Шутовской хоровод - Хаксли Олдос Леонард 5 стр.


- Да что вы говорите! - Фокус произвел на Гамбрила должное впечатление. - Тогда я подожду его здесь, - сказал он, усаживаясь спиной к лодкам.

Молодой человек вернулся к своему столу и взял вечное перо с золотым колпачком, подаренное тетушкой на Рождество, когда он впервые поступил на службу. "Масса экспрессии, - написал он заглавными буквами на листке из блокнота. - В этом пятне масса экспрессии". Несколько секунд он пристально смотрел на бумажку, потом аккуратно сложил ее и спрятал в жилетный карман. "Бери все на заметку". Это был один из его девизов; он сам старательно написал его тушью, старинным готическим шрифтом. Он висел у него над кроватью между изречением "Господь - мой пастырь" (подарок матери) и цитатой из доктора Фрэнка Крэйна: "Улыбка на лице продаст больше товара, чем острый язык". Однако молодому человеку не раз приходило в голову, что острый язык - вещь весьма полезная, особенно на этой службе. Он спрашивал себя, можно ли сказать, что композиция картины полна экспрессии. Он заметил, что конек мистера Олбермэла - композиция. Но, пожалуй, благоразумней придерживаться более обычного "удачная композиция": выражение, правда, несколько избитое, но зато безопасное. Надо будет спросить мистера Олбермэла. И еще все эти разговоры о пластической линии и чистой пластичности. Он вздохнул. Все это ужасно сложно! Прямо из кожи вон лезешь, чтобы быть на высоте положения; но когда речь заходит обо всех этих воздухах, и экспрессии, и пластичности - ну что тут будешь делать? Брать на заметку. Больше ничего не остается.

В кабинете мистера Олбермэла Казимир Липиат стукнул кулаком по столу.

- Масштаб, мистер Олбермэл. - говорил он, - масштаб, и сила, и идейная содержательность - у стариков все это было, а у нас нет… - И он подкреплял свои слова жестами. Выражение его лица все время менялось, а зеленые глаза, глубоко сидящие в темных, словнообугленных впадинах, светились беспокойным огнем. Лоб у него был крутой, нос длинный и острый, губы непропорционально большие и толстые для костлявого скуластого лица.

- Вот именно, вот именно, - сказал мистер Олбермэл Своим сочным голосом. Это был кругленький гладенький человечек с яйцевидной головой; в его манерах была напыщенная торжественность старого мажордома, которую сам он, видимо, считал весьма аристократической.

- Я задался целью возродить все это, - продолжал Липиат, - возродить масштабы и мастерство старых мастеров.

Когда он говорил, он чувствовал, как его заливает волна теплоты, его щеки пылали, и горячая кровь пульсировала в его глазах, словно он выпил глоток бодрящего красного вина. Его собственные слова возбуждали его, он размахивал руками, как пьяный, и он действительно был точно пьяный. Он чувствовал в себе величие старых мастеров. Он мог сделать все, что делали они. Не было ничего, что было бы ему не по силам.

Яйцеголовый Олбермэл сидел перед ним, безупречный мажордом, раздражающе невозмутимый. Олбермэла тоже следовало бы заставить гореть. Он еще раз стукнул по столу и снова взорвался.

- Такова была моя миссия, - кричал он, - все эти годы! Все эти годы… Время обнажило его виски; высокий крутой лоб казался еще выше, чем он был на самом деле. Теперь ему было сорок; юному бунтарю Липиату, объявившему некогда, что никто не может создать ничего дельного после тридцати лет, было теперь сорок. Но в минуты неистовства он забывал о своих годах, он забывал о разочарованиях, о непроданных картинах, о ругательных отзывах.

- Моя миссия, - повторил он, - и будь я проклят, если я не сумею ее выполнить!

Кровь горячо пульсировала в его глазах.

- Безусловно, - сказал мистер Олбермэл, кивая яйцом. - Безусловно.

- А как все измельчало в наше время! - продолжал с пафосом Липиат. - Как банальны сюжеты, как ограничены возможности! У нас нет ни художников-скульпторов-поэтов, как Ми-келанджело; ни художников-ученых, как Леонардо; ни математиков-придворных, как Боскович; ни композиторов-импресарио, как Гендель; ни всесторонних гениев, как Врен. Я восстаю против этой унизительной специализации. Я один противостою ей своим примером. - Липиат поднял руку. Он стоял, как статуя Свободы, колоссальный и одинокий.

- Однако же… - начал мистер Олбермэл.

- Художник, поэт, композитор, - не унимался Липиат. - Я все вместе. Я…

- …имеется опасность - как бы это сказать - распылить свои силы, - настойчиво продолжал мистер Олбермэл. Он незаметно посмотрел на часы. Разговор, по его мнению, слишком затянулся без всякой к тому необходимости.

- Современным художникам угрожает гораздо большая опасность, - возразил Липиат. - Опасность застоя и медленного умирания. Разрешите мне поделиться своим опытом.

Что он и сделал, весьма многословно.

В выставочном зале, окруженный лодками, видами венецианских каналов и устья реки Форт, безмятежно размышлял Гам-брил. Бедный старина Липиат, думал он. Или, пожалуй даже, милый старина Липиат, несмотря на всю его фантастическую самовлюбленность. Такой скверный художник, такой бездарный поэт, такой громогласный и чувствительный пианист-импровизатор. И год за годом все одно и то же, твердит все об одном и том же - и всегда скверно! И вечно без гроша, вечно живет среди удручающей грязи! Великолепный и трогательный старина Липиат!

Вдруг дверь распахнулась, и в зал ворвался громкий срывающийся голос, то низкий и грубый, то пронзительно-визгливый.

- …как Веронезе, - говорил он, - огромная, сильная, головокружительная композиция, - ("головокружительная композиция" - мысленно молодой человек взял эти слова на заметку), - но, конечно, гораздо более серьезная, гораздо более значительная, гораздо более….

- Липиат! - Гамбрил встал со стула, повернулся, сделал несколько шагов, протягивая руку.

- А, Гамбрил! Вот это здорово! - И Липиат сжал протянутую руку с мучительной сердечностью. По-видимому, он был в приятно-возбужденном состоянии. - Мы договаривались с мистером Олбермэлом насчет моей выставки, - объяснил он. - Вы знакомы с Гамбрилом, мистер Олбермэл?

- Очень рад познакомиться, - сказал мистер Олбермэл. - У нашего друга, мистера Липиата, - добавил он покровительственно, - подлинно артистический тем…

- Это будет нечто великолепное.

Липиат не мог ждать, пока кончит говорить мистер Олбермэл. Он энергично хлопнул Гамбрила по плечу.

- …Артистический темперамент, как я уже говорил, - продолжал мистер Олбермэл. - Он, разумеется, слишком нетерпелив и слишком полон энтузиазма для нас, простых смертных, - снисходительная княжеская улыбка сопровождала этот акт самоуничижения, - живущих в мире прозаической, деловой повседневности.

Липиат разразился громким и не весьма мелодичным хохотом. По-видимому, он не возражал против обвинения в артистическом темпераменте: наоборот, оно даже нравилось ему.

- Огонь и вода, - сказал он афористически, - соединенные вместе, дают пар. Мы с мистером Олбермэлом мчимся вперед, как паровоз. Пш, пш! - он задвигал руками, как поршнями. Он хохотал; но мистер Олбермэл только улыбался, холодно и вежливо. - Я рассказывал сейчас мистеру Олбермэлу, какое распятье я сейчас пишу. Оно такое же большое и головокружительное, как у Веронезе, но гораздо более серьезное, более…

За их спиной молодой человек объяснял красоты гравюр какому-то новому посетителю. "В этом пятне, - говорил он, - масса экспрессии". И в самом деле, тень падала на корму лодки с крайне выразительной настойчивостью. "А какая удачная, какая… - на мгновение он замялся, и его лицо под бесцветными напомаженными волосами густо покраснело, - …какая головокружительная композиция". Он с тревогой посмотрел на посетителя. Но тот и глазом не моргнул. Молодой человек почувствовал огромное облегчение.

Они вместе ушли с выставки. Липиат шел впереди, очень быстро, с великолепной грубостью пробивая себе дорогу сквозь элегантную и праздную толпу, размахивая руками и разглагольствуя. Шляпу он нес в руке; галстук у него был ярко-оранжевый. Все на него оборачивались, и ему это нравилось. Лицо у него было действительно замечательное: такое лицо по праву должно было принадлежать гению. Липиат это знал. "Гений, - любил он говорить, - носит на челе нечто вроде печати Каина, по которой люди сразу узнают его; а узнав, обычно побивают каменьями", - добавлял он с тем особым смешком, каким он сопровождал все свои горькие или циничные замечания; этот смешок должен был показывать, что горечь и цинизм, даже если они оправдывались обстоятельствами, на самом деле были всего лишь маской, а под этой маской скрывалась неизменная трагически невозмутимая улыбка художника. Липиат очень много думал об идеальном художнике. Эта титаническая абстракция заполняла его всего. Он был ею - только, пожалуй, немного слишком сознательно.

- На этот раз, - повторял он, - они у меня разинут рты от удивления. На этот раз… Это будет нечто потрясающее. - И Липиат начал описывать картины, которые он выставит, и с каждым его словом горячая кровь все сильней билась у него в глазах и ликующее сознание своей силы, уверенность в ней все росли и росли в нем; он говорил о своем предисловии к каталогу, о стихотворениях, которые будут помещены там в качестве литературных дополнений к картинам. Он говорил и говорил. Гамбрил слушал не слишком внимательно. Он спрашивал себя, как это можно говорить так громко и так бесстыдно хвастать. Впечатление было такое, точно Липиату нужно было кричать, чтобы убедить себя в своем собственном существовании. Бедный Липиат! Гамбрил подумал, что за последние годы он, наверное, не раз сомневался в этом. Да, но на этот раз, на этот раз они у него разинут рты от удивления.

- Так, значит, вы довольны своими последними работами. - сказал он в конце одной из длинных тирад Липиата.

- Доволен? - воскликнул Липиат. - Еще бы мне не быть довольным.

Гамбрил мог бы ему напомнить, что он не раз бывал доволен своими работами, но что "они" до сих пор еще ни разу не раскрывали ртов от удивления. Однако он решил ничего не говорить. Липиат продолжал разглагольствовать на тему о масштабах и универсальности старых мастеров. Подразумевалось, что сам он принадлежит к их числу.

Они расстались на углу Тоттенхэм-Корт-род; Липиат отправился на север в свою мастерскую на Мэпл-стрит, Гамбрил - в свою холостяцкую квартиру на Грет-Рассел-стрит. Почти год назад он снял две маленькие комнатки над бакалейной лавкой, обещая себе делать в них бог знает что. Но почему-то из этого "бог знает что" ничего не получалось. И тем не менее ему нравилось изредка заходить туда, когда он бывал в Лондоне, и думать, сидя в одиночестве перед газовым камином, что ни одна живая душа во всем мире не знает, где он. У него было детское пристрастие к тайнам и секретам.

- До свиданья, - сказал Гамбрил, поднимая в знак прощания шляпу. - И я приглашу еще кое-кого к ужину в пятницу. - (Они сговорились встретиться снова.) Он пошел прочь, думая, что за ним осталось последнее слово; но он ошибся.

- Да, кстати, - сказал Липиат, быстрыми шагами догоняя Гамбрила. - Нет ли у вас случайно пяти фунтов взаймы? Знаете, только до выставки. Я что-то остался почти без денег.

Бедный старина Липиат! Но со своими банковыми билетами Гамбрил расстался не очень охотно.

ГЛАВА IV

У Липиата была привычка, которую иные из его друзей находили несколько утомительной - и не только друзья, потому что Липиат был готов посвящать в тайны своего вдохновения и просто знакомых, и даже совершенно чужих людей, - привычка читать при всякой возможности свои стихи. Он декламировал громким дрожащим голосом, с выражением, никогда не менявшимся, какова бы ни была тема стихотворения, добрых четверть часа без перерыва; декламировал и декламировал до тех пор, пока его слушателям не становилось так неловко и стыдно, что они краснели и не решались смотреть друг другу в глаза.

Сейчас он тоже декламировал, обращаясь не только к своим друзьям, но и ко всей публике в ресторане. Стоило ему произнести первые строки своей последней вещи, - "Конквистадора", как за всеми столиками начали поворачивать головы и вытягивать шеи. Люди, пришедшие в этот ресторан на Сохо, потому что он пользовался славой "артистического", многозначительно переглядывались и кивали друг другу. На этот раз деньги были заплачены недаром. А Липиат продолжал читать с видом человека, который впал в экстаз и не замечает окружающего.

"Смотри на Мексику, Конквистадор" - таков был припев.

Под Конквистадором Липиат, очевидно, подразумевал художника, а Мексиканская долина, на которую он смотрел, с городами, окруженными башнями: Тлакопан и Чалеко, Истипалапан и Те-ночтитлан, символизировала - собственно, трудно было сказать, что именно. Может быть. Вселенную?

- Смотри, - вскричал Липиат вибрирующим голосом.

Смотри, Конквистадор,
Там на ковре долины, средь озер.
Блестят алмазы городов;
Там Тлакопан и там Чалеко
Ждут приближенья Человека.
Смотри на Мексику, Конквистадор, -
Страну твоих алмазных грез.

- Нельзя ли без "грез"? - сказал Гамбрил, отставляя стакан, который он осушил до дна. - Нельзя же говорить в стихах о "грезах".

- Зачем вы меня прерываете? - накинулся на него Липи-ат. Уголки его широкого рта вздрогнули, все его длинное лицо возбужденно задвигалось. - Почему вы не даете мне кончить? - Его рука, патетически поднятая над головой, медленно опустилась на стол. - Болван! - сказал он и снова взялся за нож и вилку.

- Но право же, - не унимался Гамбрил, - нельзя же писать о "грезах". Разве можно так писать теперь? - Он уже выпил добрую половину бутылки бургундского и пришел в настроение добродушное, упрямое и немного воинственное.

- Почему нет? - спросил Липиат.

- Ах, просто потому, что нельзя. - Гамбрил откинулся на спинку стула, улыбнулся и погладил белокурые свисающие усы. - Во всяком случае, в году от Рождества Христова тысяча девятьсот двадцать втором.

- Но почему? - возбужденно повторял Липиат.

- Потому что сейчас уже не время, - объявил изящный мистер Меркаптан, рыча, как истый конквистадор, но затем, в конце фразы, впадая в бесславное замешательство.

Это был мягкий, уютный молодой человек с гладкими каштановыми волосами, разделенными посредине прямым пробором и зачесанными за уши, где они образовывали влажные мягкие завитки. Его лицу следовало бы быть более изысканным, более утонченным - в духе dix-huiti6me, чем оно было на самом деле. К сожалению, оно было грубоватым и даже несколько свиноподобным и мало гармонировало с неподражаемо грациозным стилем мистера Меркаптана. Потому что у мистера Меркаптана был свой стиль, восхитительная печать которого лежала на всех его статьях, выходивших в литературных еженедельниках. Но самым изысканным его произведением был тот томик "опытов", стихотворений в прозе, виньеток и парадоксов, где он с таким блеском развивал свою излюбленную тему о мелкотравчатости, обезьяньей ограниченности и глупой претенциозности так называемого Homo Sapiens. Те, кому доводилось знакомиться с мистером Меркаптаном, после встречи с ним нередко приходили к заключению, что, в конце концов, он, может быть, вовсе не так уж не прав в своей суровой оценке человечества.

- Уже не время, - повторил он. - Времена изменились. Sunt lacrymae rerum, nos et mutamurin illis. - И он рассмеялся в знак одобрения самому себе.

- Quot homines, tot disputandum est, - сказал Гамбрил, снопа прихлебывая свое Beaune superieure. В данный момент он был целиком на стороне Меркаптана.

- Да почему уже не время? - настаивал Липиат.

Мистер Меркаптан сделал изящный жест.

- Са se sent, mon cher ami, - сказал он, - да пе s'explique pas.

Говорят, сатана носит ад в своем сердце; то же можно было сказать и о мистере Меркаптане: где бы он ни находился, это был Париж.

- Грезы в тысяча девятьсот двадцать втором!.. - Он пожал плечами.

- После того, как мы приняли мировую войну, проглотили голод в России, - сказал Гамбрил. - Грезы!

- Они принадлежат к эпохе Ростана, - сказал мистер Меркаптан, слегка хихикая. - Le Rgve - ах!

Липиат шумно уронил нож и вилку и перегнулся через стол, готовый броситься в атаку.

- Теперь я с вами расправлюсь, - сказал он. - теперь вы от меня не уйдете. Вы себя выдали с головой. Выдали тайну своей духовной нищеты, своей слабости, и мелочности, и бессилия…

- Бессилия? Вы клевещете на меня, милостивый государь, - сказал Гамбрил.

Шируотер заерзал на своем стуле. Все это время он сидел молча, сгорбив плечи, положив локти на стол, склонив большую круглую голову над прибором; насколько можно было судить, он был совершенно поглощен тем. что медленно и методически крошил кусок хлеба. Изредка он клал себе в рот корку, и тогда его челюсти под темными топорщащимися усами двигались медленно и как-то боком, точно у коровы, пережевывающей жвачку. Он ткнул Гамбрила локтем в бок.

- Осел, - сказал он, - замолчите. Липиат неукротимо продолжал:

- Вы боитесь идеалов, вот что. Вы не смеете признаться в своих грезах. Да, я зову их грезами, - добавил он в скобках. - Пускай меня считают дураком или старомодным - мне наплевать. Слово короткое и всем известное. К тому же "грезы" рифмуются с "грозы". Ха-ха-ха! - И Липиат разразился своим хохотом титана; казалось, этот цинический хохот отрицал, но на самом деле, для посвященных, он только подчеркивал скрывавшуюся за ним высокую положительную мысль. - Идеалы - для вас, цивилизованных молодых людей, они, видите ли, недостаточно шикарны. Вы давно выросли из подобных вещей: ни грез, ни религии, ни морали.

- Верую во единого печеночного глиста, - сказал Гамбрил. - Ему нравилось это маленькое изобретение. Это было удачно; это было метко. - Печеночным глистом делаешься ради самосохранения, - объяснил он.

Но мистер Меркаптан не хотел признать себя печеночным глистом ради чего бы то ни было.

Назад Дальше