Мальвиль - Робер Мерль 8 стр.


– Ну и дела! – восклицает долговязый Пейсу. – Биргитта выходит замуж. Вот жалость-то какая, значит, я так и прособирался...

– Теперь ты останешься без помощницы, – говорит Колен.

Я не могу обернуться, чтобы взглянуть на Мейсонье, уровень вина в бутылке поднимается слишком быстро. Но про себя отмечаю, что он хранит молчание.

– В конце месяца у меня будет три помощника.

– Девки или парни? – спрашивает Пейсу.

– Парень и две девушки.

– Ого! Две девки! – Но ничего больше он не добавляет, и снова повисает тягостное молчание.

– Мену, пойди-ка принеси три стаканчика для этих господ.

– Не стоит беспокоиться, – говорит Пейсу, облизывая губы.

– Момо, – перепоручает Мену, – сходи за стаканами, ты же видишь, я занята.

На самом-то деле ей просто не хочется уходить из подвала сейчас, когда разговор принимает такой интересный оборот.

– Ниду! (Не пойду) – отвечает Момо.

– Под зад коленом захотел? – прикрикивает Мену, угрожающе поднимаясь с табуретки.

Момо отскакивает в сторону и, очутившись в безопасности, в ярости топает ногами и кричит:

– Ниду!

– Пойдешь! – говорит Мену, делая шаг по направлению к нему.

– Момо ниду! – с вызовом кричит он, а сам хватается за ручку двери, готовый в любую минуту улепетнуть.

Мену прикидывает расстояние, отделяющее ее от сына, и как ни в чем не бывало снова опускается на табуретку.

– Сходишь за стаканами, – говорит она мирным тоном, принимаясь за работу, – я тебе к ужину картошки поджарю.

Плохо выбритое лицо Момо расплывается в сладострастной улыбке, его маленькие черные глазки, глазки зверя, живые и наивные, плотоядно вспыхивают.

– Падя? (Правда?) – с живостью спрашивает он, запустив одну пятерню в свою черную всклокоченную шевелюру, а другую – в карман штанов.

– Коль обещала, значит, поджарю, – отвечает Мену.

– Ду, – с восхищенной улыбкой говорит Момо и исчезает так быстро, что забывает закрыть за собой двери. Слышно только, как по каменным ступеням лестницы гулко стучат его грубые, подбитые гвоздями башмаки.

Долговязый Пейсу поворачивается к Мену.

– Как погляжу, трудновато тебе с ним приходится, – вежливо говорит он.

– Да, он у меня с характерцем, – отвечает она, довольно посмеиваясь.

– Ну вот и придется тебе поплясать сегодня вечером у плиты, – говорит Колен.

Худое, как у мумии, лицо Мену собирается в морщинки.

– Да ведь я я так собиралась поджарить сегодня к ужину картошку, но он совсем об этом забыл, бедненький мой дурачок.

Почему на местном диалекте это заучит гораздо смешнее, чем по-французски, я не берусь объяснить. Возможно, тут играет роль интонация.

– Ну и хитрый народ бабы, – говорит со своей неизменной ладьеобразной ухмылочкой малыш Колен. – Ничего им не стоит водить нашего брата за нос!

– Эх, если бы только за нос, – бросает Пейсу.

Мы все хохочем и почти с умилением глядим на него. Такой уж он есть, наш долговязый Пейсу. Все тот же. Вечно пакости на языке.

Потом снова воцаряется молчание. В Мальжаке всему свой черед. Тут не принято сразу приступать к сути дела.

– Вы ничего не имеете против, если я буду разливать вино, а вы мне обо веем расскажете?

Я вижу, как Колен подмигивает Мейсонье, но тот по-прежнему хранит молчание. Его острое лицо сейчас кажется особенно длинным, и он часто-часто моргает.

– Ну ладно, – говорит Колен, – мы тебе объясним, что к чему, а то здесь, в Мальвиле, ты вроде как на отшибе. В общем, с письмом к мэру получилось все как надо. Оно ходит по рукам, и люди с ним согласны. В этом смысле-порядок. Ветер подул в другом направлении. А вот с Пола – худо.

– Значит, речь пойдет об этом подонке?

– Вот именно. Теперь, когда учитель увидел, что дело-то обернулось против мэра, он всюду, где только можно, твердит, что согласен с письмом. И даже пустил слушок, будто сам его и составил.

– Ну и ну! – удивляюсь я.

– И что не подписал он его, видите ли, потому, что не хотел поставить свою подпись рядом с коммунистом.

– Зато он охотно бы согласился, чтобы на выборах его имя значилось в одном списке с коммунистом, лишь бы тот не стоял в списке первым.

– Правильно, – сказал Колен. – Ты все понял.

– Да, а первым в списке, конечно, должен был стоять я. Меня выбрали бы мэром. Пола стал бы моим первым помощником, и, поскольку я слишком занят, чтобы заниматься делами мэрии, он согласился бы взять их на себя.

Я привернул кран и оглянулся на приятелей.

– Ну чего это вы? Какое нам дело до всех этих махинаций Пола? Чихать мы на них хотели, и все тут!

– Да, но люди-то вроде согласны.

– С чем согласны?

– С тем, чтобы ты стал мэром.

Я расхохотался.

– Вроде бы согласны, говоришь?

– Ну уж так оказалось. А люди и правда очень даже этого хотят.

Я взглянул на Мейсонье и снова принялся наполнять бутылки. Когда в 1970 году, отказавшись от директорства в школе, я взялся за дядино дело, в Мальжаке считали, что я совершаю весьма опрометчивый шаг. А когда к тому же я еще купил Мальвиль – тут уж сомнений не оставалось: Эмманюэль хоть и получил образование, но такой же сумасброд, как дядюшка. Но вот шестьдесят пять гектаров, сплошь заросших кустарником, превращены в плодородные поля. Но вот виноградники Мальвиля приведены в божеский вид и уже дают первоклассное вино. Но скоро я еще стану зашибать денежки, и немалые, открыв замок для посещения туристов. И самое главное – я вернулся в лоно мальжакских традиций, вновь завел коров. Таким образом, в течение шести лет в глазах общественного мнения я совершил колоссальный скачок. Из безумца превратился в ловкача и делягу. И почему бы ловкачу, так бойко умевшему устраивать свои личные дела, не сделать того же самого и для всей коммуны?

Одним словом, Мальжак ошибался дважды: в первый раз – считая меня безумцем, и теперь – собираясь доверить мне дела мэрии. Из меня никогда бы не получилось хорошего мэра, этого рода деятельность меня не слишком интересовала. Но Мальжак в своей слепоте не видел, что у него под самым носом есть человек, действительно созданный для роли мэра.

Снова, не закрыв за собой двери-правда, на этот раз у него были заняты обе руки, – в подвал ввалился Момо, он притащил не три, а целых шесть стаканов, явно не забыв собственную персону. Стаканы были вставлены один в другой, и на стенках самого верхнего отпечаталась его грязная пятерня. Я встал.

– Дай-ка сюда, – сказал я и побыстрее забрал у Момо стаканы. И тут же вручил ему верхний, испачканный стакан. Затем, открыв бутылку с вином урожая 1975 года, на мой взгляд самого у меня удачного, я, несмотря на традиционные отнекивания и отказы, поднес каждому по стаканчику. Как раз в эту минуту в подвал спустился Тома. Он-то, конечно, тщательно прикрыл за собой обе двери и с бесстрастным лицом прошагал в глубину подвала, более чем когда-либо похожий на греческую статую, хотя и обряженную в современный черный дождевик и каску мотоциклиста.

– Возьми-ка, – сказал я, протягивая ему свой стакан.

– Нет, спасибо, – ответил Тома, – я с утра никогда не пью.

– Еще раз здрасьте! – Дружелюбно заулыбался ему длинный Пейсу.

И поскольку Тома взглянул на него, не ответив на его приветствие, даже не улыбнувшись, он смущенно пояснил:

– Мы уже с вами сегодня здоровались.

– Всего двадцать минут назад, – все с тем же неподвижным лицом ответил Тома. Ясно, он не видел никакой необходимости здороваться вторично, раз это уже было сделано.

– Я зашел тебя предупредить, – обратился он ко мне, – чтобы ты сегодня не ждал меня к обеду.

– Да прикрути ты хоть немного свою тарахтелку! – крикнул я Момо. – Никакого терпения не хватает!

– Слышал, что тебе Эмманюэль говорит, – прикрикнула на сына Мену.

Момо, прижав к себе левой рукой транзистор, отскочил на несколько шагов в сторону, свирепо взглянул на нас и даже не подумал уменьшить звук.

– Ну и хорошенький же подарочек ты ему поднесла к Рождеству, – сказал я Мену.

– Горемыка мой бедненький! – отвечала старуха, моментально меняя фронт. – Так ему все-таки повеселее чистить твои конюшни.

Я обалдело взглянул на нее, но тут же решил улыбнуться, слегка нахмурив брови, что, как я полагал, признавало за Мену ее правоту, не умаляя при этом моего достоинства.

– Я говорю, что не вернусь к обеду.

– Ладно.

И поскольку Тома уже повернулся к нам спиной, я сказал Мейсонье на местном диалекте:

– В общем унывать тут нечего. На выборах мы найдем средство нейтрализовать этого самого Пола.

В это самое мгновенье, словно в музее Гревена, где восковые исторические персонажи навеки застыли в привычных мизансценах, все замерло и таким врезалось мне в память. В центре небольшая группа: Мейсонье, Колен, долговязый Пейсу и я, – со стаканами в руках, оживленными лицами, все четверо крайне озабоченные будущим поселка, где всего четыреста двенадцать жителей, затерявшегося на планете с населением в четыре миллиарда душ.

От этой группы, крупно шагая, удаляется Тома. А между ним и нами – Момо, поглядывающий на меня с вызовом, в одной руке у него уже наполовину осушенный стакан, в другой – по-прежнему запущенный на полную катушку транзистор, из которого несется идиотская песня наимоднейшего кумира. Рядом с ним, всегда готовая его защитить, совсем крошечная Мену со сморщенным как печеное яблочко лицом, но глаза ее все еще сияют торжеством одержанной надо мной победы. А вокруг нас и над нами – огромный подвал с высокими ребристыми сводами, подсвеченными снизу и отбрасывающими на нас мягкий приглушенный свет.

Конец света или, точнее, конец того света, в котором мы до их пор жили, начался совсем просто и отнюдь не драматично. Погасло электричество. В наступившем мраке послышался чей-то смех, кто-то сказал, что, должно быть, произошла авария, дважды щелкнула зажигалка и вспыхнувший огонек осветил лицо Тома.

– Может, ты зажжешь свечи? – спросил я, подходя к нему. – Или лучше дай-ка мне зажигалку. Я сам зажгу. Я знаю, где они расположены.

– А я и в темноте мимо рта не пронесу, – сказал голос Пейсу.

И кто-то, вернее всего Колен, ядовито хихикнул:

– Еще бы! В такую пасть да не попасть!

Держа перед собой мерцающий огонек зажигалки, я прошел рядом с Момо и только тут обратил внимание, что его транзистор больше не орет, хотя шкала по-прежнему освещена. Я зажег два самых ближних ко мне бра, всего четыре свечи, но после кромешной тьмы свет их показался нам удивительно ярким, хотя и освещал он лишь небольшую часть подвала. Бра были довольно низко подвешены на стенах, чтобы не нарушать строгого рисунка древних сводов, и наши тени, скользящие на потолке, казались гигантскими и изломанными. Я вернул Тома его зажигалку, он сунул ее в карман дождевика и направился к двери.

– Ну, прикончил наконец свою свистопляску? – сказал я Момо.

– Не чил, – ответил он, с обидой глядя на меня, словно это я накликал беду на его приемник. – Не абобо. (Не работает больше.)

– Не работает! – с возмущением вскричала Мену. – Это совсем-то новенький транзистор! Да я только вчера поставила новые батарейки в Ла-Роке.

– И действительно, странно, – проговорил Тома, возвращаясь к нам, и лицо его снова выплыло из темноты. – Интересно, ведь только что он работал.

И он спросил:

– А ты не вынул оттуда батарейки?

– Ни, ни, – замотал головой Момо.

– Ну-ка, дай взглянуть, – сказал Тома, кладя свои карты на табурет.

Я не сомневался, что сейчас Момо вцепится в свое сокровище, но он тут же протянул приемник Тома, с таким точно видом, с каким встревоженная мать доверяет врачу больное дитя. Тома выключил транзистор, затем снова включил, до предела повернув регулятор громкости, и повел стрелку по шкале настройки. Раздался сильный треск, но звука по-прежнему не было.

– Когда отключилось электричество, ты случайно не грохнул его? Ни обо что не ударил?

Момо отрицательно мотнул головой. Тома вынул из кармана красный перочинный нож и самым тонким лезвием отвернул винты коробки транзистора. Затем, приоткрыв крышку, поднес приемник поближе к свечке и внимательно осмотрел его внутренность.

– Здесь все нормально, – произнес он. – По-моему, транзистор в полном порядке.

Тома один за другим снова завинтил винтики, и я подумал было, что сейчас, вернув транзистор Момо, он направится к выходу, но он почему-то остался. Он стоял неподвижно, с озабоченным лицом, и медленно водил стрелкой транзистора вдоль шкалы.

Все семеро, притихнув, мы вслушивались, если можно так выразиться, в молчание транзистора, когда вдруг раздался тот чудовищный, неслыханный грохот, описать который я могу, лишь прибегая к сравнениям, на мой взгляд, в данных обстоятельствах совершенно смехотворным: громовые раскаты, удары пневматического молота, вой ошалелой сирены, неистовый рев самолетов, преодолевающих звуковой барьер, сумасшедшие вопли паровозных гудков. Так или иначе, с адским воем, лязгом и скрежетом на нас обрушилась невиданной ярости лавина грохота, где все высокие и все низкие тона, дойдя до наивысшего предела, слились в единый неведомый звук, превосходящий возможности человеческого восприятия. Не знаю, способен ли убить звук, достигший подобной силы? Но думаю, если бы он еще продлился – то смог бы. В отчаянии я напрасно зажимал уши ладонями, согнулся в три погибели, присел на корточки и вдруг заметил, что я дрожу всем телом, как в лихорадке. Уверен, что охватившая меня конвульсивная дрожь была чисто физиологической реакцией организма на неслыханную мощность звука. Ведь испугаться в ту минуту я еще просто не успел. Я совсем одурел, оцепенел и был не в состоянии о чем-либо думать. Мне даже не пришло в голову, что грохот был ослаблен двухметровой толщиной стен подвала, уходившего на целый этаж йод землю.

Я судорожно сжимал виски ладонями, мне казалось, будто голова моя сейчас расколется, дрожь попрежнему колотила меня. И в то же время самые нелепые мысли копошились в мозгу. Я возмущался тем, что кто-то опрокинул мой стакан и он откатился в сторону, на несколько шагов от меня. Я никак не мог понять, почему Момо, обхватив голову обеими руками, лежит ничком на полу, уткнувшись лицом в каменные плиты, и почему Мену так трясет его за плечи, а сама широко раскрывает рот, но не издает при этом ни звука.

Впрочем, слова "вой", "грохот", "раскаты грома" не дают ни малейшего представления о силе обрушившегося на нас шума. Я не могу уточнить теперь, сколько времени он длился. Вероятно, несколько секунд. Я заметил, что он оборвался, только когда меня внезапно перестало трясти и Колен, сидевший все это время на полу по правую от меня руку, прошептал мне что-то на ухо, из чего я различил только одно слово – "шумище". Мне послышалось также какое-то жалобное подвывание. Это скулил Момо.

Я осторожно отвел ладони от мучительно ноющих ушей, и стоны Момо стали громче, я услышал также, как Мену уговаривает и утешает его на местном диалекте. Потом скулеж Момо прекратился, Мену замолчала, и после нечеловеческого грохота, обрушившегося на нас, в подвале залегла тишина, такая неестественно глубокая, такая мучительная, что и меня охватило желание завыть. Казалось, именно этот неистовый грохот поддерживал меня, а теперь, когда он стих, я словно повис в пустоте.

Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и поле моего зрения настолько сузилось, что, кроме Момо и Мену, которые лежали рядом со мной на полу, я никого не видел, даже Колена, хотя, как он утверждал впоследствии, он за все это время не сдвинулся с места.

Меня охватило чувство ужаса, порожденное, как ни странно, наступившей тишиной. Я задыхался, весь покрылся; испариной. Я снял, вернее, сорвал с себя пуловер, который надел, отправляясь в подвал. Но я не испытал почти никакого облегчения. Крупные капли пота текли у меня по лбу, скатывались по щекам, струились по груди и вдоль спины. Меня мучила безумная жажда, губы запеклись, во рту так пересохло, что язык прилип к небу. Спустя мгновенье я заметил, что сижу с открытым ртом и дышу часто и прерывисто, как охотничий пес, но ощущение удушья от этого не проходит. Меня вдруг подмяла волна нечеловеческой усталости, и, сидя на полу, привалившись спиной к бочке, я почувствовал, что не в силах даже шевельнуться, вымолвить хоть слово.

Все хранили полное молчание. В подвале царила немота склепа, нельзя было уловить ни единого звука, кроме тяжкого, свистящего дыхания. Правда, теперь я различал лица друзей, но как бы сквозь туман, да к тому же я совсем ослаб, меня мутило, как перед обмороком. Я закрыл глаза. Усилие, которое потребовалось, чтобы оглянуться вокруг, исчерпало мои последние силы. Я ни о чем не думал, не задавал себе никаких вопросов, даже не попытался понять, почему я задыхаюсь. Как смертельно раненный зверь, я беспомощно забился в угол, обливаясь ручьями пота, прерывисто и тяжело дыша, и сердце мое затопила смертная тоска. Я был совершенно уверен, что умираю.

Внезапно передо мной возникло лицо Тома, постепенно черты его становились все более отчетливыми. Он был до пояса голый, бледный как полотно и весь взмок от пота. Он выдохнул:

– Раздевайся!

Я удивился, что сам не додумался до этого. Я снял с себя рубашку и майку. Тома помог мне. К великому счастью, я не надел сапог с ботфортами, потому что даже с помощью Тома мне не удалось бы стащить их с ног. Каждое движение стоило неимоверного труда. Я трижды делал передышку, снимая с себя брюки, и стянул их только благодаря Тома.

Почти касаясь губами моего уха, он проговорил:

– Термометр... над краном... семьдесят градусов...

Я отчетливо расслышал каждое его слово, но не вдруг сообразил, что Тома по градуснику, висящему над водопроводным краном, определил: температура в подвале поднялась с +13 до +70о С. Мне сразу стало легче. Я понял, что умираю не от какой-то неведомой болезни, а умираю от жары. Слова "я умираю" для меня все еще оставались образом. Я не в состоянии был даже представить себе, что температура в подвале может подняться еще выше и стать действительно смертельной. Ведь ничто в моем предшествующем жизненном опыте не подсказывало мне такой ситуации, когда кто-то погиб от жары в подвале.

Назад Дальше