Бозон Хиггса - Песах Амнуэль 39 стр.


Компьютер мы с Мариной Валерке купили, хлопнув весь мой гонорар за "Обещание". Критики назвали роман фантастическим, Дубинин, мол, поддался моде, кто только сейчас не сочиняет, как могла бы повернуться история, если бы… Пусть. Я всего лишь описал - в первый и последний раз - свою шестую жизнь, военную, ракетную. Присочинил тоже, не без того, в романе нужна интрига, нерв. Художественная проза - не мемуаристика, иной подход, иная эстетика. Писал бы я мемуары… Но я их не писал.

То есть писал, конечно. Для себя. В память компьютера. Запаролил тексты, никто, кроме меня, до них бы не добрался, если бы со мной что-то случилось. Я-то был уверен, что теперь, когда жизнь такая спокойная и налаженная, ничего со мной не случится. Разве что под машину попаду, так тоже маловероятно - улицу я переходил только в положенных местах и на зеленый свет. Риск - благородное дело, но, когда ты испытал восемь смертей и знаешь, как это происходит… Увольте, пусть другие рискуют.

Вот так, отец Александр… Хочу сказать: человек предполагает, а располагает всё равно Бог. Или кто там есть на небе. Советская власть не жаловала церковь. Я был атеистом и не мог быть никем другим. Но что-то есть… Это я понял в девяносто пятом, мне стукнуло полвека, и врач в поликлинике направил меня на обычное обследование. Надо, мол, после пятидесяти каждый год проходить диспансеризацию.

И всё. Анализы показали: лейкемия. Рак крови. Не лечится. Год жизни. Врачи говорили: вылечим, химиотерапия, то-сё, медицина сейчас умеет много гитик… Но я-то умел читать, перелопатил десятки книг, учебники, медицинские журналы… Год. И кранты.

В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому-то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман - лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.

Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека - жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь - последняя, и больше не будет ничего?

Отелло признавался своему лейтенанту: "Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!" И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.

Я умолял врачей найти лучшее лекарство, применить новейшие методы, я всех достал своим нытьем. И в то же время умолял высшие силы, чтобы всё быстрее кончилось, чтобы не было мучений, чтобы заснуть однажды, а утром проснуться в другом мире здоровым и вспомнить о пережитом ужасе, как вспоминал о других своих жизнях…

Может, если бы меня лечили в Москве… Медицина у нас была хорошая, но бедная. Я читал, на Западе уже существовали средства против лейкемии, но в Баку о них только слышали. В Республиканской больнице, где я провел последние недели, даже с простыми болеутоляющими были проблемы, и, когда начались боли…

Не хочу об этом вспоминать, отец Александр, не могу. Марина переселилась ко мне в больницу, а я не хотел ее видеть, потому что она оставалась, а мне предстояло отправиться неизвестно куда. Валерик приходил каждый день, он учился, встречался с девушками, у него, я подозревал, появилась невеста, о ней он шептался с матерью в углу палаты, понижая голос, чтобы я не слышал, не хотел, наверно, обременять меня своими проблемами, а я обижался, мне не нравилось их секретничанье, мне казалось, что они обсуждают детали моих будущих похорон.

Я пытался заглушить боль воспоминаниями. Как во второй жизни бегал с Фариком на бульвар кормить голубей. Возвращались мы домой с исклеванными ладонями, но довольные так, как больше никогда в жизни… во всех жизнях. Даже когда получил направление в обсерваторию. Или когда стал майором. Когда держал в руках свою первую книгу. Или… В общем, никогда.

И еще вспоминал студенческие годы. Четвертая, пятая, шестая жизни. В седьмой и других КВНа не было, иные случились времена, более скучные и, наверно, правильные. А в четвертой, пятой и шестой был КВН, и мы выиграли кубок города, в пятой я даже участвовал в республиканской команде, мы ездили в Москву, на телевидение, это были радостные победы, и даже поражения тоже были радостные, потому что… наверно, потому что они просто были. А могли не быть, как я понял впоследствии.

Сознание уходило. Вместо Марины я видел чужую женщину, она хотела сделать мне больно… Вспоминал шекспировское: "Зову я смерть, мне видеть невтерпеж…" Остальные строчки ускользали, а эти я повторял как заклинание, а потом и их забыл, и ничего в мире не осталось, кроме почему-то желтых теней и багровой боли, которая длилась, длилась…

10

Я очнулся как-то ночью, выпал из сна, будто что-то меня толкнуло, и в первое мгновение не понял, где нахожусь. В комнате было прохладно, отопление только вчера выключили, на ночь я оставлял масляный обогреватель, придвигал ближе к дивану, на котором спал последние месяцы, после того, как…

"Наверно, приснился кошмар", - подумал я и сразу, как это всегда бывало, вспомнил первую свою жизнь, вторую, третью… до последней, девятой, закончившейся только что на койке Республиканской больницы в далеком сейчас от меня Баку.

В первые секунды в голове царила сумятица, но очень быстро все разложилось по полочкам, я встал и пошел на кухню поставить чайник. Очень захотелось кофе покрепче. Успокоиться и понять. Понять и принять. Принять и жить дальше.

Вот уже четыре года я жил в Москве. Сразу вспомнил: в этом мире я был астрофизиком. Опять. Как в седьмой жизни, занимался нейтронными звездами. Союз, однако, распался в восемьдесят четвертом сразу после того, как помер Брежнев. Как раз и цены на нефть грохнулись, а американцы начали разрабатывать систему противоспутниковой обороны, очень дорогую и амбициозную. И экономика у нас рухнула. Я тогда только-только стал старшим научным сотрудником, и "радости" переходного периода прошли мимо нашей семьи, нам с Мариной было не до политики, болела Светочка, у нее нашли митральный порок с осложнениями, врачи говорили, что девочка не выживет, нужна пересадка сердца, в Союзе таких не делали, да и в мире только в двух местах - в Берлине и Кейптауне.

Но всё обошлось. Какое было счастье, когда известный в городе кардиохирург Кажлаев позвонил нам домой и сказал, что последняя кардиограмма показала неожиданное улучшение в работе клапана. Это, мол, случается, но очень редко, ваша дочь родилась в рубашке, в том смысле, что всё не так плохо, как могло быть, операция больше не требуется, нужно соблюдать режим и не волноваться по пустякам…

В общем, заснули мы с Мариной страшным сном в стране, которая называлась Советским Союзом, а проснулись вместе со Светочкой в независимом Азербайджане. И дальше всё было прекрасно - не без сложностей, конечно. Приходилось экономить, а в конце восьмидесятых пропали из свободной продажи мясо и масло, ввели талоны, но это мелочь, главное - Светочка окончила школу с золотой медалью и поступила в университет, где и мы с Мариной учились когда-то. Решила стать биологом, как мать, склонности к точным наукам у нее никогда не было.

В восемьдесят седьмом моего шефа избрали членкором республиканской Академии, а я стал ведущим научным сотрудником. Печатались мы в зарубежных журналах - московские теперь тоже считались зарубежными, но шеф, став членкором, получил собственный валютный счет специально для оплаты зарубежных публикаций.

В девяносто втором мы переехали в Москву - Корепанов, директор Астрономического института, старый мой знакомый, тоже выбился в членкоры, только, понятно, Российской Академии, и однажды, когда я приехал в командировку, спросил: "Не хочешь ли перебраться? У меня есть вакантное место в лаборатории релятивистской астрофизики".

Тогда я, понятно, не мог вспомнить, как в другой жизни в то же примерно время тот же Толя Корепанов сетовал, что не может… нет лимитов… Вспомнил я об этом значительно позже, а Толе ответил: "С удовольствием".

Купили мы (в кредит, понятно) квартиру в не близком к центру Теплом Стане, Светочка перевелась на биофак МГУ (Толя посодействовал, замолвил слово декану), Марина устроилась в филиал американской фирмы, очень прилично получала, и всё было у нас хорошо.

Но всё хорошо не бывает, верно? В девяносто четвертом у жены обнаружили быстро прогрессирующий мышечный синдром - наследственную болезнь, которая могла проявиться, а могла и не дать о себе знать. Но - не повезло. Кому? Марине? Мне? Нашей дочери или, возможно, нашему сыну Валерику, который в другой реальности, похоронив отца, возможно, сидел сейчас у постели матери, зная, что скоро предстоят еще одни похороны?

Знаете, отец Александр, вспоминать собственные смерти не так страшно, как смерть самого близкого человека. Жили мы с моей Мариной не всегда гладко, а в двух моих жизнях совсем плохо, но так получалось, что я уходил первым, оставлял жену одну, и возвращал ее себе в продолжении своей жизни. А теперь уходила она, и самое страшное, что могла уйти совсем. Я тоже умру и проснусь в другой жизни, но Марины там может не оказаться, там она тоже уйдет раньше меня, и какими мелкими, ненужными, пустыми представлялись мне наши прошлые ссоры…

Она угасала, как… не хочется произносить банальное "как свеча", но ничего другого в голову ни тогда не приходило, ни теперь. Как свеча, да. Будто подул слабый ветер и задул, затушил…

Не знаю, когда Марина ушла из жизни. Я сидел у ее кровати, был вечер, Света уехала домой приготовить что-нибудь на завтра, Марина бездумно смотрела в потолок, меня она не узнавала второй день, сегодня не узнала и дочь. Я тоже смотрел в потолок, хотел, чтобы наши взгляды пересеклись, чтобы мы увидели одно и то же и поняли друг друга. Слушал ее дыхание и вдруг понял, что не слышу. Слишком тихо в палате. На соседних койках шумно дышали другие женщины, о чем-то переговаривались, но для меня этих звуков не существовало, как не обращаешь внимания на уличный шум или шелест несущей радиоволны. Никто не замолчал, но тишина стала невыносимой, и я понял почему.

Я не мог смотреть на мертвую жену, поднялся и вышел. Вышел и стал ждать своей очереди. Не в коридоре, конечно. В жизни. После той ночи я прожил еще тринадцать лет. Выдал замуж дочь - через год после смерти матери Светка влюбилась в киноактера, и у них всё сложилось. Актер он был хороший, только мало известный, снимался в сериалах, играл положительных персонажей, да и в жизни был неплохим человеком, изменял в меру, так что Света всего один раз от него уходила. Приехала ко мне и осталась на несколько дней. Говорили мы только о матери, о том, как Марина отнеслась бы к ее браку, к актеру этому, к тому, что он не хотел детей, а Света уже без детей не могла…

Он явился в растрепанных чувствах, и они помирились, а через год родился у меня внук Володя, по моему имени назвали, а я хотел, чтобы у них родилась дочка. Мариночка.

Что еще происходило в той моей жизни, дайте вспомнить. Не то чтобы у меня в голове путалось, просто тяжело… Не хочется. Ничего интересного и не было. Жил я один, работал много, в год публиковал пять или шесть статей, занимался теорией остатков сверхновых, ударными волнами в межзвездной среде с магнитным полем, а в двухтысячном, когда открыли темную энергию, переключился на расчеты движения межгалактического газа. Очень интересная задача. Газ, по идее, должен расширяться вместе с пространством, на больших расстояниях это движение обнаружить проще, чем тепловое движение облаков.

В две тысячи третьем году институт переехал с Воробьевых гор в новое красивое здание за четвертой кольцевой дорогой, посреди леса, впервые за много лет стало возможно наблюдать слабые объекты на наших институтских дореволюционных телескопах. Ездил я на работу на своей машине, купил в девяносто девятом подержанную "субару", через четыре года сменил на "жигуль", научились все-таки наши выпускать классные машины, не хуже японских. Бывал на конференциях - в Балтиморе, Сиэтле, Лондоне, Вюрцбурге. Налаженная жизнь. Интересная работа. В две тысячи пятом мне исполнилось шестьдесят, и директор (Толя уже ушел с поста, а новый занимался планетами, и профессионально мы не пересекались) поинтересовался, не собираюсь ли я на пенсию. "Нет, - сказал я. - Намерен умереть на трудовой вахте". Светка с Володькой почти каждую неделю приезжали, устраивали дома тарарам, мы с внучком играли в компьютерные игры и дрались на деревянных мечах, а после их отъезда я два дня приводил квартиру в порядок…

И ждал. Каждое утро, просыпаясь, прислушивался к себе: не болит ли что. Вот, в правом боку… Нет, померещилось. Или ноги… Ревматизм, все-таки уже седьмой десяток, странно, если бы вообще ничего не болело.

Ждал, да. Со страхом и надеждой. И дождался. Случилось это в девятом году. Началось в восьмом - вместе, кстати, с мировым финансовым кризисом. В Штатах валились банки, нефть резко подешевела, но, слава богу, к тому времени этот вид экспорта уже не играл для России такой роли, как при советской власти, которую народ вспоминал с ностальгической злобой, если есть такое литературное выражение. В ноябре в институте впервые за многие годы не было повышения зарплаты, а несколько должностей сократили. До меня, правда, очередь не дошла, а что происходило потом… не знаю. В ноябре мне сказали: "У вас лейкемия". Да, то же самое, что уже свело меня в могилу в девяносто шестом. Наверно, наследственное - иначе почему ж так?

Я вздохнул с облегчением, услышав диагноз. Врач, милая женщина Елена Дмитриевна, готовила меня к худшему, боялась, что я впаду в ступор. А я вспомнил, что происходило со мной тринадцать лет назад, посмотрел ей в глаза и пробормотал что-то вроде "Ах, опять двадцать пять…".

На этот раз болезнь развивалась вдвое быстрее - возраст, наверно, сказывался, - и отпущено было мне четыре месяца, до марта. Я был спокойнее, чем в прошлый раз: очень надеялся, что и теперь не умру. То есть умру, конечно, куда денусь, и Света будет плакать на похоронах - не потому, что ей так уж меня жаль, а потому, что положено.

И вот что странно. Все эти годы я много думал о физической природе моей памяти. Жил ли я в параллельных мирах, или прав был Аслан, утверждавший, что лютует моя ложная память, психическая болезнь, не имевшая аналогов, не изученная и неизлечимая? Ночная фантазия, впечатавшаяся в память? Я бродил по Интернету в поисках сайтов, где речь шла о памяти, параллельных жизнях, реинкарнациях, хотя к классической реинкарнации, как она описана в индуизме, мой случай вроде бы не имел отношения. Никто не описывал свою жизнь как череду смертей и продолжений.

В январе мое состояние ухудшилось - я отнесся к этому более философски, нежели в прошлый раз, врачи даже удивлялись моему так называемому мужеству. Мне предлагали химиотерапию, но я знал, как это бесполезно и мучительно. Врачи, впрочем, тоже знали, но такая у них работа - тянуть больного до последнего предела. "Нет, - сказал я, - увольте. Помру на пару месяцев раньше. Зато спокойно".

Когда, по моим подсчетам, оставалось мне еще недели три, я нашел в сетевом научном журнале "Квантовая физика и сознание" статью американского ученого Тегмарка, поразившую меня так, что я в ту ночь даже не лег в постель, всё равно бы не уснул, несмотря на снотворное.

Почему я раньше не интересовался новыми идеями в квантовой физике? Не до того было, шоры на глазах, как у многих узких специалистов. Что об этом говорить? Оказалось - я и не знал! - что физики давно развивали теорию ветвящейся Вселенной. Оказалось, идею придумал не физик, а писатель Борхес, опубликовавший еще в сорок девятом году короткий, но удивительно емкий по смыслу рассказ "Роща расходящихся аллей". Разве я не слышал этого имени? Но прежде Борхеса не читал - меня не интересовала латиноамериканская литература, и даже в той жизни, где я был писателем, помню, как-то открыл Борхеса, и он мне не понравился: не мое это, нет. Ни Борхес, ни Касарес, ни даже нобелевский лауреат Маркес.

Но это было давно и не здесь, хотя и со мной. Я отыскал на полке томик Борхеса - купил как-то в букинистическом еще в советское время, так он и стоял почти нечитанный, "Рощу" я точно не читал, даже не помнил названия. Открыл на нужной странице и прочитал слова, которые описывали мои ощущения, мои воспоминания, мои жизни.

Я метался по комнате, будто одержимый дьяволом. Нет, отец Александр, не подумайте, что я действительно… Это только образ. Я чувствовал, что близок к разгадке собственной судьбы, будущее представлялось мне всё еще возможным, опять возможным, и мне - вы не поверите, отец Александр, - захотелось поскорее умереть, чтобы проверить гипотезу, которую развивал Тегмарк в своей статье о квантовых самоубийствах. Наверно, я был уже не в себе… Я слишком любил жизнь, чтобы хотеть ею экспериментировать. Я слишком боялся смерти, чтобы хотеть ее приблизить. Но боли я тоже боялся, и эти два страха боролись друг с другом…

Последние мои дни были такими, какими я их себе представлял и уже пережил однажды. О Борхесе, о квантовых теориях множественных вселенных я вспоминал между приступами, уносившими меня всё дальше от реальности, от любой реальности, в том числе и от тех, что еще хранились в моей памяти, но становились всё более зыбкими. Я начал забывать, не мог вспомнить себя, служившего на ракетной базе, или себя, мчавшегося на мотоцикле… Неожиданная амнезия пугала меня больше приближавшейся смерти: если я не помню свои прошлые жизни, то не означает ли это, что нынешняя - последняя, и возрождений не будет? Всё для меня закончится именно сейчас? Нет, нет, нет, пусть опять, пусть…

Потом я потерял не только ощущение памяти, но и сознание, остались какие-то пятна, всё перемешалось - боль была не ощущением, а ярким цветом, не помню каким. Звуки из внешнего мира (кто-то обращался ко мне, о чем-то спрашивал, чего-то добивался) ощущались болью, острыми уколами, будто текстом, выкалываемым во мне азбукой Морзе.

Не было ни темных туннелей с ярким светом в конце, не было голосов ангелов или умерших родственников, ничего не было, кроме… Не могу описать, хотя и вспоминаю, да. Нет таких слов, а если я их сейчас придумаю, то они ничего вам не скажут, верно?

Не помню момента смерти, не знаю, как это произошло, но время знаю точно, потому что посмотрел на часы - инстинктивно, без всяких иных мыслей, - когда ощутил себя собой: здоровым и бодрым. Я стоял в ванной перед зеркалом и чистил свою челюсть, чтобы вставить ее привычным движением в беззубый рот. В зеркале отражались часы, висевшие над дверью, я всегда на них смотрел, умываясь и торопясь позавтракать и сесть к компьютеру, чтобы написать ежедневную порцию текстов - статью для газеты или главу нового романа, или научно-популярный очерк для журнала "Знание-сила". Я заметил время, подумал "Что-то мне нехорошо" и…

Назад Дальше