Далеко позади остались доки, корабельные мачты, Бруклинский мост; удалявшийся Нью-Йорк казался скалистым островом.
Марич слепо глядел вперед, ничего не видя, ничего не замечая. Он даже не заметил, как за минуту до отплытия парохода, вслед за авто, привезшим Гину, примчалось второе, из него легко выпрыгнул запоздавший пассажир среднего роста с небольшим коричневым чемоданчиком. Когда уже поднимали трап, он ловко и смело, под аплодисменты публики, перескочил через воду и очутился на пароходной лестнице.
* * *
Гина нетвердым шагом вошла в свою уборную, с трудом опустилась на диванчик. В зале бесновался джаз. В уборную долетали отдельные высокие ноты и грохот барабана. Голова устало упала на руки.
"Колумбия" тонула в электрическом ливне разноцветного огня. Световые рекламы пламенно чертили одно только слово: "Колумбия", "Колумбия", "Колумбия".
Джаз неистовствовал. Казалось, гудит метель, воет нечеловеческим стоном, точно так же, как восемь лет назад в глухой тайге. И так же кажется, что вокруг простирается страшная холодная пустота.
Гина вздрогнула. Напротив стояла тихая служанка:
Мисс, вам пора одеваться. Позвольте принести одежду.
Подняла глаза и покачала головой:
Нет, Эли, не надо. Я сегодня не выйду на сцену.
Лицо Эли передернул ужас: "Что говорит мисс? Мисс сошла с ума!"
Минуту спустя вбежал испуганный директор:
- Боже мой, что случилось? Мисс Марич, неужели вы хотите опозорить "Колумбию"?! Одну, одну песенку, только одну. Одну маленькую песенку! Сегодня у нас сливки Нью-Йорка. Не верю и верить не желаю! Через три минуты я вернусь. Уверен, мисс Марич будет уже одета.
Он озабоченно выбежал прочь.
Эли молча стояла и услужливо подавала одежду. Гина чувствовала, как билась в голове назойливая мысль: "До чего тоскливо, до чего тоскливо".
Служанка осторожно начала натягивать на ноги золотые туфельки, - ноги мисс были вялыми и безвольными.
…Черной пропастью показался глубокий знакомый зал. Гина подошла к самому краю; казалось, сделаешь шаг - и полетишь в бездну. Будто простерся безбрежный океан, а где-то вдали мигает огонек парохода. Вспомнила популярную уличную песенку про Мези и капитана Джо. И неожиданно даже для себя, Гина запела песенку о том, как Мези увидала на пристани капитана Джо, увидала и заплакала от радости. Затем капитан Джо улыбнулся Мези, и она заплакала от счастья, а когда капитан Джо отправился в поход - Мези зарыдала от горя.
Тихий мучительный финальный аккорд песни полетел в черный зал. И в тот же миг черный провал взорвался людским несдержанным ревом удовольствия, бешеными аплодисментами, дикими криками. Вежливые, тактичные джентльмены перегибались через стулья, бортики лож, кресла, широко разевая рты и издавая довольные звуки. Зал бушевал, зал буквально ревел от радости.
Как же, невероятно, неслыханно! Талант! Прекрасная Регина Марич сегодня так бесподобно пела, так бесподобно всхлипывала, так бесподобно роняли ее глаза настоящие неподдельные слезы!
Оглушенная аплодисментами, болезненно улыбаясь, Гина нетвердой походкой скрылась за кулисами. Позади
бушевали аплодисменты, возгласы, рев. Такой успех выпал ей впервые в жизни.
В уборной села против огромного, во всю стену, зеркала, безразлично наблюдала, как из глаз текли одна за другой прозрачные, кристальные слезы. "Как тоскливо, как больно, какая пустота".
В зеркале заметила согнутую фигурку Эли, худенькие плечи служанки часто вздрагивали - она тоже плакала. И неожиданно близкой, нежной стала эта тихая, худенькая девушка. Гина тихо повернула к ней голову.
Вы плачете, Эли?
Девушка всхлипнула.
Да, мисс.
Значит, Эли, вы тоже любили?
Да, мисс.
И вам было больно.
Да, мисс - он не любил меня.
Гина утерла слезы и сама по-детски всхлипнула.
Мне хуже, Эли - он любил меня.
Эли удивленно поглядела на мисс - иногда она совсем не понимала свою госпожу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Двадцать три (да еще и неполных) года, крепкий, тренированный организм, веселый непоседливый нрав плюс май и любовь волей-неволей обязывали Аскольда быть стопроцентным оптимистом.
Да и откуда мог взяться чертов пессимизм, когда все мышцы наполнены неудержимой молодой силой, в русой кудрявой голове тысячи планов и проектов, и все желания и перспективы стоят близко и четко, перед самым носом, кажется - протянул руку и готово - все желания в цепких молодых пальцах.
А ко всему этому над городом раскинулся май и Аскольд не сегодня-завтра должен жениться. Последние дни он ходил как наэлектризованный этой мыслью и даже, идя по улице, начинал ни с того ни с сего улыбаться людям, которых видел впервые.
Черная душистая майская ночь застала сегодня Аскольда на скамейке перед дверью его квартиры. Он присел отдохнуть и немного умерить бьющую через край радость. Но спокойствие никак не приходило - напротив, несмотря на все усилия, мысли начинали водить в голове бешеный хоровод.
Завтра - Загс! Черт возьми, такое короткое и, кажется, простое слово, а какое приятное. Аскольд почувствовал, как его и без того переполненное счастьем тело вновь наполнилось непрерывным кипением. Еще немного, и он начнет прыгать на одной ноге, как школьник, или ходить вниз головой на руках. Кажется, появись кто - и он предложит незнакомцу померяться силами.
Аскольд сорвался со скамейки, выпрямился, хрустнул мышцами и решительно дернул за ручку звонка.
Легко перепрыгивая через ступеньки, направился к себе в комнату.
Комната Аскольда и все ее убранство как нельзя лучше отражали характер хозяина и те двадцать две профессии, что он перепробовал (и, как водится, забросил) за свой короткий век.
Соседство с сапожной мастерской довело десятилетнего Аскольда до того, что он ушел из подготовительного класса гимназии, решив, будто нет на ничего приятнее жизни сапожника. Два месяца - и он научился довольно прилично сучить дратву и тачать сапоги. Но, к великой радости матери, вскоре разочаровался, опять захотел в школу.
Конечно, скоро вновь заскучал. Но здесь история пришла на помощь Аскольду - гимназию закрыли. Тогда он с радостью начал торговать семечками, папиросами, а после жизнь его стала такой, какую увидишь разве что на киноэкране. За 12 лет он успел поучиться в трех техникумах (конечно, не закончил), в четырех профшколах (тоже не закончил), поменял десяток должностей, мечтал стать ученым, а потом захотел слесарить. Начал писать стихи, изучал химию, учился на кооператора, интересовался педагогикой, увлекался медициной, играл в театре, работал в газете репортером и, в конце концов, решил стать кинооператором.
И всюду не без успеха. Увлекшись каким-нибудь делом, тратил все деньги на соответствующую литературу, просиживал ночи. Удивлял всех, и все были уверены, что растет талант. Надежды были, разумеется, напрасны.
И единственное, что никогда не надоедало, что всегда волновало непоседливую натуру, влекло, заставляло забыть обо всем на свете - это путешествия.
Аскольд зажег свет и отворил окно. Ночь вторглась в комнату влажным холодноватым воздухом и обняла своими лапами русую взбаламученную голову. Неподалеку шевелился и тяжело дышал темный ботанический сад, с его дыханием врывалось в окно соловьиное щелканье и далекое кваканье лягушек. Где-то вдали, за садом, высекал искры и громыхал запоздалый одинокий трамвай.
Аскольд, вспоминая подробности сегодняшнего дня, неподвижно стоял перед окном, мечтательно и немного глупо улыбался черной ночи.
Не помнил, сколько так простоял. Побеспокоили соседские часы: хрипло зашипели, потом ударили дважды. Аскольд легко повернулся на каблуках и обвел глазами свою комнату. Остановил взгляд на противоположной стене, увешанной фотографиями и этюдами. Губы вновь расплылись в неудержимой улыбке. Из пяти черных рамок на него глядела одна любимая, знакомая наизусть девичья головка.
Вот одна головка смотрит, овеянная мукой ожидания; вторая чуть улыбается полными губами, третья, высоко подняв брови, сверкает белыми зубами, дразнясь, показывает кончик языка.
Аскольд подошел ближе, постоял минуту, рассматривая знакомые дорогие черты, потом подошел к зеркалу. На него дружелюбно глянуло свежее молодое лицо с растрепанными волосами, по-детски возбужденное и веселое. Схватил себя за нос и радостно спросил:
Значит, женимся?
В это время с улицы кто-то застучал в дверь и грохнул чем-то деревянным. Аскольд подскочил к окну, перегнулся на улицу.
Кто?
Телеграмма и деньги.
Кому?
Горскому.
Удивленно переспросил:
Горскому?!
Снизу спокойный и равнодушный голос подтвердил:
Ну да, Горскому.
Стремглав метнулся открывать двери. Низенький, усатенький и толстенький почтальон, пряча глаза под козырек, протянул телеграмму. Аскольд прочитал раз, прочитал второй, не верилось. В третий раз прочитал:
"Экспедиции нужен кинооператор немедленно первым поездом Москва Метрополь 20
Горский".
Почтальон ушел, Аскольд прикрыл дверь, достал из кармана кучку купюр и, прикусив верхнюю губу, растерянно застыл посреди комнаты. Постоял с минуту, не больше. Встряхнулся, пересчитал деньги, старательно спрятал в карман, забегал по комнате, не зная, за что раньше взяться. Решено! Конечно же, он едет!
* * *
- Болван, дурак, какого свет не видывал. Дубина стоеросовая, о чем ты только думал?!
Этими красноречивыми эпитетами награждал себя озабоченный, вспотевший Аскольд.
Харьков, еще свежий, незадымленный, еще сырой от ночной прохлады, с вымытыми тротуарами, нежился, щурясь тысячами окон на ослепительном утреннем солнце. Многоликая толпа на Свердловской улице (улица уже гомонила и была полна шумом, гулом и лязгом) оказывала нешуточное сопротивление тяжело нагруженному оператору.
Он извивался ужом, обходя прохожих, соскакивал с тротуара на мостовую, семенил по неровной брусчатке (проклятый рыжий чемодан мешал широко ступать!). Опять возвращался на тротуар, толкал встречных, бросал по сторонам "простите, пожалуйста" и слышал вслед - "нахал, вахлак". Вспоминая, что сейчас чуть ли не восемь утра, что поезд отходит ровно в девять, что билета в кармане нет, а Майя… (дорогая, любимая Майя ничегошеньки не знает об отъезде), Аскольд готов был швырнуть на мостовую чемодан и даже дорогой спеленатый "Септ" и отхлестать себя по щекам.
"Вот же разиня, - мысленно укорял себя, - промучиться целую ночь и ничего не сделать, напихать в чемодан ненужный хлам и только в семь часов утра вспомнить о Майе и билетах". Аскольд злобно закусил губу, яростно скрипнул зубами: "Вчера о Загсе распинался, соловьем пел, а сегодня, не предупредив даже, убегает из города".
Бежал и искал глазами телефонный автомат. У аптеки остановился, загородил на мгновение чемоданом узенький тротуар и еле протиснулся узкие двери. Схватил трубку и дико и нетерпеливо закричал:
60-53! Товарищ, 60–53! Что?! Занято! О-о-о-х!
Протиснулся назад и вновь двинулся по улице. На ходу
тихонько проклинал тяжелейший чемодан, предусмотрительно рассыпал по сторонам извинения, зная заранее, что услышит в ответ все то же: "нахал" да "вахлак".
Пробегая мимо витрины с часами, косо, одним глазом робко глянул на стрелки и вдруг почувствовал, как по горячей мокрой спине пробежал холодок - половина девятого!
Бухнул чемодан на сырой асфальт. За углом промелькнул черный таксомотор. Аскольд диким, не своим голосом, как погибающий, завопил:
Такси!
Машина с готовностью повернула к нему, вежливый шофер с рыженькими усиками ловко открыл дверцу.
Куда?
Вокзал.
Рыженькие усики ощетинились, приветливые карие глаза спрятались под лоб и колюче осмотрели Аскольда с ног до головы.
Куда?!
Вокзал.
Ты что, из Сабурки?*
Машина задрожала, фыркнула бензином под ноги, резко сорвалась с места и понеслась вдоль улицы.
Некоторое время Аскольд ошеломленно смотрел вслед черному такси, а когда подхватил чемодан и рванулся дальше, густо покраснел, - теперь только понял, отчего разозлился шофер. Прямо за углом серел вокзал.
Имеется в виду т. наз. "Сабурова дача" - психиатрическая больница в Харькове.
Аскольд колебался. Справа черная рука, выпятив палец, указывала: "Телефонный автомат", слева топталась плотная и длинная, сердитая, злая очередь в кассу. Победила, как и следовало ожидать - любовь. Дрожащими пальцами он никак не мог попасть гривенником в тоненькую щелочку автомата.
60-53! Товарищ, пожалуйста, 60–53! Что? Спасибо! Маюся. Я! Где? На вокзале! Любимая, сейчас, сейчас же, немедленно. Не спрашивай, немедленно! Московский перрон!
Аскольд почувствовал, как незримый груз сдвинулся и упал с его плеч. Легко подхватил чемодан (милый, дорогой рыжий чемодан). В голову пришла блестящая мысль. Зачем очередь, без очереди! Спокойно, Аскольд Петрович, пятнадцать минут в вашем распоряжении.
Нашел глазами серую с зеленой полосой фуражку агента. Мгновенно подскочил к нему.
Без очереди.
Агент безразлично прошелся взглядом по одежде.
Документы?
Прочитал телеграмму. Она не произвела, к сожалению, должного впечатления. Агент вяло сказал:
По телеграмме нельзя. Надо документы с печатью.
В глазах у него на миг мелькнуло: "Много вас таких с телеграммами".
Аскольд понял, что попал на упертого и проигрывает бой. Хотел сказать какое-то страшное слово, но никак не мог подыскать.
Это научная командировка. (Поздно, не так надо было, дело проиграно).
Агент дважды упрямо покачал головой:
Нельзя, сказал, значит - нельзя.
Знакомый холодок опять пробежал по взмокшей спине. Растерянно и ошеломленно огляделся, ища поддержки. Сбоку приветливые незнакомые глаза пристально всматривались в его лицо.
Незнакомый человек с молодым чисто выбритым лицом, в сером коверкотовом костюме и фетровой мягкой шляпе, приблизился к Аскольду.
Простите, товарищ, вам в Москву?
Да, в Москву.
У меня лишний билет, товарищ должен был со мной ехать и заболел.
Незнакомец показал большой зеленый билет международного вагона. Аскольд покраснел - растерялся:
Но у вас купе международного, а я хотел…
Уступлю его, как обычный, за тринадцать.
Мгновение Аскольд колебался. Раздумывал - мошенник или нет? Да нет! Говорит громко, спокойно, рядом стоит агент. Аскольд вытащил кошелек.
Шум вокзала прорезал пронзительный звонок и усатый, похожий на моржа дежурный, широко раскрывая рот, низко загудел:
Первый звонок - Белгород, Курской. Орел. Тула… Москва, - и уже потише добавил: - Поезд стоит на первом пути.
Аскольд поспешно протянул деньги:
Прошу.
Незнакомец безразлично отвел его руку:
Потом. Мы же с вами же в одном купе, поспешите, дайте помогу.
Аскольд со своим спасителем направились к первой платформе.
Резко застрекотал свисток, ему с готовностью ответила мощная глотка черного паровоза. Поезд вздрогнул. В конце платформы из вокзального лабиринта выбежала девушка в белом. Аскольд повис на лесенке, свесился всем телом вперед.
- Майя, Маюся!
Поезд выпрямился, лязгнул буферами - тронулся. Девушка сразу остановилась, лицо ее передернулось от злости.
Аскольд, размахивая рукой, кричал:
Майя, Маюся! Телеграмма… Немедленно ехать. В Загс сейчас же, как только вернусь.
Он еще что-то кричал, но голос терялся в шуме колес и до девушки долетали лишь разорванные невнятные звуки.
Стоглазая перронная толпа удивленно и нагло созерцала странную сцену. Поезд, выгибая зеленую спину, быстро исчезал за вокзальными постройками. Девушка тихо двинулась в конец перрона. Злость медленно таяла на лице. Печаль, подернутая болью, заволокла ее темные глаза.
Смотрела вслед поезду скорбно и строго. А когда дошла до конца, застыла и сказала:
Сумасшедший, любимый мой…
* * *
В романах авторы, показывая читателю героя, допустим, через полгода после психологической драмы, всегда глубокомысленно отмечают, что герой очень изменился, новые морщины легли на его благородное чело, в глазах затаилась грусть и скорбь.
К сожалению, а может, и к радости, дорогие читатели, о Мариче этого сказать нельзя. Мы оставили его без внимания с первого октября минувшего года, а сейчас уже начало мая, но за это время он ничуть не изменился. Высокий лоб его отнюдь не покрылся новыми морщинами, глаза вовсе не излучают грусть и скорбь. Некогда скучать, некогда испускать скорбные лучи, потому что все существо кипит напряжением и силой.
С третьего этажа "Метрополя" видна радостная, шумная площадь. Солнце растапливает последние кучки почерневшего снега. Видны счастливые (по причине весны и солнца) прохожие, видно, как на деревьях суетятся грачи, а на крышах, лихо распустив крылья, прыгают воинственные воробьи. На тротуарах кое-где уже мелькают клетчатые блузы задорных физкультурников.
Площадь радовалась запоздалой московской весне, не радовался только Марич. Он стоял у широкого окна, напряженно размышляя, проверял - сделал ли все, что наметил с утра. "Кажется, все, - в десятый раз думал он, - оружие, одежда, приборы, еда… еда… Что еще… Кажется, все. Да, все. Лишь бы Валентин Андреевич покончил с делами, и в путь".
Внизу на улице высокая знакомая фигура, держа под руку женщину и шагая озабоченно и широко (спутница едва успевала семенить за своим кавалером), пересекла трамвайные пути. Оба исчезли у центрального подъезда отеля.
Марич узнал Горского и пошел навстречу, к лифту. В последние дни ученик и учитель, занятые делами экспедиции, понимали друг друга без слов, и разговоры их обходились почти без вопросов.
Аккуратно подстриженный, с подрезанной, подбритой бородкой, профессор Горский казался еще более высоким и сухим. Пропуская вперед молчаливую Клавдию Марковну, он будто предчувствовал, что Марич встретит его и у самой дверцы лифта деловито сообщит:
Все в порядке, можно ехать.
У меня тоже все готово, но телеграммы от Аскольда пока нет.
Горский разделся, стал посреди номера и на минуту задумался, глядя поверх очков за окно. Марич выжидал.
Ученый смотрел на ясное небо с белыми стайками облаков, на залитые солнцем крыши Москвы. Затем недовольно мотнул головой.
Задержали нас, эх, задержали. Видите, что делается? Весна. Сегодня же необходимо выезжать, иначе все полетит к чертям. Аскольд пусть догоняет.
Горский посмотрел на удивленное лицо своего помощника, который словно бы спрашивал: "Как это так - догоняет?" Улыбнувшись, обратился к жене:
Клавус, наш дорогой Виктор Николаевич не знает Аскольда, - и, повернувшись к Маричу, добавил, - представьте себе создание, у которого при слове "путешествие" начинает течь слюна, рефлекс, так сказать. Мы оставим ему письмо… Не то и на этот раз придется обойтись без оператора.
Профессор вновь задумчиво посмотрел на ясное весеннее небо.