- Глупый мальчишка, - улыбнулась Галя. Не обидно, а нежно и мягко. - Ты мне тоже нравился, такой ершистый, задиристый, упрямый. Папа очень ценил тебя как хирурга и как-то сказал мне: "Вот бы какого мужа тебе, Галка…" И как знать, может быть, у нас что-нибудь и получилось…
Чумакову стало больно, он закусил губу, мотнул головой, чтобы избавиться от мгновенно возникшей яркой картинки: он и Галя, их дети, их дом - так и не сбывшееся, но возможное счастье. И она словно поняла его мысли, ощутила его боль и, слегка дотронувшись до плеча, тихо сказала:
- Любовь - это такой редкий дар, Вася. Глупые мы, глупые. Ничего не понимаем, пока жизнь не ударит.
- Ты… - сказал Чумаков, - ты… могла бы полюбить меня? Тогда, в юности, могла бы? Меня?
- Могла, - просто ответила Галя - Без оглядки. Ты - настоящий мужчина, Вася. Странно, это теперь такая редкость.
- Не надо, - сказал Чумаков. - Не трави душу, Галка. У тебя муж профессор, двое чудесных парней, жизнь налажена. А у меня…
- Я знаю. Ты выдержишь. Ты сильный.
Она замолчала, отвернулась к окну и долго смотрела на бесконечный осенний дождь. Печальная улыбка скользнула по лицу.
- Я мечтала стать балериной, но мама не пожелала видеть меня бездетной и многомужней. Зато я теперь многодетная и фактически безмужняя…
- Но… как же он?
- А! - нарочито беспечно махнула рукой Галя. - Это он в клинике такой. Маститый ученый муж с повадками льва. А дома - тряпка, слабак и нытик. Я бы давно развелась с ним, да вот все не могу. Жалко. Детей жалко, его, себя. Да и что изменится… Посмотришь на людей - каждый несчастен по-своему, каждый мучается и страдает. Твое горе намного сильнее, а ведь ничего, держишься, не опускаешься, не жалуешься. Я бы с ума сошла, если бы мой сын умер. И представить такое страшно.
- Ничего, - сказал Чумаков, - ничего нельзя изменить. Слишком поздно.
- Вот как! - Она вскинула голову, рассмеялась. - Нам не по семьдесят лет, Вася. И знаешь что, поехали!
- Куда? - ошарашенно спросил Чумаков.
- К тебе. Вот куда!
Чумаков ошалело уставился на нее, потом, опомнившись, путаясь в пуговицах, стащил, халат, смял его, сжал под мышкой и сказал:
- Поехали.
- Оденься, - улыбнулась она, побледнев. - Осень на дворе. Я буду ждать тебя на следующей остановке.
Это было началом.
Началом трудной и странной любви. Приходилось скрываться от всех, встречаться урывками, проводить вместе короткие часы.
Радость тела, смятенье души, покаянные слезы, тоска и счастье.
Тогда и проснулась дремавшая совесть Чумакова, тогда и заговорила в полный голос.
"Это ты, - сказала она, - ты виноват. Ты погубил жену и сына, ты не смог простить, ты! Это ты струсил в юности и сейчас, как мелкий воришка, воруешь чужую жену. Не можешь решиться на честный поступок, объясниться до конца, нарушить свой дурацкий покой скандалом. Трус! Ничтожество! Боишься!"
"Да, я боюсь, - сознался Чумаков. - Да, я виноват, что тогда накричал на жену. Виноват, что не сказал о своей любви Гале раньше. Да, я не могу решиться на открытый бой. Но как ты не понимаешь, что чем глубже врастаешь в человека, тем больнее его терять! Я больше не выдержу".
"Еще бы, - ехидно сказала совесть голосом Костяновского, - намного удобнее любить чужую жену. Ни тебе семейных хлопот, ни забот".
"Я брошу, - сказал Чумаков, - вот увидишь, я брошу. Я ей все объясню, она поймет, она простит меня".
"Зато я тебя никогда не прощу! - закричала совесть. - Я замучаю тебя! Заморю!"
Он пытался забыть Галю, избегал встреч, не поднимал телефонную трубку, окружал себя нуждающимися в помощи людьми, но это удавалось лишь на короткое время - месяц-два, не больше.
Она говорила ему, что готова развестись хоть завтра, готова бросить все ради него, потому что он - ее единственная, самая большая и сильная любовь, только с ним она счастлива, а Чумаков краснел, молча целовал ее и ничего не отвечал.
Последний год они встречались все реже и реже, по всей видимости, она потеряла надежду, что он позовет ее, да и он сам все глубже уходил в свою странную жизнь, наполненную чужими людьми и чужим горем.
А однажды, читая брачные объявления в газетах, натолкнулся на одно, кольнувшее его болью и скрытым криком о помощи. И решил так: "Будь что будет, я уеду в этот далекий город, брошу все, забуду Галю, начну новую жизнь".
Он уезжал в тот город. Но об этом - потом…
ДЕНЬ
- Ты орал, как осел, - сказал Оленев, чиркая спичкой, - ты голосил на весь корпус, будто тебе выдирали зуб. Теперь так принято разговаривать с профессорами?
- А, - поморщился Чумаков, - нервишки. Пошли обедать. Сил нет, до чего есть хочется.
Они пошли по бесконечным подземным переходам, из корпуса в корпус, эхо шагов отдавалось в кафельных стенах.
- Ты случайно не слышал, - спросил Чумаков, - не ждет ли он перемен в свою пользу?
- Есть такой слушок, - сказал Оленев. - Готовится скакнуть на ступеньку выше. Не то заслуженный деятель, не то член-корр, что-то в этом роде. А ты-то с какого бока?
- Не с бока, а поперек горла. Оказывается, я опасный противник и меня легче сделать другом, чем уничтожить.
- Ты старый ворчун, - сказал Оленев. - И что ты с ним не поделил?
- Он бездарный хирург! Ты посмотри только, как он оперирует! Что ни операция, то осложнение, а вину всегда свалит на других. Сколько апломба, маститости! Величина! Твердыня науки, утешитель скорбящих, исцелитель больных! Тьфу!
- Ну, это все филиппики. Короче, в чем там дело?
И Чумаков поведал о разговоре с Костяновским, не сказав, впрочем, ни слова о его жене.
Сложилось так, что с Оленевым, единственным человеком в клинике, он мог говорить откровенно, хотя Юра был младше его лет на десять, и, строго говоря, их нельзя было назвать близкими друзьями. Они практически не встречались в нерабочее время, у каждого была своя жизнь. Свои заботы и взгляды, порой противоречивые. Это не мешало им, однако, понимать друг друга с полуслова и легко находить общий язык. Иногда Чумаков думал, что его судьба могла бы сложиться иначе, если бы он не встретил Оленева.
Странная это была пара. Невысокого роста, легкий и подвижный Чумаков - красивое мужественное лицо, седеющие густые волосы, мускулистые руки с гибкими пальцами; быстро взрывается, легко отходит, может искренне и гневно распекать кого-нибудь, а через пять минут уже напевает себе под нос, благодушно щурится и с удовольствием выслушивает очередной анекдот. Оленев же высок ростом, сутуловатый, очкастый, большие залысины прикрывает колпаком и кажется медлительным, чуть ли не полусонным. Работает он неторопливо, лишних движений не делает, не суетится, не подгоняет криками сестер и его кажущаяся заторможенность чаще всего оборачивается продуманностью каждого жеста. Оленев ироничен, немногословен, в свободные минуты и часы предпочитает уткнуться в книгу, в отношениях с коллегами покладист, и вывести его из состояния душевного равновесия практически невозможно. В первые годы своей работы в клинике он попал к Чумакову в немилость. "Ну, ты, молодой, - говорил Чумаков, нарочито забывая имя, - будет у тебя больной спать или нет?" Оленев обнадеживающе улыбался, согласно кивал головой и продолжал делать то, что сам считал нужным. У же тогда он не нуждался в советчиках, и вскоре оказалось так, что Чумаков незаметно переменил к нему свое отношение, с интересом прислушивался к его словам, а затем стал спрашивать совета по той или иной проблеме, выходящей за пределы медицины. В своей области советчиков он не любил, но с горечью понял, что, отдав годы жизни хирургии, слишком уж сузил кругозор, ограничив его литературой по специальности, телевизором и случайными книгами. Оленев же выходил за рамки среднего врача не особым талантом и напористостью, а широтой взглядов и неожиданностью интересов. И то, что сам Чумаков привык считать в последние годы "чумаковской теорией", большей своей частью было обязано рождением именно Оленеву, точнее, длительным спорам между ними, в которых и родилось чумаковское отношение к жизни, особенно к семейной.
Сам Юра Оленев был женат, растил дочь, был устойчив к жизненным передрягам и, по всей видимости, менять свой образ жизни не собирался. Поклонник статистики, он любил приводить цифры и проценты, придающие аргументу твердость и убедительность. "Что-то не похоже, - говорил он, - чтобы уменьшалась нужда во врачах. Наука развивается, лекарства изобретаются, больницы строятся, профилактика на высоте, по телевизору каждое воскресенье умные люди дают советы, как уберечься от болезней, а как у нас в отделении реанимации была смертность около двадцати процентов десять лет назад, так и сейчас тот же процент, та же статистика. Тебе не печально, Вася, смотреть на пятиклассницу, на ее бантики и гольфики и думать о том, что через десять лет она выйдет замуж, родит сына или дочь, и вот ее ребенок заболеет, поступит к нам в больницу, И с неизбежностью включится в этот процент?" - "Да, - отвечал Чумаков, - мне печально смотреть на тебя, дурака, и сознавать, что ты с неизбежностью умрешь от рака легких. Кто же так много курит?"
Они сидели в столовой, хлебали неизменный гороховый суп, и Чумаков, словно забыв о недавней ссоре с профессором, весело рассказывал об очередных проделках говорящего скворца, а Оленев молчал, и если улыбался, то, наверное, только мысленно.
- Утечка информации, - вдруг сказал он. - У тебя произошла утечка информации. Кого подозреваешь?
- Ты что, рехнулся? - Чумаков чуть не подавился. - О чем это ты?
- Откуда этот ябедник так много знает? Ты ему сам рассказывал?
- Ей-богу, спятил. Я с ним всего два раза виделся, в больнице и дома.
- И долго он у тебя пробыл?
- Минут двадцать, пока Петя не выкинул. Да разве дело в этом? Кое-какие факты он знает точно, а их истолкование уже из области фантастики.
- А это и есть самое опасное.
- Да брось ты! Кто поверит такой ерунде!
- Умный ты, Вася, а все дурак. Профессор рассчитал правильно. Тебе придется доказывать ложность каждого утверждения. Скорее всего ты это сделаешь, но с каким трудом? Ну, поседеешь пуще прежнего, ну, заработаешь легки" инфаркт, ну, помрешь от инсульта, пустяки… А информация все-таки истекла, хоть тоненькой струйкой, но… Микрофонов в квартире не находил? Внутренняя оппозиция в доме есть?
- Ты что, издеваешься? Слава богу, без тещи живу.
- Ну да, Чумаков и чумаковщина. "Прийдите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вы…" Видно, христианство у тебя в крови, Вася, устроил дома Ноев ковчег, как будто потоп на дворе, а для чего?
- Они все нуждаются во мне, - с достоинством сказал Чумаков, - а я в них. Уж не предлагаешь ли ты мне жениться и "жить, как люди"?
- Все, что я говорил тебе, ты все равно понял по-своему. Свобода может быть только внутри человека, а ты ищешь ее снаружи. По твоей теории получается так, что я закрепощен. Ну да, у меня жена, штамп в паспорте, дочь в школе двойки получает, теща из соседнего дома в бинокль смотрит. Женские капризы, детские болезни, бабьи сплетни - весь набор семейного счастья.
- Ну и как? - ехидно спросил Чумаков, выбирая яблоки из компота. - Живешь полной жизнью? Счастлив?
- А ты? - в свою очередь спросил Оленев. - Если ты полагаешь, что женщина в доме - к несчастью, то для чего привел Ольгу?
- Она обратилась за помощью, я помог.
- Это ты называешь помощью? Ты считаешь, что лучше жить среди чужих людей в тесной квартире, чем с родной теткой? Да и жить ей осталось…
- Ты пойми правильно: вот женщина, она знает, что скоро должна умереть, а ей не дают покоя, не могут и не хотят дать хоть немного радости напоследок, надежды, чувства полноты жизни…
- А ты можешь? - перебил Оленев. - А те, кто живут с тобой, разделяют твои взгляды?
- Мне кажется, что мог, - скис Чумаков, - а теперь и сам не знаю. Она написала письмо, не решилась сказать вслух. Она уезжает сегодня, а может, уже уехала.
- Куда?
- Не знаю. Благодарит за все, просит не винить, что оставляет меня одного. Смешно и грустно… Я никогда не бываю один.
- Что-то ты запутался, Вася, нелогично рассуждаешь.
Оленев насмешливо смотрел на Чумакова, и тот в который раз ощутил силу и спокойствие этого человека. И ему, как всегда, захотелось довериться Оленеву, попросить совета, поплакаться в мятый белый халат; он понял, что в самом деле давно запутался в жизни и не видит выхода ни в своих теориях, ежедневно разрушаемых, ни в работе, не приносящей радости, ни в самом себе, должно быть, слабом и неумелом. Ему всегда не хватало друга, он полагал, что только мужчина может быть до конца бескорыстным и честным, ибо женщине мешает обостренное чувство собственности. Чумакова уязвляло, что Оленев, более молодой, чем он, и меньше побитый жизнью, все же крепче стоит на ногах, и не так-то просто сбить его с избранного пути. Он понимал, что все равно почти ничему нельзя научиться у другого, у каждого свой путь, свои трудности, своя боль, которую не переложишь на чужие плечи.
- Какая уж тут логика, - вздохнул Чумаков. - Я давно перестал понимать, что делается вокруг меня. Выбился из фазы.
- Расскажи подробнее, - почти потребовал Оленев. - Почему все-таки Она ушла от тебя?
- Не от меня, а из моего дома, - поморщившись, поправил Чумаков. - Есть оттенок. Наверное, не сумел.
- Говори яснее. Что ты не сумел?
- Струсил я, - сказал Чумаков, мучаясь от унижения. - Она хотела родить ребенка перед смертью. А я решил, что это ни к чему.
- Ясно. Один бы ты его не вырастил. Пришлось бы обращаться к женской помощи, а для тебя это горше смерти.
- Где-то так. Не совсем, конечно, точно. Я бы сам вырастил. Сирота есть сирота, что хорошего…
- Эх, Вася, Вася, - покачал головой Оленев. - Испугался. Пеленки, соски, молочная кухня, ангины, ушибы, стирка, шлепки. Суета, да? А вот ты состаришься и умрешь, а что после себя оставишь? Свою никому не нужную теорию? Тебе самому от нее тошно, а другим каково? Может, и в самом деле все твои слова лишь прикрытие трусости и эгоизма?
- Что же, я, по-твоему, живу только для себя? Или я паразитирую на ком-нибудь? Я ни рубля не накопил с тех пор, как живу без семьи. Все отдаю другим: время, силы, покой. Ты думаешь, мне не лучше было бы жить одному? А что, никаких забот, белье в прачечную, еда в столовой, пыль протер, сел у телевизора, почитал газету, погулял в лесу. Ни от кого не завишу, жильем обеспечен, зарабатываю неплохо, лишних вещей не надо, чем не жизнь? В отпуск съездил на юг, развлекся, покутил, вольный человек. Могу завести любовницу, могу собаку купить, могу напиться, когда захочу, ни перед кем ответ держать не надо. Что же, по-твоему, я так и живу? Я был эгоистом, когда был женат. Посуди сам: семья живет относительно замкнуто, есть и слово такое - семейный бюджет, все в общую копилку, чужому так просто не дадут, разве что в долг. Как женятся, сразу же начинают копить, вкалывают до чертиков, экономят на спичках, накопили - мебель купили, машину, одежду и прочее барахло. Сначала, чтобы все было не хуже, чем у других, а потом - чтобы лучше. И вот все копят, растят своих детей, радуются своему благополучию, а что делают соседи по площадке, не знают и знать не хотят.
- Тьфу на тебя! - улыбнулся Оленев. - Эвон, загнул, батенька. Замахнулся на извечные моральные ценности. Разрушитель! Кулаки еще не отбил? Ну да, семья - это явление социальное, а моногамия рождена частной собственностью и эгоизмом. Как же, не хочется делиться своей женой, жалко ведь, а вдруг другой окажется лучше? Раз, и закрепил законом - никуда, миленькая, не денешься. А сейчас как будто, по-твоему, и делить нечего, а все равно жалко. К чему бы это?
- Пошляк и ехидина, - сказал Чумаков. - Семья - это пережиток. И мы должны не стараться закреплять развалины, а строить новые формы объединения людей. Ия - человек будущего!
При этих словах Чумаков хлопнул ладонью по столу и, конечно же, опрокинул стакан с недопитым компотом. Желтоватая струйка потекла на пол.
- А как же быть с еще одной известной ценностью, с любовью? - спросил Оленев. - Это уже не социальная штука. Будем делать операции на генах? А то куда денешься? Хочется влюбленным жить вместе, и хоть кол на голове теши, все равно будут жить.
- Ну да, до поры, до времени, пока любовь жива. А потом? Ведь недаром есть и первая любовь, и последняя, и между ними сколько! Семья как раз и убивает ее, человек тянется к новой любви, ан нет, закон не позволяет, мораль, оставленная нам христианством, запрещает. Вот и трагедии: измены, ревность, драки.
- Ну и что же, приспела пора возвращаться к групповой семье?
- Да мы и так возвращаемся, но на более высоком уровне. И здесь движение по спирали.
- Развращаемся, - усмехнулся Оленев. - Эх ты, стареющий певец сексуальной революции. В твои годы пора и о душе задуматься, а ты как юнец безусый. Еще теорию стакана воды вспомни. Да было все это, а семья все равно осталась. А все эти теории радости тела, любви, разлитой поровну, свободы тела и духа и прочие, прочие разваливаются и рассыпаются. К чему бы это?
- К тому, что мы с тобой засиделись в столовой, - проворчал Чумаков, сгребая тарелки.
Кончился рабочий день, началось дежурство. Он любил эти первые часы, когда в больнице затихал шум голосов и шагов, больные укладывались спать, и он сам тоже мог, наконец, расслабиться, свободно покурить, а то и подремать в кресле.
Тоненькой струйкой текла вода из незакрытого крана, она ударялась в раковину и наполняла ординаторскую стеклянным звоном. Чумаков сидел в кресле, подходить к умывальнику не хотелось, и он, воспитывая терпеливость, старался не раздражаться, а представить что-нибудь лесное, родниковое, бьющее из-под влажной земли и текущее по вымытым добела камням.
Закрыв глаза, он представлял себе летний лес, пытался вспомнить звуки и запахи июля, но это не удавалось, в середине зимы лето забылось, и не верилось в жару и гул шмелей над венчиками цветов. Звук льющейся воды все равно оставался городским, водопроводным, и мнились ржавый железный кран, выходящий из бетонной стены дома, грязная лужа на асфальте, пустые бутылки, стоящие в ряд, и сгорбленный старик, неторопливо моющий их одну за другой.
ДЕДУШКА
Каждый раз, возвращаясь домой, Чумаков видел этого старика, то моющего бутылки у крана, то сидящего на ящиках у посудного ларька в терпеливой очереди. Каждый раз он узнавал его лицо, обрамленное длинной седой бородой, старый солдатский бушлат, стоптанные сапоги, вспоминал предыдущие встречи и ощущал стыд. Человеку было стыдно, что он сам молодой и здоровый, обеспеченный жильем, одеждой, его положение врача престижно и он может без страха заглядывать в будущее, зная, что впереди его ждет спокойная старость, пусть одинокая, но не такая вот, сиротская и безнадежная. Он успокаивал себя придуманными историями, мол, есть у старика и жилье, и заботливые дети, и румяные внуки, но он просто опустился, спился, ему вечно не хватает на вечернюю бутылку портвейна, и что ни говори, он сам виноват во всем. Но старик не походил на горького пьяницу; специально удлиняя дорогу, Чумаков проходил рядом с ним, заглядывал мельком в лицо и с раскаянием убеждался, что предположения его ложны и придуманы лишь для того, чтобы успокоить вечно ноющую, неизлечимо больную совесть.