В районе Московской Дубровки дислоцировался 20-й дивизион артиллерийско-инструментальной разведки 20-й моторизованной дивизии, занимавшийся кропотливым изучением вооруженных сил русских на правом берегу Невы. Весной именно данные, собранные разведчиками дивизиона, позволили вермахту выбить бешено сопротивлявшихся русских с крохотного плацдарма на левом берегу, получившего название "Невский пятачок". На следующий день после того, как Отто Скорцени проинструктировал своих коммандос, в штаб 20-й моторизованной дивизии прибыл оберштурмбаннфюрер СС доктор Эрвин Гегель. Он только что провел долгую и довольно нервную беседу с главнокомандующим группой армий "Север" Георгом фон Кюхлером и хотя изрядно устал, выглядел довольным. Разговор с командиром дивизии Эрихом Яшке оказался много приятнее; гость привез из Берлина настоящего ямайского рома, а генерал выложил на стол настоящий крестьянский окорок. Вечером того же дня радист штаба дивизии Гельмут Хазе получил строжайший приказ – услышав в эфире позывной "Зигфрид возвращается" немедленно доложить об этом унтер-офицеру Вальтеру Буффу. В обязанности Буффа входила корректировка артиллерийского огня батарей, стоящих в районе Синявино, но специальный приказ фельдмаршала фон Кюхлера давал ему право отдавать распоряжения всем трем артиллерийским группам, взявшим Ленинград в смертельное кольцо. Группы эти назывались "север", "юг" и "центр". Буфф был чрезвычайно польщен таким высоким доверием, не догадываясь, что фон Кюхлер категорически отказывался подписывать подобный приказ и сделал это только после угрозы доктора Гегеля немедленно связаться с фюрером и доложить ему про саботаж главнокомандующего. Той же ночью Гегель покинул Московскую Дубровку, направившись на машине в расположение штаба финской флотилии на Ладожском озере в порту Лахденпохья. С финнами, контролировавшими северный берег Ладоги, следовало договориться о том, чтобы один из их десантных катеров взял на борт трех боевых пловцов из команды Отто Скорцени.
– Ну, вот и Осиновец, – с облегчением проговорил Тимофеев. – Первый раз так идем – без сучка, без задоринки. Счастливые, видать, пассажиры сегодня у нас!
– Да, – рассеянно откликнулся Савенко. – Зря я их брать не хотел.
Стройный минарет маяка Осиновец, на семьдесят с лишним метров возвышавшийся над свинцовыми водами Ладоги, был уже совсем близко. Лейтенант хорошо видел пирс и сгрудившуюся у ограждения на берегу толпу людей – это была очередная партия эвакуируемых, тех, кому повезло вырваться из железных клещей блокады.
Тяжелые грузовые баржи шли теперь в полумиле к северу – там, в бухте Морье, землечерпалки специально углубили дно, чтобы можно было подойти к берегу.
Пока швартовались у обитого спасательными кругами причала, Савенко думал о том, что, будь его воля – он вывез бы из Ленинграда всех женщин и детей. Вообще всех. И что он, Савенко, в сущности, очень счастливый человек, потому что на войне, где принято отнимать жизни, он их, напротив, спасает.
– Спасибо, товарищ лейтенант, – сказал, подходя, улыбчивый разведчик Гусев. Бобров и Круминьш стояли чуть поодаль и внимательно рассматривали берег. – Очень нас выручили. Я непременно отмечу вашу готовность помочь в рапорте на имя контр-адмирала.
– Да ладно, – Савенко стало неудобно, и он махнул рукой. – Все же одно дело делаем.
– К сожалению, – сверкнул зубами Гусев, – мы не сможем помочь вам с разгрузкой – имеем срочное задание.
– Ничего, тут грузчики есть, – буркнул Савенко. – До свидания, товарищ лейтенант, удачи вам.
Гусев пожал ему руку (ладонь его оказалась словно вырезанной из камня), потом сделал знак своим товарищам и легко перепрыгнул на причал. Бобров и Круминьш, синхронно перемахнув через леера, последовали за ним, и тут только Савенко с запозданием понял, что за все время плавания так и не услышал от них ни одного слова. Он проследил взглядом движение пассажиров – троица, проталкиваясь через толпу бледных, вцепившихся в свои мешки, эвакуированных направлялась к дороге, ведущей к железнодорожной станции Борисова Грива. Савенко удивился – ему отчего-то казалось, что разведчики должны были свернуть к Осиновецкой военно-морской базе Балтфлота. Ну да, в подписанном контр-адмиралом Смирновым документе говорилось что-то о Ленинграде. Хотя и странно – что там делать офицерам береговой радиоразведки?
Но тут на палубу ступил серьезный, как инквизитор, старший интендант Осиновецкой базы майор Клюев с пачкой накладных в руке, и лейтенант Савенко забыл о своих странных пассажирах.
– Ты сильно рисковал, Рольф, – сказал Хаген, когда трое коммандос отошли на порядочное расстояние от маяка. – Зачем ты полез в эту историю с проворовавшимся русским интендантом?
Белобрысый Рольф жестко усмехнулся.
– Если бы там появились люди из комендатуры, у нас могли бы возникнуть проблемы. Военная полиция одинакова повсюду. Это для нашего юного капитана бумажка с подписью контр-адмирала означает, что нужно заткнуться и взять под козырек. А для какого-нибудь дуболома из комендатуры это только повод задержать подозрительных лиц до полного выяснения обстоятельств.
– Русскому интенданту повезло, – проговорил флегматичный Бруно, которого лейтенант Савенко знал под именем сержанта Круминьша. – Бумага с его признанием осталась у капитана. Теперь никто никогда ее не прочтет.
– Да, – согласился Рольф, – мы спасли его от трибунала. И он будет продолжать воровать муку у голодных жителей Ленинграда.
– Приятно делать маленькие добрые дела, – хмыкнул Хаген.
Основной специальностью Бруно были подрывные работы. Бомба с часовым механизмом, которую он установил в трюме "Стремительного", взорвалась, когда катер был на середине пути до Новой Ладоги. Тральщик, на борту которого находились шестьдесят пять эвакуированных из Ленинграда детей и подростков, раскололся надвое и быстро затонул. Может быть, кому-то и удалось бы спастись – вода была довольно теплой, а на поверхности плавало несколько спасательных кругов – но тут с севера налетели "Юнкерсы" и, истошно визжа сиренами, прицельно отбомбились по месту крушения катера. Лейтенанта Савенко прошило пулеметной очередью, когда он пытался затащить на оторванную взрывом крышку якорного ящика маленькую светловолосую девочку. Бортстрелок "Юнкерса" убедился, что пули нашли цель, обернулся к пилоту и поднял вверх большой палец.
Глава четвертая
Санаторий
Подмосковье, июль 1942 года
Гумилев, стараясь не шуметь, поднялся с кровати (пружины все-таки предательски скрипнули), натянул брюки и рубашку и на цыпочках вышел из комнаты. От реки поднимался туман, нависшие над водой ивы, полускрытые белесой дымкой, напоминали фантастических марсиан из романа Уэллса. Лев попрыгал немного на террасе, разводя руки в стороны и приседая, потом, решив, что достаточно согрелся, побежал по размокшей после вчерашнего дождя тропинке вниз к реке.
Сбросил одежду на влажный от росы куст, пробарабанил пятками по мосткам и, вытянув вперед руки, прыгнул в воду. Вода была холодной, но не слишком. Гумилев нырнул, коснулся пальцами илистого дна, перевернулся, оттолкнулся ногами и всплыл на поверхность. Кролем доплыл до противоположного берега, вернулся обратно, вылез на мостки и затряс головой, вытряхивая воду из ушей.
Какое все-таки восхитительное чувство – свобода!
Шесть лет из своих тридцати Гумилев провел в лагерях и тюрьмах. Он научился ценить личную свободу, какими бы узкими ни были ее рамки. Можно и в остроге чувствовать себя, как на воле, даже если вся твоя воля – это жесткая шконка и шесть часов, отведенных на сон. Главное, чтобы ум оставался свободным, и чтобы никто не мог заставить тебя думать на чужой лад.
Сейчас Лев чувствовал себя сказочно свободным. Он мог купаться, мог гулять, мог в любое время прилечь на кровать с книгой, не боясь окрика вертухая. Правда, теперь десять часов в день отнимала учеба, но и оставшихся четырнадцати было более чем достаточно. Спал Лев немного, будто организм, как следует отдохнув за первую "курортную" неделю, не желал разбазаривать время на сон. Тело требовало физических нагрузок, и он много плавал, крутил "солнце" на турнике, до седьмого пота отжимался на брусьях, боксировал в спортзале с Теркиным. По пятницам ходили в баню, где Василий, оказавшийся большим любителем парилки, устраивал праздник души и тела – с травяными настоями, замоченными в брусничной воде вениками, и ледяным, ломящим зубы квасом, добываемым у повара.
А еще были занятия. Каждый день, не исключая воскресенья, когда тренировались шесть часов против обычных десяти. Радиодело, шифрование, стрельбы из пистолетов и автоматов, рукопашный бой. Инструктором по рукопашному бою был похожий на медведя прапорщик – на вид ему было хорошо за сорок, но дело свое он знал крепко. Во всяком случае, Шибанов, не без оснований считавший себя опытным бойцом, проигрывал ему девять схваток из десяти.
Почему Шибанов оказался на базе, Гумилев так и не узнал. Похоже, это оставалось загадкой даже для самого капитана. К пребыванию в "Синице" он относился как к командировке – непозволительно долгой и весьма комфортной, но все-таки командировке.
– Делать мне больше нечего, прохлаждаться тут с вами, – ворчал он порой. На занятиях, однако, был самым прилежным, не пропускал ни одного слова инструктора, старательно записывая все в толстую тетрадь в картонном переплете.
– В школе учился плохо, – объяснил он как-то Гумилеву, – вот теперь наверстываю.
Лев подозревал, что в той школе, где учился капитан, просто не преподавали ни работу с рацией, ни криптографию – зачем они особистам? А учиться Шибанову явно нравилось. Самому Льву, впрочем, тоже – особенно его заинтересовало шифровальное дело. Обучал шифрованию старенький профессор-математик совершенно дореволюционного вида. Он имел забавную привычку называть курсантов "милостивый государь", чем очень веселил Шибанова и крайне смущал Теркина. К Кате он обращался не иначе, как "сударыня", что ей, похоже, льстило.
– Об одном жалею, друзья мои, – сказал как-то профессор, близоруко вглядываясь в своих слушателей. – Криптография – интереснейшая наука, на изучение которой можно потратить годы! А вы вынуждены познавать только основы ее, самые, так сказать, азы. Впрочем, базовых элементов вполне достаточно, чтобы осуществлять, так сказать, полевую работу, ведь даже самые простые шифры бывает порой весьма нелегко разгадать. Моя задача – обучить вас как раз таким несложным с виду, но при этом обладающим высокой степенью защиты методам. Итак, поговорим сейчас о сообщениях, которые кодируются и декодируются двумя различными ключами, то есть об ассиметричных алгоритмах шифрования…
Стрельбище было вотчиной майора Гредасова – худого желчного мужика с утиным носом и белесыми, лишенными какого бы то ни было выражения глазами. Больше всего Гредасов напоминал Льву не вполне опохмелившегося слесаря. Несмотря на свою непрезентабельную внешность, в оружии майор разбирался как настоящий бог войны. Он мог по звуку выстрела отличить винтовку Симонова от винтовки Токарева, ППД от ППШ, с завязанными глазами собрать и разобрать пулемет, да и сам стрелял на уровне мастера спорта. На стрельбище Гумилев отставал от других курсантов – его пули упорно не желали ложиться в "яблочко", хаотично разбрасываясь по всей мишени, а порой и вовсе уходили в "молоко". Гредасов относился к нему, как к убогому – повторял все по несколько раз, терпеливо и тщательно объясняя, как следует держать оружие, куда пристраивать приклад и как нужно выравнивать дыхание при прицеливании. Когда у Льва все равно ничего не получалось, майор лишь слегка выдвигал вперед нижнюю челюсть, но никогда не ругался – по-видимому, полагая это бесполезной тратой сил и времени.
– Ладно, – говорил он, вздыхая, – ты, это, тренируйся еще. Рано или поздно научишься.
Два часа в день посвящалось немецкому языку. Немецкий знал только Лев, да и то не блестяще – на уровне второго курса университета. Познания Шибанова ограничивались заученными в школе предложениями "Anna und Marta gehen in die Schule" и "Anna und Marta gehen nach Hause", а Теркин вообще знал только общеизвестные "Haende hoch!" и "Sheisse!". Поэтому преподавательнице немецкого, сухопарой старухе Изольде Францевне, приходилось с курсантами непросто.
Был еще спецкурс, который вела Катя – основы медицинской помощи. Вообще-то Катя училась наравне со всеми – стреляла (кстати, у нее были лучшие результаты в группе), бегала кроссы, изучала радиодело. Но три раза в неделю она из курсанта превращалась в преподавателя.
Лев любил эти занятия. Они проходили в медпункте, на стенах которого висели плакаты с анатомическим строением человека и красочными изображениями различных ранений. В медпункте имелся гуттаперчевый манекен, получивший у курсантов прозвище "Жора". Когда его сажали на стул, голова манекена безвольно падала на грудь, придавая ему сходство с пьяным. Используя Жору как наглядное пособие, Катя показывала, как правильно делать перевязку, как накладывать лубки, вправлять вывихнутые суставы и извлекать пули. Потом начинались практические занятия: курсанты учились использовать полученные навыки друг на друге. Гумилев накладывал шину на якобы сломанную руку Василия, Шибанов проделывал ту же процедуру с Катей. Однажды Лев заметил, как заговорщически усмехается, глядя на свою "пациентку", Шибанов. Как будто бы их соединяла общая тайна.
Ну и что, подумал Гумилев, мне-то какое до них дело. Пусть переглядываются. Но это была неправда. Думать о Кате и Шибанове не хотелось. О Кате отдельно – наоборот. Она вся была легкая, светлая, как солнечный лучик. Огромные, синие, как лед на вершинах, глаза. И такие же холодные, кстати.
Нет, непохоже, чтобы между ними что-то было, думал Лев, украдкой рассматривая сержанта медицинской службы. Иначе с чего бы она опустила глаза так, будто все, что ее интересует – это правильно наложенная капитаном шина… А вот Шибанов, похоже, очень хочет, чтобы она смотрела именно на него.
– Николаич, – прервал его размышления Теркин, – ты мне сейчас руку к стулу примотаешь!
Катя тут же повернулась к Гумилеву и строго сдвинула брови.
– Лев! Сколько раз я говорила: надо быть внимательней!
– Извините, товарищ сержант, – вздохнул Гумилев, – увлекся…
Шибанов хмыкнул – до того двусмысленно это прозвучало. И тут Лев внезапно со всей ясностью понял, что действительно увлекся. Ему нравилось смотреть на Катю. Нравилось слышать ее голос. Хотелось, чтобы она говорила с ним. Дотрагивалась до его руки, объясняя, как делать перевязку.
"Я просто изголодался", – сказал себе Гумилев. После трех лет в лагере даже на снежную бабу будешь смотреть с вожделением. Но в глубине души он понимал, что это не так. Видел же он и других женщин в первые несколько дней, проведенных на базе. Повариху Зину из столовой, например. Ядреная бабенка, с куда более пышными формами, чем у Кати. И что? Не просыпался же он по ночам от мыслей о Зине…
А от мыслей о сержанте медицинской службы Серебряковой просыпается. И стоит в предрассветных сумерках на скользких мостках, вытряхивая из ушей воду и думая о том, как рельефно перекатываются под кожей кубики пресса после двух недель занятий в спортзале. И что было бы здорово, если бы Катя это увидела…
Вместо Кати, однако, по тропинке спустился жизнерадостный капитан Шибанов – тоже, надо признать, в отличной спортивной форме, да еще на голову выше Гумилева и гораздо шире в плечах.
– Привет царю зверей! – весело крикнул Шибанов. Скинул короткие черные штаны и с оглушительным плеском рухнул в реку. Завозился и заплескался там, как резвящийся бегемот.
– Чего не спится? – спросил капитан, выбравшись на берег. – Время – пять минут пятого, до побудки еще полтора часа. Будешь потом на занятиях зевать…
– Это вряд ли, – сказал Гумилев. – Мне пяти часов сна вполне достаточно. Наполеон – тот вообще по три часа спал.
– Наполеон, – протянул Шибанов, – это, конечно, сильный пример. "Мы все глядим в Наполеоны; Двуногих тварей миллионы для нас орудие одно; Нам чувство дико и смешно".
– Любите классику, товарищ капитан?
Шибанов серьезно посмотрел на него.
– Если честно – обожаю. "Евгения Онегина", веришь-нет, наизусть знаю. Еще в детстве выучил. А ты?
Лев улыбнулся.
– Я тоже.
– Ну, еще бы, с такими-то родителями, – подмигнул Шибанов. – Сам-то как, стишками не балуешься?
– Нет, – сухо сказал Лев. Улыбка сошла с его лица, уголки губ напряглись. – Не балуюсь.
– Оно и правильно, – Шибанов улыбнулся еще шире. – У нас дела поважнее есть, правда?
…Какие это были дела, оставалось тайной для всех. Курсантов обучали предметам, входившим в программу подготовки разведчиков, действующих в тылу противника – это и ежу было понятно. Но какое именно задание им собирались поручить, никто не знал и даже не догадывался.
"Надо понять, по какому принципу нас здесь собрали, – думал Гумилев. – Ответ на этот вопрос станет ключом к разгадке. Что между нами общего? Да ничего. Я историк, еще недавно не имевший представления о военном деле. Катя – медсестра откуда-то из уральского госпиталя. Теркин – солдат с передовой. Шибанов – особист…"
Стоп, сказал он себе. О чем меня спрашивал Шибанов в Норильсклаге? О Попугае и о карте. И Берия интересовался тем же. Может быть, другие тоже как-то связаны с предметами?
Он попытался аккуратно прощупать почву – сначала в разговоре с Василием. Но тот то ли действительно ничего не знал о серебряных артефактах, то ли искусно притворялся – зная его хитрющий нрав, можно было предположить и то, и другое. Потерпев поражение, Лев долго думал, как бы по возможности аккуратнее расспросить об этом Катю – пока судьба не решила все за него.
В воскресенье занятия заканчивались рано, в три часа дня. С утра моросил теплый грибной дождик, и из земли повылазило огромное количество дождевых червей.
– Не пропадать же добру! – решил Теркин, набрал полный газетный кулек извивающихся червяков, взял удочку и отправился на речку рыбачить.
Клев в тот день был отменный – к шести вечера в ведре трепыхалось штук пятнадцать окуньков и пара крупных судаков. Пришедшие проведать товарища Гумилев и Шибанов задумчиво разглядывали улов. Потом Шибанов сказал мечтательно:
– Эх, сейчас бы перчику, петрушки да помидорчиков – я б вам такую ростовскую уху сварганил!
– Это можно, – отозвался Теркин, не отрывая взгляда от поплавка. – Мне повар как раз за последний проигрыш кое-что должен.
– Так что ж ты молчишь, чудило! – обрадовался капитан. – Слушай мою команду – начинаем подготовку к операции "уха". Старшина, отставить рыбалку. Тут уже и так рыбы на целую роту. Давай, дуй к повару, и все, что я выше перечислил, тащи сюда. Теперь ты, товарищ ученый. Тебе задание будет простое, но ответственное – собрать дрова. С таким расчетом, чтобы хватило и на уху, и на просто у костерка посидеть. То есть – много.
Все ясно?
Уху Шибанов варить действительно умел. От котелка шел такой невообразимо вкусный запах, что можно было захлебнуться слюной. Дымок костра плыл над рекой, вплетаясь в вечерний туман.