"Я вспоминаю, что всю жизнь мешало мне жить постоянно появляющееся соображение, что, прежде чем начать жить спокойно, я должен отделаться вот от этой заботы… Забота рядилась в различные личины: то была романом, который я собирался написать (вот напишу роман и буду жить спокойно!), то квартирой, которую нужно было получить, то ликвидацией ссоры с кем-либо, то еще каким-нибудь обстоятельством. Однако, что бы ни было выполнено, я никогда не мог сказать себе: ну вот, наконец-то теперь я буду жить спокойно. Очевидно, самое важное, что надо было преодолеть, чтобы жить спокойно, это была сама жизнь. Таким образом, можно свести это к парадоксу, что самым трудным, что было в жизни, была сама жизнь: подождите, вот умру и тогда буду жить!.."
Удивительно точно замечено, не правда ли?..
Юрий Карлович Олеша был из породы мастеров русской словесности. Именно он мог написать такую звучную и печальную фразу: "Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев".
"Я твердо знаю о себе, что у меня есть дар называть вещи по-иному… – признавался писатель. – На старости лет я открыл лавку метафор… Я предполагал, что разбогатею на моих метафорах. Однако покупатели не покупали дорогих; главным образом покупали метафоры "бледный как смерть" или "томительно шло время", а такие образы, как "стройная как тополь", прямо-таки расхватывались. Но это был дешевый товар, и я даже не сводил концы с концами. Когда я заметил, что уже сам прибегаю к таким выражениям, как "сводить концы с концами", я решил закрыть лавку. В один прекрасный день я ее закрыл, сняв вывеску, и с вывеской под мышкой пошел к художнику жаловаться на жизнь".
Как-то Юрий Олеша, чуть захмелев, все допытывался у своего молодого коллеги по перу Александра Гладкова:
– Нет, все будет хорошо. Правда? Я так думаю… Все будет хорошо! Да?
Хорошо для Юрия Карловича уже не стало. Валентин Катаев в повести "Алмазный мой венец" рассказывает, как однажды поздно ночью они с Олешей ждали трамвай. Олеша сказал: ничего не получится, я невезуч. В этот момент в темноте послышался перестук трамвайных колес. Но вдруг трамвай, не доехав до остановки метров двадцать, остановился и – уехал задом опять в темноту. Я же говорил, тоскливо сказал Олеша. Кажется, это едва ли не метафора его собственной литературной судьбы: трамвай был совсем рядом, но сесть в него так и не удалось.
"Три толстяка" начинаются такими словами: "Время волшебников прошло. По всей вероятности, их никогда и не было на самом деле…"
Нет, Юрий Карлович Олеша не прав. Он сам был волшебником. Владел лавкой самых сказочных метафор. Но, к несчастью, этот волшебник жил в жестокий прозаический век. Век-волкодав загрыз Осипа Мандельштама. И он же придушил Юрия Олешу.
"Как трепет бабочки жемчужной…" (К 100-летию Владимира Набокова)
Глаза прикрою – и мгновенно,
весь легкий, звонкий весь, стою
опять в гостиной незабвенной,
в усадьбе, у себя, в раю.
В. Набоков
"…Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое – вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала, – рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, – я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатятся века, – школьники будут скучать над историей наших потрясений, – все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется, – в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество".
В. Набоков
Набоков… "Лолита"… В сознании массового читателя (как говорил Набоков: "средних читателей", которым нравится, "когда им в привлекательной оболочке преподносят их собственные мысли") это сочетание привычно: автор и героиня одноименного романа оказались даже как бы повязаны. Но "Лолита" – всего лишь художественный вымысел, маленькая частичка богатейшей фантазии писателя. Интересно, а каким он был в жизни, этот самый эстетный, самый изысканный и самый загадочный писатель XX века?
Летом 1993 года в Коктебеле проходил Первый всемирный конгресс по русской литературе. В одной из его секций шла оживленная работа – дискуссия под названием "Владимир Набоков – русский писатель: ??? или !!!". К окончательному выводу, с каким оставить писателя знаком – с вопросительным или восклицательным, специалисты не пришли.
Спор о Набокове продолжается. В апреле 1999 года исполнилось 100 лет со дня его рождения, и в связи с юбилеем множество набоковедов пытаются разложить творчество и жизнь писателя по полочкам и ящичкам, чтобы лучше понять и классифицировать его. Но пусть гадают, спорят и классифицируют без нас. Наша задача скромнее: хотя бы коротко рассказать о частной жизни Владимира Владимировича Набокова.
С 1943 по 1951 год в американских журналах появлялись главы из книги Набокова, которую принято считать автобиографической. И все же "Другие берега" – не автобиография в привычном смысле слова, это опять набоковский переплав, некое фантастическое преломление отдельных жизненных ситуаций и фактов. Как признавался сам писатель: "Я всегда был подвержен чему-то вроде легких, но неизлечимых галлюцинаций".
Примечательно, что классические автобиографические слова: "Я родился 10-го апреля 1899 года по старому стилю…" – повествователь произносит только в восьмой главе.
Кто стоял у корней набоковского древа? В клане Набоковых были военные, вице-губернаторы, средней руки помещики и даже комендант Петропавловской крепости (в период, когда туда был заключен Федор Достоевский).
В позднейшей книге "Говори, память" Набоков описывает свою прабабку Нину Шишкову, учинившую скандал парижскому портному за чересчур глубокое декольте на бальных платьях ее дочерей и в результате попавшей в 1859 году на страницы газет. Жених одной из них также устроил скандал, попытавшись выбросить кого-то из окна. Этим женихом был будущий дед Набокова – Дмитрий.
Таких коллизий в истории рода Набоковых наберется немало, однако не будем шуршать дальней историей. А близкая такова: Владимир Набоков родился 10 апреля по старому стилю 1899 года в Петербурге в отделанном розовым гранитом особняке Набоковых. Сам он предпочитал называть дату своего рождения по новому стилю – 23 апреля, учитывая, что в этот день родился Шекспир. Шекспир, Англия – это так привлекало… "В обиходе таких семей, как наша, – вспоминал позднее Набоков, – была давняя склонность ко всему английскому… Я научился читать по-английски раньше, чем по-русски…" А еще в семье говорили по- французски, и таким образом Набоков рос трехъязычным ребенком.
В 16 лет и без того богатый отпрыск семьи сделался мультимиллионером – умер дядя Владимира Набокова со стороны матери и оставил ему наследство, что позволило юноше иметь два роскошных автомобиля – "бенц" и "роллс-ройс". Для того времени это было захватывающе интересно, и дети с улиц бегали за автомобилем юного Набокова с криками: "Мотор! Мотор!.."
Что составляло мир молодого Набокова? Он увлекался коллекционированием бабочек, с азартом играл в футбол, сочинял стихи и расширял свои знания в Кембридже. Роскошный и интеллектуальный мир новоявленного денди рухнул в 1917 году. Из Петербурга пришлось бежать в Крым. Тревожным апрелем 1919 года пароход под оптимистическим названием "Надежда" увез в эмиграцию супружескую чету Набоковых и пятеро их детей. Старшему, Владимиру, было 20 лет. Два десятилетия Набоков прожил в России и больше никогда в нее не возвращался. На корабле юноша не вздыхал тяжко и тем более не рыдал по утраченной родине. Он меланхолично писал стихи о кипарисах, о шелковой глади воды и о кристально чистой луне.
Начались тяжелые эмигрантские годы. Богатство и роскошь остались в России, и пришлось зарабатывать на жизнь нелегким трудом. В основном Набоков давал уроки. "Это обычно страшно утомляло меня, – вспоминал он. – Приходилось ездить из конца в конец города (речь идет о Берлине. – Ю. Б.). Я всегда вставал усталым. Писать приходилось ночью. Затем нужно было тащиться с места на место ради уроков. В дождь. В домах, где я давал уроки, меня кормили обедом. Это было очень любезно. В одном месте еда была действительно поразительная. И они с таким удовольствием, так очаровательно кормили меня. Это осталось в памяти. Но были и другие. Они говорили после часового урока: "Извините, но мне нужно на работу, на работу…" И затем он ехал со мной в западную часть города, по дороге все время пытаясь заставить меня продолжить урок".
Набоков упорным трудом зарабатывал на жизнь и параллельно с тем же упорством поднимался по ступенькам литературной славы. В этом русско-английском мальчике были заложены мужество, стойкость и целеустремленность киплинговских героев. Короче, он сделал, вылепил себя сам, без поддержки Союза писателей СССР и без подкормки советских издательств. Действовал в одиночку, полагаясь лишь на свой, данный ему Богом талант.
Примерно до 1927 года у Набокова теплилась надежда на возвращение в Россию после падения Советов. "Не позже. Не позже. Но до этого была оптимистическая дымка. Дымка оптимизма. Думаю, что мы расстались с мыслью о возвращении как раз в середине тридцатых. И это не имело большого значения, ибо Россия была с нами. Мы были Россией. Мы представляли Россию. Тридцатые были довольно безнадежными. Это была романтическая безысходность".
Еще раньше, 28 марта 1922 года, трагически погиб отец писателя – Владимир Дмитриевич Набоков, эта смерть окончательно сделала сына мужчиной. Он отбросил литературный псевдоним Вл. Сирин и стал для всех Владимиром Набоковым. Хотя кто-то на иностранный лад звал его Набокофф.
В пору, когда писатель приближался к своему 40-летаю, Зинаида Шаховская описывала его так: "Высокий, кажущийся еще более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько навыкате, высоким лбом, еще увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что Бог ума прибавляет, и с не остросухим наблюдательным взглядом, как у Бунина, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливой. В те времена казалось, что весь мир, все люди, все улицы, дома, все облака интересуют его до чрезвычайности…"
Шло накопление земного и космического материала? Сам Набоков признавался, что соглядатайство, наблюдательность были у него развиты до чрезвычайности. Он презирал тех, кто не замечает лиц, красок, движенья, жестов, слов, всего, что происходит вокруг. А что удивляться? Набоков был не только прозаиком, но и поэтом. И каким поэтом! Я бы рискнул назвать его философско-акварельным за глубину мысли и за краски деталей, за тончайшую нюансировку человеческого бытия. Не об этом ли говорит начало его стихотворения "Поэты" (июнь 1919):
Что ж! В годы грохота и смрада,
еще иссякнуть не успев,
журчит, о бледная отрада,
наш замирающий напев…
И, слабый, ласковый, ненужный,
он веет тонкою тоской,
как трепет бабочки жемчужной
в окне трескучей мастерской…
Согласно сложившейся легенде, Набоков был человеком мрачным, держался, как правило, холодно и надменно. Но вот "любимая сестра любимого брата" – Елена Сикорская (урожденная Набокова) – говорит иное: "Мрачным я его вообще не помню – он был | очень веселым и жизнерадостным человеком. Постоянно шутил, у него даже были своеобразные ритуалы розыгрышей… Но в каких-то вещах Володя был, безусловно, человеком очень сдержанным – сдержанность вообще наша семейная черта, сказывалась строгость "английского воспитания" – у нас не принято выставлять напоказ свои эмоции. Зато мы все любим критиковать и даже высмеивать, а Володя был даже излишне ироничным и насмешливым…"
Но самое главное – Набоков был необыкновенно работоспособным, писал буквально с утра до вечера.
Итак, составляющие Набокова: талант, работоспособность, чувство гармонии и изящества, тонкая ирония и едкий сарказм. Некоторые критики находят у него много общего с Салтыковым-Щедриным. Это подтверждает и Зинаида Шаховская, "…но стилистическая грация первого оттеняет тяжеловесную поступь второго, – отмечает она. – Щедрин – тяжеловесный арденский конь, Набоков – английская чистокровка".
Однако оставим тему творчества Набокова литературоведам. Кто-то из них сказал: "Творчество Набокова можно рассматривать как прощальный парад русской литературы XIX века". "Это писатель ослепительного литературного дарования, – так определил Владимира Набокова Александр Солженицын, – и именно такого, которое мы зовем гениальностью…"
Талантливый, гениальный, эталонный (есть и такое определение) – пусть в этом разбираются набоковеды. Поговорим лучше о любви Набокова к женщинам. И начнем с детства. Многие писатели влюблялись еще в раннем возрасте, но, пожалуй, Набоков лучше других сумел вспомнить и точно выразить первые проблески чувственного влечения к противоположному полу, впрочем, в искусстве "заклинать и оживлять былое", как он выразился, ему нет равных в отечественной и мировой литературе. .
В "Других берегах" Набоков вспоминает юные годы, когда они с мальчишками-ровесниками зачитывались воинственно-романтическим Майном Ридом; "истомленные приключениями, мы ложились на траву и говорили о женщинах". При этом, замечает Набоков, "невинность наша кажется мне теперь почти чудовищной…".
А самое первое безотчетно щемящее чувство возникло у Набокова на пляже в Биаррице, когда ему было 10 лет. У французской девочки Колетт были приглянувшиеся Володе "шелковистые спирали коричневых локонов, свисавших из-под ее матросской шапочки".
"Двумя годами раньше, на этом же пляже, – вспоминает Набоков, – я был горячо увлечен другой своей однолеткой, – прелестной, абрикосово-загорелой, с родинкой под сердцем, невероятно капризной Зиной, дочкой сербского врача; а еще раньше, в Болье, когда мне было лет пять, что ли, я был влюблен в румынскую темноглазую девочку, со странной фамилией Гика. Познакомившись же с Колетт, я понял, что вот это – настоящее…"
Чувствуете шаловливую иронию Набокова? Позднее, когда ему было 12 лет, на его горизонте появилась еще одна однолетка, Поленька, дочка кучера, у которой было "прелестное круглое лицо, чуть тронутое оспой, и косящие светлые глаза…". Это была ОНА. "Боже мой, как я ее обожал!.." – восклицает в "Дальних берегах" писатель, выдавая свою тоску не по дочке кучера, а по ушедшему счастливому своему детству. "Странно сказать, – продолжает Набоков, – но она в моей жизни была первой, имевшей колдовскую способность наки- панием света и сладости прожигать сон мой насквозь…"
"Накипанием света и сладости" – это чисто набоковское восприятие и языковая стилистика.
Еще Набоков в разные годы был тайно или открыто влюблен во всех своих двоюродных сестер. А их было много. Но все это далекие подходы к истинной любви. Репетиции еще детского, но уже чуткого и необычайно отзывчивого сердца. Истинная любовь пришла к Набокову позднее.
Я думаю о ней, о девочке, о дальней,
и вижу белую кувшинку на реке,
и реющих стрижей, и в сломанной купальне
стрекозку на доске.
Там, там встречались мы и весело оттуда
пускались странствовать по шепчущим лесам,
где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо,
блистая по листам…
Это "девочка" из юности Набокова, таинственная В. Ш., "русалочка", которую встретил петербургский гимназист Набоков. Под псевдонимом "Тамара" она проходит через книгу воспоминаний "Другие берега", и она же являет собою прототип "Машеньки", первого романа Набокова. Ей же, В. Ш., посвящен и первый поэтический сборник 1916 года. Так кто она, первая любовь и первая муза Владимира Набокова? Валентина Шульгина.
"Я впервые увидел Тамару – выбираю ей псевдоним, окрашенный в цветочные тона ее настоящего имени, – когда ей было пятнадцать лет, а мне шестнадцать… Она была небольшого роста, с легкой склонностью к полноте, что, благодаря гибкости стана да тонким щиколоткам, не только не нарушало, но, напротив, подчеркивало ее живость и грацию. Примесью татарской или черкесской крови объяснялся, вероятно, особый разрез ее веселых черных глаз и рдяная смуглота щек. Ее профиль на свет был обрисован тем драгоценным пушком, которым подернуты плоды фруктовых деревьев миндальной группы…"
Набоков так рельефно описывает свою Тамару, что мы видим ее зримо. И далее пишет: "Ее юмор, чудный беспечный смешок, быстрота речи, картавость, блеск и скользкая гладкость зубов, волосы, влажные веки, нежная грудь, старые туфельки, нос с горбинкой, дешевые сладкие духи, все это, смешиваясь, составило необыкновенную, восхитительную дымку, в которой совершенно потонули все мои чувства…"
Этот любовный роман стал известен отцу будущего писателя, и он прочитал сыну короткую лекцию о долге, о том, как оградить женщину от неприятностей, и, к своему огорчению, выяснил, что молодые уже вступили в интимную связь (это произошло в укромном уголке на одной из загородных лужаек), причем без каких-либо мер предосторожности. "Что? Ты удовлетворил девушку?!" – именно так, как рассказал Набоков своему биографу Эндрю Филду, воскликнул Набоков- старший.
"Жизнь без Тамары, – продолжал Владимир Набоков, – казалась мне физической невозможностью, но когда я говорил ей, что мы женимся, как только кончу гимназию, она твердила, что я очень ошибаюсь или нарочно говорю глупости…"
Может быть, ей подсказывала женская интуиция, что "безрассудный роман" так и останется романом. И действительно, все эти "встречи в лирических аллеях, в деревенской глуши, под шорох листьев и шуршанье дождя" в один прекрасный день закончились. Прекрасный ли? В этот день в России грянула революция. Она развела, растащила людей по разным углам, грозно вмешалась в их судьбы. Пропала куда-то и Тамара. Как написал Набоков, она "опустила голову и сошла по ступенькам вагона в жасмином насыщенную тьму". Сказано по-набоковски, с щемящей печалью.
Они расстались, но неслись еще письма друг к другу. Тоска по утраченному прошлому жгла обоих, и оба понимали, что прошлое невозвратимо.
29 апреля 1921 года Набоков пишет стихотворение к В. Ш. о предположительной встрече, "если ветер судьбы, ради шутки" поможет им найти потерянное:
…мы встретимся вновь, – о, Боже,
как мы будем плакать тогда
о том, что мы стали несхожи
в эти глухие года;
о юности, в юность влюбленной,
о великой ее мечте;
о том, что дома на Мильонной
на вид уж совсем не те.
Ничто так не убивает любовь, как разлука. Шульгина и Набоков расстались навсегда. Но свято место пусто не бывает. Ушла одна женщина – пришли другие. Потребность в Музе всегда жила в Набокове. В его сердце царило "вдохновенье, розовое небо…". В стихотворении 1932 года он обращается к вдохновенью напрямую:
Выходи, мое прелестное,
зацепись за стебелек,
за окно, еще небесное,
иль за первый огонек.
Мир быть может пуст и беспощаден,
я не знаю ничего,
но родиться стоит ради
этого дыханья твоего.
Дыханье вдохновенья обжигало Набокова, и, опаленный, он тянулся к белому листу бумаги…