывала сухой хлеб. - Я в этом не разбираюсь, ты прочитал столько его книг, что, говоря по правде, наполовину живешь во временах до Инвольверенции - но скажи мне в таком случае, каков смысл верности на смертном ложе? Что должно удерживать нас от "одноразового применения"?

Я пожал левым плечом.

- Ничто.

Тогда Лариса начала приглядываться ко мне с беспокоящим вниманием. Я, как мне казалось, цинично улыбнулся. Она отодвинула тарелку, склонилась над столом, доставая мои ладони. Ее руки были теплее.

- Ты же прекрасно понимаешь, что это была бы уже не она. Не человек.

- Ой, успокойся, или ты ожидаешь, будто я расплачусь.

- Сестренки стыдишься?

Я чихнул и это перебило настрой. Я освободил ладони от ее пальцев, высморкался в полу халата. Лариса при этом ужасно кривилась.

- Дегенерат. Мог бы присоединиться к сыну.

Назад Дальше