Белые муравьи - Михал Айваз 2 стр.


Вместе с нами работала и Сильвия, которая только что закончила университет; это была ее первая экспедиция. Она помогала мне на раскопках; наши пальцы, словно подземные зверьки, много дней подряд встречались во влажной, липкой почве джунглей, в изгибах и полостях предметов, которые мы осторожно извлекали из земли, опутанной корешками. Прошло много времени, прежде чем мы осмелились дотронуться друг до друга и вне подземных лабиринтов. Сильвия перебралась в мою палатку, каждый вечер перед сном мы беседовали о том, как вернемся в Прагу и заживем вместе; за брезентом палатки слышались крики зверей в джунглях, а мы обсуждали, как обставим квартиру, мысленно прогуливались по улочкам Старого города и Малой Страны, заходили в любимые кафе. Однажды утром мы вместе плыли на моторной лодке вдоль изрезанного скалистого побережья. Когда бок лодки коснулся густого кустарника, росшего на склоне высокого утеса, я ощутил дуновение холодного воздуха. Я остановился и прорубил своим мачете проход в переплетении ветвей и лиан. За листвой кустарника скрывался узкий лаз в пещеру, нижняя часть которой была затоплена водой. Мы выключили мотор и взяли в руки весла, с искрящейся глади моря мы вплыли в темноту и холод каменного коридора, терявшегося внутри скалы. Лодка быстро скользила по воде, каменный свод, в выступах и пустотах которого свет электрического фонарика пробуждал неспокойные тени, скользил над нами так низко, что порой нам приходилось нагибаться. Мы молчали, в тишине был слышен лишь плеск воды под веслами. Мы все глубже проникали внутрь скалы. Один раз мимо нас фантастическим облачком пролетела стайка мелких голубых птичек, которых мы спугнули из их скальных гнезд; кое-где на отшлифованную водой каменную поверхность падали с высоты тяжелые капли, звонкие голоса которых сливались в меланхолическую мелодию; потом мы достигли места, где со сводов свисали десятки белых сталактитов, их острия были погружены в воду, мы проплывали между ними, как по колонному залу затопленного дворца. Мы уже обсуждали, не пора ли нам возвращаться, когда за поворотом коридора показался далекий свет. Скоро мы вынырнули из скалы, нас ослепило яркое солнечное сияние… Когда мы снова прозрели, то были потрясены…

У нашего стола возник официант и зажег лампу. Археолог ненадолго умолк. Потом официант принялся включать лампы и на других столах, они зеленовато светились в темноте, как будто на столы слетелись тихие волшебные птицы.

– Мы обнаружили, что очутились на дне кратера одного из погасших вулканов. Узкий канал, по которому мы приплыли, выходил в озеро, блестевшее в центре кратера. Вертикальная стена вздымалась над нашими головами на головокружительную высоту; вверху джунгли подступали к самым краям кратера и свешивали вниз длинные ветви, перекрученные воздушные корни и гибкие лианы, колебавшиеся над пропастью. Между стеной кратера и берегами озера высились почти не разрушенные белые строения – пояс небольших замков, летних дворцов, беседок и колоннад. Они были построены на террасах, которые окружали озеро на трех уровнях и выглядели, как…

Археолог задумался и начертил рукой на скатерти, по которой разливался зеленоватый свет, три концентрических круга.

– …Как перевернутая форма для трехэтажного торта, – подсказал я.

– Да. Дальние комнаты построек на самой высокой террасе, судя по всему, были высечены прямо в скале; ступеньки, которые спускались от их входов в строения низшего круга, уходили в прозрачные воды озера. Все стены были украшены кручеными линейными орнаментами из ракушек и улиток, даже вокруг столбов вились ракушечные спирали. В колоннадах росли деревья и кусты, между густыми темно-зелеными листьями просвечивали разноцветные плоды. Быть может, семена деревьев занес сюда ветер джунглей, а может быть, растительность на дне кратера была остатком древних садов.

В местах, куда вел канал, соединяющий озеро с морем, круг строений был нарушен, так что сначала мы плыли между двумя стенами, которые соединялись между собой над нашими головами тремя сводчатыми мостиками – по одному на каждый уровень террас. С мостиков, касаясь глади воды, свисали тонкие побеги; их было так много, что они образовывали нечто вроде нежной вуали, сквозь которую мы скользили. Когда лодка вплыла в озеро, мы отложили весла и долго смотрели на белые стены и колонны в зелени кустарника. Мы пристали к лестнице, ступеньки которой были видны глубоко под спокойной прозрачной гладью, и поднялись по ней на первую террасу. Мы бродили по пустым залам дворцов, где в косых солнечных лучах плясали пылинки, и по внутренним дворикам с высохшими фонтанами, пробирались среди крупных листьев кустов, темнота которых скрывала белые статуи людей и животных; мы поднимались и снова спускались по широким лестницам и наслаждались прохладой помещений, вытесанных в скале. И всюду, словно длинные разноцветные змеи, нас сопровождали ракушечные орнаменты, вьющиеся по стекам, фантастически переплетающиеся и снова расплетающиеся, бегущие монотонными волнами. Вечером, когда солнце скрылось за краем кратера и белые здания погрузились в сумрак, мы лежали возле озера на все еще теплом песке. Я смотрел на ракушечных змей, которые настойчиво пытались заползти в каждый уголок стены, и не мог избавиться от ощущения, что это недвижное копошение скрывает в себе некую упорядоченность, ускользающую от меня. Потом мне пришло в голову, что смысл не обязательно должен содержаться в самих узорах, которые составляли раковины, – его может нести очередность расположения в цепочках раковин и улиток. И внезапно мне вспомнилась старинная история, записанная путешественником, который бывал в этих краях в эпоху их расцвета, и я понял: витые ряды моллюсков – это письмо. И я взглянул на них по-другому – раковины на стенах перестали быть пестрым узором, по волнам которого можно беззаботно скользить глазами, и превратились в текст, поблекший от источаемой им тайны, но в то же время сберегший ее.

У нашего стола снова появился официант и поставил на скатерть тарелку с сыром и картошкой. Я отделил ножом кусок мягкой массы и попытался поднести его на вилке ко рту. Отрезанная часть поспешила начать срастаться с тем, что осталось на тарелке, и, пока я поднимал ее вверх, между обоими кусками в зеленоватом сиянии протянулись длинные бледные нити, они постепенно истончались, рвались и завивались спиралью. На смиховском берегу зажглись уличные фонари, их свет отражался на темной речной глади в виде колеблющихся столбиков.

– В тот же вечер нам удалось расшифровать некоторые знаки. Это было не слишком сложно, потому что мы уже знали язык надписей – наречие, которым нынче пользуются в тех краях, близко к нему, – а кроме того, нам помогла любовь тех, кто некогда вставлял раковины в стены, к шуточным каллиграммам: частенько линия, которую создавали ряды букв данного слова, изгибалась в очертания вещи, этим словом обозначаемой. Находка ракушечных записей была тем более замечательна, что цивилизация, следы которой мы изучали в Индии, не оставила после себя никаких текстов: все время своего существования она отличалась ненавистью к письму – точнее, ко всем его видам, какие только встречаются в других культурах. Это не значит, что у нее вовсе не было письменности. Наоборот, там развилось звуковое письмо, способное выразить абсолютно все и в совершенстве отвечавшее требованиям, которые предъявляла к письму эта культура. Но народ не признавал письма, которое длилось во времени, и правители империи жестоко подавляли все попытки его введения.

– Однако длительность письма – это нечто, под чем каждый может представлять себе разное, – возразил я. – Ведь на самом-то деле ни одно письмо не является нетленным. Конечно, есть разница между надписью на песке на морском берегу и иероглифами, вытесанными на каменной стене храма, но ни один из этих текстов не вечен, в конце концов время сотрет и буквы на песке, и черточки на камне.

– Да, но временность письма, которое единственно разрешалось и развивалось в этой империи, была иного рода. Это письмо, в отличие от иероглифов и надписей на песке, исчезало прямо во время прочтения, его уничтожал без следа сам процесс чтения. Носителем значения были не формы, а вкус; читали не глазами, а ртом. Отдельные звуки обозначались вкусом мяса разных морских животных: рыб, ракообразных и мягкотелых. Были еще вкусы, исполнявшие роль знаков препинания: например, вкус мяса каракатицы означал точку с запятой. Искусство писаря было доступно лишь касте жрецов. Судя по сведениям, оставленным гостями империи, жрецы создавали тексты – неважно, письма ли, стихи или теологические трактаты – следующим образом: сначала в храмовых кухнях варили морских животных, а потом на тарелке из полированного черного камня раскладывались по спирали мелкие кусочки их мяса, причем начинали всегда от центра и шли к краю тарелки, так что последний завиток спирали непременно следовал тарелочной каемочке. В империи профессии жреца, повара и писаря сводились к одной, читальные залы и рестораны были одним и тем же заведением. Время от времени в главном храме устраивались мероприятия, которые были чем-то средним между банкетом и теологической конференцией.

Такой способ письменного обозначения сам побуждал к тому, чтобы тексты распространялись сериями, – возможно, он даже был ближе к печати, нежели к письму. Усовершенствовавшись за века, приготовление текстов, так сказать, автоматизировалось. В центре храмовой кухни стоял длинный стол, на котором размещали ряд черных тарелок. На возвышении сидел жрец – некое подобие главного редактора – и выкрикивал отдельные буквы в том порядке, в каком они следовали друг за другом. У стен ждали жрецы-наборщики, каждый из них держал в руке поднос с нарезанными кусками мяса одного из морских животных. Когда наборщик слышал звук, который обозначал вкус его животного, он бегом устремлялся вдоль ряда тарелок и клал на каждую из них по одному кусочку. Главный редактор тут же выкрикивал новую букву, и к столу подбегал следующий жрец. В конце стола жрецы поворачивались и возвращались вдоль другой его стороны на свои места. И так вкусовые книги выходили большими тиражами – жители империи словно бы компенсировали короткую жизнь текстов тем, что они появлялись в таком количестве копий, какое позже было достигнуто только после изобретения книгопечатания. В столице выходило даже некое подобие вкусовой газеты – газетчики по утрам разносили по улицам города тарелки со свежими новостями, набранными ночью в кухне храма и рассказывающими о жизни королевского двора, недавних событиях в загробном мире и о последних самых интересных чудесах и пророчествах.

– Разве нельзя было прочесть текст глазами, когда куски мяса еще лежали на тарелке?

– Нет, мясо животных, вкус которых являлся частью алфавита, выглядело одинаково, и было необходимо съесть его, чтобы узнать, о чем оно сообщает. Процесс чтения заключался в том, что читатель накалывал кусочки мяса, начиная от центра спирали, на специальное серебряное острие, клал их в рот, разжевывал и глотал. Поэтому образованные люди и страстные книголюбы отличались тучностью и их можно было легко узнать – полнота считалась там признаком духовности, а скульптурные и рельефные изображения бога мудрости, найденные нами в джунглях, напоминали изображения борцов сумо.

– Ну, от рыб и лангустов не очень-то растолстеешь, – возразил я.

Официант, услышав о лангустах, подбежал и стал рекомендовать нам лангуста "Манес", коронное блюдо шеф-повара. Нам с трудом удалось прогнать его.

– Да, но тексты, которые читали в те времена, часто были довольно длинными эпосами, – объяснил археолог. – Тарелка представляла собой что-то вроде одной страницы. Чтение целой вкусовой книги длилось порою несколько недель; все это время рабыни с утра до вечера подносили читателям новые и новые тарелки. Иностранцы, которые побывали в империи и оставили о ней свидетельства, пишут, какое странное зрелище представляли одинокие люди с тарелкой, которые, жуя и глотая, вздыхали, смеялись или плакали.

Я попытался представить себе, что вкус жареного сыра, татарского соуса и картофеля у меня во рту – это часть текста, слово, составленное из трех знаков. Были ли для читателей куски, которые они глотали, пищей, или они воспринимали их только как знаки? Чувствовали ли они удовольствие от вкуса рыбы и крабов или замечали только их значение? И за обедом или ужином казалась ли им еда запутанным и таинственным посланием?

– Все годы существования империи периодически возникали различные мистические течения, которые отвергали какую бы то ни было артикуляцию сообщения, полагая ее творением злых демонов. Приверженцы этих течений утверждали, что единственное познание абсолюта и единственное сообщение, которое действительно важно, содержат только тексты, которые возникли в результате разваривания всех видов мяса в однородную кашицу. Странствующие проповедники сами часто варили на рынках кашу из морских животных и выкрикивали над своими котлами, из которых валил ароматный пар, мистические тезисы об Одном и Всем. Священникам, разумеется, это не нравилось – подобные воззрения были теологически сомнительны, их нельзя было использовать в повседневной жизни, и они содержали внутреннее противоречие, ибо восставали против идентичных форм, заменяя их еще более фатальной идентичностью: однородной кашей, разваренной азбукой мира. Но эти течения были, в общем, безобидны, и оказалось несложно выделить им место на границе ортодоксии и тем самым уменьшить или вовсе устранить опасность, которой они грозили существующему порядку.

Гораздо более жестоко поступали с другой ересью, во все время существования империи возрождавшейся снова и снова, приверженцы которой стремились к тому, чтобы придать письму хоть какое-то постоянство. Конечно, на подобные мысли, кроме метафизических причин, наводил тот факт, что для создания спиралевидных текстов по большей части использовалось мясо морских моллюсков, чьи жесткие панцири, с одной стороны, сильно отличались друг от друга цветом и формой, а с другой – не менялись от времени. Таким образом, напрашивалась возможность заменить бесформенное и быстро гниющее мясо, только в момент исчезновения в темноте рта рождавшее вкусовые знаки, соответствующими ракушками и улитками, значение которых открывалось бы всем при свете ясного дня; в этом случае возникновение значения не было бы ограничено одним мимолетным мгновением и могло бы повторяться. Такими идеями, конечно, увлекалась только небольшая группка экстравагантных умников; общественное же мнение считало письмо, которое сохраняется, святотатством и непристойностью, гневящими богов. Жрецы строго следили, не предпринимаются ли тайные попытки создать какое-нибудь неисчезающее письмо. В истории империи были периоды, когда это пристальное наблюдение усиливалось настолько, что над империей нависала мрачная тень инквизиции. И тогда достаточно было, чтобы кому-то показалось, будто храмовый повар складывает панцири вареных моллюсков в определенном порядке, – и его уже могли заподозрить в том, что он – тайный последователь наук, утверждающих примат зрения над вкусом.

К таким репрессиям прибегали потому, что учение, провозглашающее сохранность текста, непременно подорвало бы и уничтожило экономику храмовых кухонь, из которых поступали огромные доходы в храмы и государственную казну; однако преследование приверженцев сохраняющегося письма имело и глубокие религиозные причины. Имперскую теологию следовало бы назвать платонизмом наизнанку. Верили, что человек до своего рождения и вещь до ее возникновения являются частью божественного мира, хаотического рая, который не знает никакого сходства и никакой протяженности во времени. Рождение живого существа или появление вещи случается тогда, когда злые демоны крадут капельку бесцельно и блаженно плещущейся райской жидкости и запирают ее в какой-нибудь из унизительных емкостей, которые подготовлены у них в темных сырых подземельях, кишащих серыми пауками. Емкость бытия сама по себе не меняется, ее изменения и возможная гибель являются только следствием того, что изнутри ее разъедает капелька божественного хаоса. Хотя с постоянностью и тождественностью в повседневной жизни все же приходилось считаться, они тем не менее рассматривались как порождение дьявола – божественными полагались только изменение и распад. Таким образом, ортодоксия, как и мистическая ересь, содержала в себе противоречие, ибо настаивала на неизменности учения, превыше всего почитающего изменения; однако этого противоречия никто не замечал, потому что оно скрывалось под патиной старинной привычки – подобное случается и в наши дни. Такие верования, по-видимому, зародились на древней родине этого народа – он жил прежде в суровом, выжженном солнцем горном краю, где и начал отождествлять постоянность и неизменность недружественных скал с деяниями злых демонов, в то время как в неуловимой переменчивости горных потоков видел проявление божественных сил. Эти люди читали бы Канта с ужасом, а Платон показался бы им кошмарнее маркиза де Сада.

За всю историю государства известен только один тридцатилетний период, когда идея сохраняющегося письма была поддержана непосредственно королевским двором. Тогда правил король, которого позже провозгласили олицетворением зла. Его отец умер, когда будущий монарх был еще ребенком, и регентами стали верховные жрецы, которые правили страной до его совершеннолетия. Когда он наконец занял трон, в его характере злополучным образом соединились энтузиазм, столь свойственный молодым умам, и фанатизм, воспитанный в нем недобрыми старцами. И молодой король стал преследовать еретиков, прежде всего тех, кто хотел ввести сохраняющееся письмо, еще более жестоко, чем его предшественники жрецы.

Официант унес пустую тарелку, мы оба заказали еще по одной кружке пива. Мне по-прежнему было непонятно, что за загадочная связь существовала между археологом, плавучим домом и таинственной музыкой. Однако было ясно, что рассказ ученого пошел по окольному пути, уводящему его в далекие края и былые времена, к некоему удручающему происшествию его жизни; сквозь повествование от этого события веяло холодом, волны которого вибрировали в звучании слов и мелодии фраз. Я чувствовал, что исследование истории древней страны некогда было для этого человека самой большой радостью: когда он заговорил о давних веках, из его голоса понемногу улетучилась напряженность, а его руки, которые сначала резко жестикулировали в подводном свете лампы, теперь покоились на скатерти. Мне казалось, что он отвлекся специально, дабы отдалить миг, когда течение речи принесет его к несчастью, омрачавшему всю его теперешнюю жизнь, и я не торопил собеседника, не спешил с разрешением загадки, я пил себе пиво и путешествовал с ним по древнему государству, образы которого выныривали из тьмы, пронизанные мигающими огнями вечернего города.

Назад Дальше