Феномен Табачковой - Светлана Ягупова 3 стр.


Она кладет Мишутку в самодельную коляску, укрывает одеялом. Сашенька подходит к ней, поворачивает ее лицо к себе:

— Ты у меня самая невероятная!

— Куда уж, — усмехается она. — Есть намного невероятней, и ты знаешь. Но он не дает ей договорить, она уже вся в его власти, и только ходики на стене бессмысленно отмеряют остановившееся время…

Память услужливо возвращала то одно, то другое мгновение. Без строгой хронологии бродила по прошлому и всюду, везде натыкалась на Сашеньку.

Познакомились они в изостудии еще до войны. В их группе училось много красивых девчонок, но он почему-то обратил внимание на нее, Аннушку Зорину, невзрачную пигалицу с редкими ресницами и чуть приплюснутым у переносицы носом. Вероятно, не второстепенную роль в этом сыграло то, что ее хвалил и прочил ей успешное будущее сам Вартамов. Сашенька тоже был не из последних, однако ей уступал — у нее сразу же открылся свой почерк, а он в то время и подражать толком не умел.

Поженились они перед его уходом на фронт. Ей пришлось перенести все тяготы тыла, тяжелые будни госпитальной медсестры. А после войны занялась семьей — родила одного сына, другого, отхаживала Сашеньку. И как-то само собой вышло, что ее занятия живописью отодвинулись на второй план, а потом и вовсе куда-то исчезли, сменились не очень доходной, но прочной работой машинистки-стенографистки.

Художественное училище Сашенька закончил уже в мирные дни, работал в городской рекламе, оформлял витрины магазинов. Потом ушел на творческую работу, но персональных выставок у него не было, писал он медленно, на совесть, без халтуры.

Видел, что ей тяжело и за семьей ухаживать, и работать в машбюро, и просиживать ночами над рукописями местных авторов, чтобы заткнуть дыры в семейном бюджете. Нервничал, но она весело успокаивала его и оберегала от посторонних, мешающих его творчеству подработок.

Однако все это было позже. А тогда он вернулся с войны возмужавшим, в орденах и медалях, с горьким опытом в печальных глазах. Его спортивная фигура и мягкий тембр голоса с чуть вкрадчивыми, почти нежными интонациями и манерой говорить, участливо заглядывая собеседнику в глаза, производили впечатление. Неяркий, а потому не отпугивающий, но несомненно расцветший вдруг талант художника делал его и вовсе неотразимым. Он же, растерянный, печальный и ошалелый от того, что выжил, пришел оттуда, готов был обогреть на груди каждую, высушить все женские слезы. Но его ждала Аннушка.

Она всегда была убеждена, что ни один человек не имеет праве собственности на другого, и поэтому, исподволь наблюдая за кратковременными увлечениями мужа — а он не мог равнодушно сносить женские атаки, — никогда не закатывала ему сцен и не давала почувствовать себя в путах.

К нему же все тянулись и тянулись, узнавая и любя в нем черты тех, кто ушел в невозвратную ночь. В лучшем случае он утешал своих поклонниц тем, что оставлял на бумаге их силуэты, в которых Анна Матвеевна почему-то всегда находила свою челку и по-детски оттопыренную нижнюю губу. Но бывало, жалость его прорастала в ласку, и он одаривал ею ту или иную из своих почитательниц. А те, вкусив разок его нежной силы, нежданно по-бабьи репяхами цеплялись к нему, начиная предъявлять сомнительные права. По-настоящему ему нужна была лишь она, Аннушка… Она стала частью его самого, и этот симбиоз, казалось, не нарушится до самой смерти. Связывали их не только семейные радости и хлопоты, но и творческие промахи или удачи. Ее тонкий врожденный вкус часто выручал его; порой двух-трех мазков ее кистью было достаточно, чтобы полотно обрело долгожданную гармонию.

После очередного романа-жалости ходил, как нашкодивший мальчишка, молчал и старательно отводил в сторону свои прекрасные глаза. Она уже догадывалась, что это означает. Однако не чувствовала себя в чем-то обделенной. Подходила к нему на цыпочках, обнимала за плечи и, повернув к себе, прислонялась головой к груди. Неровно, словно исповедуясь, стучало его сердце, и ей хотелось приголубить мужа, как ребенка, который, увлекшись погоней за радужным мотыльком, налетел на дерево и расшиб лоб.

— Успокойся, нельзя же так, — говорила она в такие минуты. — Твое сердце стучит так громко, что его слышно даже моей сопернице.

То, что люди не бездонные колодцы, она поняла через пару лет после замужества. Но им с Сашенькой было не до скуки. Работа, дети так поглотили, закружили, что некогда было задумываться, счастливы ли они. Что за вопрос — конечно, да, да, и еще раз да. Их благополучие бросалось в глаза многим, и порой было чуточку неловко и стыдно перед подругами.

За год до рождения второго сына — приступ ревности. Сашенька вдруг стал ревновать ее неизвестно к кому. Наверное потому, что после первых родов вдруг проявилась ее, до сих пор неяркая женственность: округлилась фигура, поднялась грудь. Но, боже мой, до чего смешно было ревновать ее в то время — так была замотана семейными хлопотами! И все же непривычно хмуроватые взгляды Сашеньки нравились. Пожалуй, никогда еще не было так хорошо с ним, как теперь. Одно лишь замутняло их отношения: ее чрезмерная, порой доходящая до крайностей впечатлительность. Стоило услышать о том, что где-то, пусть в незнакомом доме, приключилась беда, как на нее нападали рассеянность, хандра и неприкаянность. Вдруг начинало неодолимо тянуть к краскам. Она забрасывала хозяйство, детей, прихватывала Сашенькин мольберт и уезжала на Перевал или в Алушту. В то время как ехать никуда и не надо было — вовсе не пейзажи появлялись из-под ее кисти. К примеру, узнав о пятилетней девочке, попавшей под машину, написала почти детски прозрачную акварель — на зеленом лугу, забрызганном разноцветьем ромашек, васильков, маков, веселятся малыши. А в центре, возвышаясь надо всеми, удлиненная фигура девочки в красном платьице. Она держит на раскрытой ладони крохотный, совсем не страшный автомобиль, лицо ее озаряет улыбка.

В такие дни Сашенька пытался чем-нибудь развлечь ее и все повторял с досадой: «Опять ноют чужие зубы?»

Она знала, что ее срывы не по душе ему, как могла, подавляла в себе приступы необузданного желания забросить все и писать, писать, писать. Со временем научилась управлять собой, поддерживать в доме спокойствие и порядок. Только рассеянность по-прежнему не могла одолеть в критические дни: вместо щепотки соли бросала в борщ всю пачку, ехала на работу в домашних тапочках, оставляла в автобусе сумку…

Забыв о еде и отдыхе, Табачкова допоздна прокручивала пленки. И, как вчера, был миг, когда перешагнула черту, отделяющую сегодняшний день от вчерашнего: и она, и Сашенька сошли с экрана и зажили прежней благополучной жизнью…

От перегретого аппарата в комнате пахло паленым. С трудом она вырвалась из воспоминаний, из их вязких, затягивающих объятий.

У порога вновь стояла ночь со своими голосами.

Еле дотащилась до постели в кухне на полу — так и не убрала с утра — и тут же уснула.

Следующий день был продолжением минувшего: окно, за которым по-прежнему моросило, закрывал плед, так же стрекотал в полутьме проектор и со стены улыбался Сашенька.

Вечером, проваливаясь в сон, Анна Матвеевна успела подумать, что сегодня и крошки в рот не брала, а есть совсем не хочется. Только слегка поташнивает, по телу разливается слабость, дрема, хочется спать, спать, спать…

Утром, едва открыла глаза, не умываясь, не причесываясь потянулась к проектору. Пленки были уже дважды прикручены, однако притягивали магнитом. Но не прошло и пяти минут, как что-то затрещало, вспыхнуло, и экран погас.

Забыв включить свет, заметалась у аппарата. «Не лампа сгорела — жизнь!» — мелькнуло в воспаленном мозгу. Тут позвонили. Коротко, дважды, как любил звонить Сашенька. Неужели он? У нее такой вид! А в квартире… боже мой!

Сбросила сорочку, влезла в платье, засуетилась, забегала — куда раньше: в ванную умыться или к двери? Позвонили еще раз, и она поспешила к выходу. На пороге стоял высокий пожилой человек в мокром плаще и берете, из-под которого выглядывали седые виски. В руках он держал чемоданчик-балетку и тетрадь с карандашом.

— Проверка счетчика, — он внимательно посмотрел на Анну Матвеевну.

— Да-да, пожалуйста, — спохватилась она, пропуская его в прихожую и на ходу приглаживая взъерошенные волосы. Электрик аккуратно вытер подошвы о то место, где должен лежать половик, вошел, записал данные в свою тетрадь, потом в расчетную книжку Анны Матвеевны. Повернулся уходить, но она, как за последнюю надежду, ухватилась за его рукав и потянула в комнату, сбивчиво рассказывая, как бобина с пленном вдруг застопорила, экран погас и запахло горелым.

Электрик нашарил в полутьме выключатель. Зажег свет, острым взглядом окинул комнату с ворохом пленок на полу, оглянулся на стоящую рядом женщину, взлохмаченную, с красными, как от бессонницы, глазами и что-то понял.

Электрик нашарил в полутьме выключатель. Зажег свет, острым взглядом окинул комнату с ворохом пленок на полу, оглянулся на стоящую рядом женщину, взлохмаченную, с красными, как от бессонницы, глазами и что-то понял.

— Лампа сгорела. Все, — строго сказал он почти докторским тоном. — По магазинам бегать не стоит, этот дефицит бывает раз в три месяца.

— Может, сейчас-то и завезли, — робко возразила она сраженная его догадливостью и чувствуя от этого еще большую неловкость и досаду.

— Нет, — покачал он головой. — Я недавно тоже искал. Будут не скоро. Он подошел к окну и сдернул с него плед. — На улице хоть и дождливо, а все-таки светло.

— Да-да, конечно, — закивала она. — Извините, у меня тут беспорядок, быстро убрала с полу пленки.

— Запомните, лампу искать не советую, — электрик поклонился и ушел.

В ванной, под теплыми струями душа, продумала, чем займется сегодня. А когда вышла, показалось, что стало менее пасмурно.

Нужно было хоть что-то поесть. Сходила в гастроном, купила две сайки, бутылку молока, полкило говяжьего фарша. Без аппетита позавтракала и принялась за уборку. Унесла из кухни постель, прошлась щеткой по паркету, вытерла тряпочкой подоконник. Потом занялась обедом. Между делом кое-что простирнула. Так и прокрутилась до сумерек, а когда стало темнеть, со страхом подумала о голосах, от которых у нее теперь не было защиты. Мысленно обругала себя за то, что так и не записалась к врачу. И уже было решила заночевать у Смурой — та жила в двух троллейбусных остановках от нее, — когда пришла Зинаида Яковлевна Черноморец.

Табачкова несказанно обрадовалась подруге и тут же заявила, что оставляет ее ночевать у себя. Они попили чайку, поболтали, и Черноморец принялась нитку за ниткой потрошить только что купленный плед, чтобы из полученных волокон навязать мохеровые шапочки и толкануть их из-под полы на рынке. Коммерческая жилка Зинаиды Яковлевны всегда была неприятна Табачковой. Она не раз заговаривала с ней на эту тему, пророчила ей большие неприятности. И каждый раз Черноморец искренне, до слез, доказывала праведность своего труда, не менее тяжелого, чем вредные производства — в мороз, так и сосульки под носом, а чего стоят одни волнения при мысли о милиции! Не будь ее — посредника между магазином и покупателем, — разве ходили бы модницы в красивых шапочках? Да и куш она брала небольшой. На вырученные же деньги покупала подарки своим великовозрастным лоботрясам, уже семейным, но все еще трясущим маменькину мошну.

И зачастую авантюра затевалась вовсе не из-за денег, а из-за непонятной, всепоглощающей страсти купить и перепродать просто так, неизвестно зачем. Но раньше ее хоть как-то сдерживал Петр Черноморец. Теперь же она была полновластной хозяйкой над собой, а на пенсии обрела для добычи дефицита еще и время.

Выдергивая нитки из пледа, Зинаида Яковлевна терпелива слушала очередную нотацию Табачковой. Потом без всякого перехода переключилась на разговор о печальной участи стареющей женщины, и при этом так скорбно покачивала своей перманентной головой, будто все беды этого возраста достались ей.

Анна Матвеевна не знала, как приступить к разговору о голосах, чтобы не напугать подругу. Наконец, выдалась минута. Она постелила Зинаиде Яковлевне на диване, а себе в кухне на полу и тем самым привела Черноморец в замешательство.

— Если у тебя нет раскладушки, можно, по крайней мере, лечь на пол в этой же комнате. Поболтаем перед сном.

Тут-то, заливаясь краской стыда, Анна Матвеевна и рассказала о своем новом несчастье.

Изумленная сообщением Табачковой, Черноморец успокоила ее, как могла, заверила, что причина голосов несомненно в легком расстройстве нервов, но это не страшно, чего только не бывает в их годы! А ради интереса все же прошла к дивану, осторожно села на него и закрыла глаза.

— Ни звука. Тихо как в гробу. У меня и то шумней — шоссе рядом. А твоей тишине можно позавидовать.

Анна Матвеевна опустилась возле нее, смежила веки и, вздрогнув, пробормотала:

— Слышу…

По лицу ее было видно — не врет. Черноморец чуть не задохнулась от присутствия тайны. Приблизила голову к ее уху, будто таким способом могла услышать то, что чудится подруге, и вопросительно заглянула ей в лицо.

— Что же говорят, а? Только не бледней, голубушка, не дрожи. Сейчас водички принесу. — Она вскочила и с комичной для ее грузного тела проворностью выпорхнула на кухню. Принесла стакан воды, приложила к губам Анны Матвеевны.

— Не волнуйся, все хорошо, все нормально, — успокаивала Табачкову. Так о чем они с тобой, а?

Анна Матвеевна отхлебнула воды, опять закрыла глаза и медленно, с трудом, как бы переводя то, что слышала, стала говорить;

«…держит… завтра поздно и тогда… если в одном сантиметре три петли… отойди от пульта… старалась понять и не могу… розы… фильм чепуховый… как это прекрасно и странно… видел ее… соберемся в пять… мой пес Степка… надежды, надежды… приклеит бороду и усы… фиолетовое солнце… ничто не возвращается… поэтому… нарисуй мне жирафа…»

Передохнула и тихо сказала:

— И опять этот голосок:

«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»

Черноморец подивилась всему, поахала, покачала кудряшками и сказала, что завтра они вместе пойдут к врачу. А укладываясь спать, все повторяла вполголоса:

— Какой-то жираф, петли, небо… Такое и не придумаешь. Странно все это.

Анна Матвеевна попросила никому не говорить о том, что творится с ней, даже Смурой, — та последнее время плохо сочувствует, только язвит. И расплакалась.

Взбудораженная случившимся, Черноморец возмутилась такому подозрению ее в болтливости, вскочила, стала успокаивать Анну Матвеевну, напоила ее валерьянкой, теплым чаем с медом и уложила в кухне на полу. Сама провела ночь на диване.

Вот и еще одно наше утро. Я притворяюсь, что сплю, и сквозь ресницы вижу, как ты разглядываешь меня и улыбаешься. Осторожно, недоверчиво проводишь кончиками пальцев по моим губам, бровям, линии носа.

Я обнимаю тебя, и в комнату влетает солнце. Оно кружится над нами, потом проливается теплым, сверкающим ливнем. И опять мы, в лодке, а за бортом — кувшинки, листья и чьи-то тоскливые глаза, в которых я узнаю ЕЕ. Ну почему в такую минуту всегда приходит Она? Ведь это в конце концов нетактично. А может, ты, сам того не ведая, повсюду носишь ЕЕ с собой? Может, тебе только кажется, что рядом — я, а на самом деле…

Доктор, молодой человек с веселыми усиками и внимательным взглядом, ободряюще улыбнулся и кивнул на стул:

— Садитесь. Итак, что вас беспокоит?

— Голоса, — сказала Табачкова присаживаясь. — Меня беспокоят голоса.

И она объяснила, что стоит лечь, зажмуриться, как на нее со всех сторон налетает какофония человеческих голосов. Они зовут, смеются, ругаются, плачут, перешептываются, кричат. Она уже и форточки захлопывала, и зарывалась в подушки — ничто не помогает. Спать можно только в кухне. Если это возрастное, то пусть ей выпишут лекарство. А то жить невмоготу, вернее, спать.

Доктор оттопырил ей веки, посмотрел на свет зрачки, поднес к переносице молоточек, поводил им перед глазами, чем вызвал у пациентки короткий смешок, стукнул молоточком по одной коленке, по другой.

— И давно это у вас? — спросил он, не находя ни малейшей патологии.

— С тех пор, как в квартиру новую перебралась. Дом наш старый под снос пошел, а мне однокомнатную секцию на пятом этаже дали.

— А до переезда?

— Ничего похожего. Как переехала, так и началось. — Она вздохнула, достала из сумочки таблетку и положила под язык. — Глотаю сразу после новоселья. До этого, кроме как на гипертонию да ломоту в ногах, ни на что не жаловалась.

Доктор задумался, поглаживая веселые черточки усов. Измерил пациентке давление.

— Со старым домом у вас, конечно, связано многое. Очень переживали, когда его снесли? — поинтересовался, вооружаясь шариковым карандашом.

— Да как вам сказать, не то, чтобы очень, но грустно было. — Глаза ее повлажнели. — С ним многое связано — Она вздохнула. — Я думаю, не в самом ли жилище беда? В новой квартире? Ведь ничего подобного за всю жизнь. Разве что после развода на три дня речь отнялась. Мычу, как немая, язык в камень превратился.

Сообщение это несколько оживило доктора. Он что-то быстро записал в карточку и уже с особым интересом уставился на пациентку.

— Скажите, навязчивых мыслей у вас не бывает? Окна в домах не считаете? Или номера машин? Не слышится ли вам в шуме дождя тиканье часов или чей-то шепот?

— Чего нет, того нет.

— Профессия?

— Машинистка-стенограф.

— На пенсии давно?

— С месяц.

— Отчего же сразу не ушли?

— При еще бодром муже какой женщине хочется записываться в старухи? Вот все и оттягивала. — В голосе явно прозвучала печаль.

Назад Дальше