Данайцы - Андрей Хуснутдинов 16 стр.


***

На столе у софы, на которой я вновь беспамятствовал в одиночестве, утром обнаружилась прижатая чернильницей записка, в ней Юлия сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. В распахнутые окна било весеннее солнце. Воздух расслаивался душными, вызывающими запахами мокрой земли и хвои. Бутылка из-под водки, пустая тарелка, раскромсанный хлеб – все это исчезло со стола. На полированной поверхности стыл муаровый след тряпки.

Дважды звонил телефон, и оба раза, пока я успевал дойти до него – сначала из кабинета, затем из столовой, с пачкой аспирина и стаканом воды в руках, – мне не хватало долей секунды, на том конце провода успевали положить трубку.

Я был в душе и маялся разыгравшимся похмельем, когда в прихожей послышался возбужденный, веселый голос жены. Уверенный, что и в этот раз она с Карлом, я накинул халат и, ворочая опухшими глазами, вышел с намереньем решительного объяснения и даже, пожалуй, скандала, но вместо того, чтоб заговорить, опустился на корточки и охнул: на коврике у ног Юлии с печальным и сокрушенным видом мученика ютился щенок водолаза. В ту минуту, пока я разглядывал его, он со вздохом привстал, как будто хотел что-то сказать мне, сделал лужу и, чтобы не замочиться, покачиваясь на несообразно обширных лапах, перебрался к стене, лег и спрятал морду в нижний этаж обувной полки. Я взял его на руки. Он успел уже выпачкаться в сухой грязи и заснуть. В плюшевом меху на холке засело крылышко моли.

День, разумеется, пропал в бестолковой суете. Со стороны, должно быть, это походило на приготовления к переезду: мы все время чего-нибудь спохватывались. Я спохватывался кота, еще не зная, что накануне тетушка Ундина забрала его, Юлия спохватывалась йогурта и щенячьего корма, что привезла для "маленького", вместе мы спохватывались, где будет жить наш "маленький", искали для него подходящее место или принимались выдумывать ему имя. "Маленький" же, ни вполглаза не тревожась возней вокруг своей персоны, проспал без задних ног до вечера, после чего по большому и бессовестно сходил на ковер. Сделав дело, он зевнул во всю ширину розовой нежной пасти и вразвалочку, спотыкаясь на ровных местах, двинулся обнюхивать мебель и углы. Мы следили за ним, затаив дыхание.

– Как – не от мира сего. – Юлия потрепала щенка за ухо, тот вяло огрызнулся и завалился набок. – Инопланетянин.

***

Так, оскальзываясь на солнце, пятились последние дни нездоровой, штормовой весны. Приступами небывалого муссонного тепла и горячечных гроз, подобно задыхающемуся гонцу, который с бесцеремонным шумом и громом вваливается на порог, открывалось запоздалое лето.

Все избыточное и опасное электричество, копившееся в нас за время "проектных девиаций" (мое выражение), быстро и безболезненно разрядилось в Мирона – так мы назвали щенка. Он изрядно подрос, но еще нескладен, как всякий подросток, так же непоседлив, легок на подъем, любит плескаться в море и гоняться за чайками и воронами. В этом нежном возрасте в нем уже сполна проявляются черты потомственного спасателя. Завидев, например, недалеко от берега одинокого пловца, он непременно доберется до него и заставит вернуться на сушу, а если купающихся пруд пруди, облаивает их с пляжа, требуя внять голосу разума и вернуться на безопасную твердь. Несмотря на то что Юлия кормит, воспитывает и вычесывает его, делает ему прививки, покупает лакомства и игрушки – в общем говоря, уделяет куда больше внимания, чем я, – он привязан более ко мне и более слушается меня, чем ее. Однако у такой "слепой любви" (выражение Юлии) есть и свои минусы. Так, желая по утрам скорее выйти на прогулку, этот плюшевый бандит придумал добираться под одеялом до моих пяток и вылизывать их. Тетушка Ундина, которая продолжает вынашивать некие смутные виды на нашу половину дома, неоднократно пыталась втереться к нему в доверие, и все без толку. Однажды дошло до того, что Мирон цапнул ее за руку. Впрочем, тут не берусь ничего утверждать – дело обошлось без свидетелей. Был скандал, были показательные обмороки, вызов скорой и участкового, требование головы "бешеного зверя" на экспертизу и прочие безобразия. В этой шумной и отвратительной возне – по крайней мере, для меня, еще помнящего о разбросанных на дороге гвоздях – остаются без ответа многие вопросы, но я решил оставить их про себя. И, дабы исключить возможность повторных скандалов, предложил тетушке Ундине переписать на нас второй этаж. За это я соглашался считать договор о присмотре за домом не утратившим силы, то есть, таким образом в течение двадцати лет она выручила бы за этаж сумму, каковая в полтора-два раза превысила бы его рыночную стоимость. Тетушка Ундина, как ни странно, ответила решительным отказом. И даже заявила, что подумывает об обратном – о том, то есть, чтобы выкупить первый этаж. Я решил, что это шутка, и пребывал в своей уверенности до тех пор, пока тетушка Ундина не предложила Юлии цену за наш этаж – выверенную, до гроша, половину суммы, которую мы выписали ей весной. Сказать по правде, смекалистое сумасшествие этой женщины, замешенное на ее неуемном, если угодно, бескорыстном стяжательстве, возбуждает во мне невольное почтение. Это реакция на чистую и недоступную мне страсть. На страсть того же рода, что бескорыстное преклонение Карла перед Юлией. Одержимость слесарского сына моей женой на первых порах просто обескураживала меня, но теперь я реагирую на Карла так же спокойно, как если бы Юлии выказывал внимание не человек, а дворовый пес, возомнивший ее вожаком стаи.

Да: Карл по-прежнему ходит за моей женой, смотрит ей в рот и давно уже на побегушках у нее. Однажды в роще он показал ей заброшенную кирху, и Юлия выдумала чуть ли не возродить ее. Я, разумеется, к сему богоугодному мероприятию не допущен. Оно и понятно. В последнее время жена сочиняет себе новую духовную жизнь. По вечерам, если не бывает занята Мироном, она что-то пишет и вычерчивает, запершись в кабинете, говорит вполголоса по телефону, либо – что случается все чаше – принимает в столовой каких-то туманных артистических личностей. Артистические личности эти, как правило, неопрятны, прожорливы и имеют склонность к спиртному, к громкому хохоту и к отвратительному табаку. Одна такая туманная личность как-то заблевала нам все крыльцо. Я недоразумевал: как может быть связано святое дело возрождения храма с этими праздными, пьяными рожами? Выяснилось, что очень даже просто: Юлия действительно занималась восстановлением церкви (сюда вбухивались деньги с нашего общего счета), но не с тем, чтобы звать в церковь попов, а чтобы оборудовать в ней выставочный зал.

Среди чертежей и смет, которые она все чаще забывает прятать от меня, однажды я с удивлением обнаружил стихотворение. Это был черновик, но легко читаемый – у жены вообще прекрасный почерк, – а еще удивительней вышло то, что с обратной стороны листок оказался той самой запиской, которой она сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. Стихотворение это я прочел раз пять подряд, не меньше. В нем нашли отражение действительные события, многое было без труда узнаваемо, но как-то все это было не то. Во всяком случае, для меня. Признать себя тут действующим лицом мне было так же непросто, как, например, разглядеть свои ненаглядные черты на рентгеновском снимке черепа. Одно четверостишие было густо замарано, и мне стоило труда разобрать его:

И кто спасает, и кто тонет?
И нужно ли вообще спасать
Того, кто утвержден на троне
И утвержден на троне спать?

Что отсюда выглядывают, опять же, мои уши, пускай и уложенные в рифму (спать – спасать), я понял сразу, однако суть повторяющегося пассажа: "утвержден на троне" – до сих пор ускользает от меня. Скорей всего, смысл куска не вполне открылся и самой Юлии, оттого она и вымарала его. Дыма без огня, однако, не бывает, и уголёк из этого затушенного чернилами костра выстрелил в другом четверостишии, вставшем на место отвергнутого: "И что, когда нас будет трое…" (Тут, впрочем, тоже не обошлось без вариантов, в зачеркнутой строке значилось: "И что, когда мы будем в Трое…") Стихотворение это я запомнил и, бывает, повторяю что-нибудь из него:

Я помню черный дом и осень
В пустом пространстве октября,
Сквозную анфиладу сосен
И плоскость моря, и тебя.

Нам не хватает акварели,
И мы, как есть, без выходных,
Бросаем на торшон недели
И морем разбавляем их.

Мы так забывчивы, что грубы,
Что целимся подчас углем
Друг в друга, но чернеют губы
И от угля чернеет дом.

Мы как несбыточные сказки -
Морали чертим в две руки,
Мы не хотим, но ждем развязки
И жжем мосты – черновики.

Мы как нехитрые сюжеты -
Предпочитаем тишину,
И в окна смотрим – мы ли это?
И наш ли дом идет ко дну?

Кому, застрявшему на троне,
Мы видимы из этой тьмы?
И что, когда нас будет трое -
Останемся все те же мы?

И – просыпаем, как рисуем,
Мы утра солнечный дебют,
И правду жизни, как у тюрем,
У окон наших насмерть бьют.

Открытие выставочного зала состоялось, и даже с некоторым фурором, с прессой и вежливой толчеей. В церкви собралось человек с полсотни. На бегло беленной восточной стене лоснилось громадное стилизованное распятие из папье-маше. В капители колонн были вставлены белые искусственные цветы. Не знаю, задумывалось это специально или нет, но весьма необычное, свежее впечатление вышло благодаря тому, что картины располагались среди не убранных строительных лесов и подле каждой горела свеча, так что артистические личности, налакавшись шампанского, бывало, сшибались головами на заковыристых траверсах между холстами. Понимая, что сковываю своим присутствием Юлию и что личности стараются обходить меня, словно яму в полу, я было направился домой, но увидел в толпе Профессора, и с этой минуты уж не помнил ни Юлии, ни артистических личностей, ни того, где я нахожусь.

Профессора, который пил из фужера чистую водку и не отводил от Юлии умиленных пьяненьких глаз, я вытащил из церкви под дождь и забросал вопросами. Поначалу он был способен только открывать и закрывать рот, не сразу признал меня, а потом засмеялся и даже пощупал мое плечо. Нет-нет, к Проекту он теперь не имел ни малейшего касательства, ибо отправлен в отставку практически с того самого дня, когда стартовал "Гефест". Знал ли он о "спланированных убийственных каверзах", что повалились нам на голову после старта? И да, и нет. Он курировал ("в общих чертах, ибо ни черта в этом не смыслил") программное обеспечение нашей машины, но конкретно "во всем своем поприще" мог пояснить лишь одно: контуры подрывного механизма блокировались (уже тогда все подсиживали друг друга) специальной игровой программкой, которую его ребятки-программисты называли не то "Бред", не то "Пет", не то что-то в этом духе. Самого себя он называл Профессором Общих Черт и на полном серьезе ставил себе в заслугу то, что не отравлен, не расстрелян и не раздавлен подобно прочим "патриархам Проекта". Окончательно же рекомендовался так: "Премудрый пескарь, но в обратной пропорции: не тот, что ждет под камнем, пока его задавят, а который прет на вид и во всех поприщах держится общих мест". Наиболее потрясающее место в его сумасшедшем рассказе так и осталось неразъясненным. Как ни пытался я вернуть его к брошенному вскользь заявлению – что если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы, потому что полетным планом был предусмотрен запуск манекенов, – он лишь перхал горлом, улыбался и, глотнув водки, продолжал с той мысли, на которой я обрывал его: что с экономической точки зрения война есть урезание гражданских программ в пользу военных, только и всего, но урезание это, как и вообще любое хирургическое действие, невозможно без предварительной анестезии, без нагнетания истерии и т. д… Подхватывая верхней губой бежавшую слюну и расставляя руки, он по-борцовски подныривал под меня, будто хотел провести захват:

– …И вот представь теперь положение людей, стоявших между гражданскими и военными: ведь у них хватило пороху только на то, чтобы раздать заказы. Как они рассуждали? Главное – раскрутить кампанию, а там можно раскручивать и бюджет. Но не тут-то было. Военная истерия – знамя с изнанкой, с подкладом, должное хлопать не только на ветру, но и в полное безветрие, а для этого во все времена годится только одна материя – деньги. Однако ж, кроме прочего, они были уверены, что могут выдумывать слова, которые будут аукаться на манер Иоанновны. Ну, Проект – превентивное финансирование – и что? Вместе с каким-нибудь вирусом в своих кухнях они варят и антивирус – красота. Знать об антивирусе тем, кто в какой-нибудь Тмутаракани с этого времени начинает заживо гнить от неизвестной инфекции, пока не стоит. И никому не стоит. Человечество должно знать только то, что лет через двадцать вирус будет сокрушен антивирусом, а пока время раскошелиться на борьбу с неизвестным заболеванием… или, там, озоновая дыра, или чтоб разом вокруг Юпитера. Момент… – Отирая подбородок, Профессор прошел к шведскому столу под навесом, уже наполовину растащенному, и загремел посудой. Он вернулся с полным фужером водки, встал вплотную ко мне, так что перед моим носом вспыхнула его забрызганная лысина, и, хищно щурясь, сосредоточенно, с ненавистью прожевывал что-то рыбное.

– Вот ты добиваешься правды, родной, – произнес он с усилием и будто вталкивая словами в горло то, что было у него во рту. – Но что такое, скажем, траектория пули, которая проходит навылет крону дерева? Прямая? Траектория, которую мы можем восстановить только по отверстиям в листьях – прямая? Да черта с два. Та правда, которую ты собрался нести на кровли – это лишь твоя траектория истины. А для кого она столь же бесспорна, кому нужна, кроме тебя? Да и самому тебе – нужна? – Профессор сокрушенно покачал головой. – Нет, мы уже давно упустили время для бесстрастных выводов. Мы проморгали время, когда преступление переросло в революцию и ком грязи сделался планетой. Можно расследовать сколь угодно запутанное дело, но как прикажешь расследовать историю, систему бесконечных взаимодействий, которая проросла не только во времени и пространстве, но и в головах? Нам остается лишь растаскивать ее по углам… – Он не замечал, что с козырька на рукав ему течет вода, и, воодушевляясь от слова к слову, начинал прихохатывать, однако ж от слова к слову, будто по вешкам, проникал уже в совершенно бредовые, опасные отрасли мысли. И неизвестно, сколько б еще продержал меня так, если б из церкви не показался Карл и не сказал, что Юлия зовет его.

Той ночью я не сомкнул глаз. В темноте мне мерещились голые, позлащенные свечками манекены, которые отбрасывали тени чудовищ. Я думал о Бет, о том, что она тоже оказывалась участницей моего спасения, я вспоминал ее фотографию, вставленную в программу блокирования подрывных контуров на "Гефесте", ее внезапный визит в Центр, и с легким сердцем приходил к мысли, что с самого начала это была идея Юлии – идея, стоившая жизни не только Бет, но и Ромео с полковником. Уже накануне вернисажа в вещах жены я обнаружил фармакологический справочник. Пару раз книжица попадалась мне на корабле. Раздел, посвященный веществам, действующим на центральную нервную систему, был потрепан более прочих. Я не мог понять, что тут заинтересовало меня, пока не наткнулся на главу, посвященную барбитуратам. Количество и качество моих бессознательных состояний на борту после чтения главы показались мне симптоматичными. (И, кстати, вот еще вопрос: как и зачем Юлия протащила справочник в дом?)

"Если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы…" – ну, это понятно, почему: живые, на Земле мы явились бы для руководства Проекта бомбой пострашнее атомной. Мы были в числе приговоренных, подлежащих расстрелу накануне старта. Я-то уж точно. Полковник не просто знал о расстреле, но и планировал его. Он прекрасно понимал, что в кровавой каше, заварившейся вокруг Проекта, и он, и Юлия имели шанс остаться в живых лишь в том случае, если бы состоялся пилотируемый полет. Была это любовь или же гонка на выживание под вывеской страсти? Как и с какого времени Юлия оказалась допущена в игру? Как смогла она обломать генералов до такой степени, что те наплевали друг на друга, на американцев и решились на немыслимое – убрать манекены с "Гефеста"? Ответов на эти вопросы я не знаю и, признаться, уже не ищу.

В последнее время на меня находит меланхолия, что-то сродни раздвоению личности: одной половиной сознания я словно бы погружаюсь во тьму, другой по привычке продолжаю следовать установившемуся распорядку жизни. Случается это, как правило, после того, как я застаю по телевизору трансляцию из ЦУПа или что-нибудь связанное с Проектом.

В такие дни я редко бываю трезв. В один из таких дней я избил в кровь и выпер из дома артистическую личность, посмевшую толкнуть ногой Мирона. В один из таких дней, разругавшись с Юлией, я наплевал на наш уговор не связываться с газетчиками, позвонил в какую-то редакцию и условился о встрече. Субчик, снаряженный любительской камерой и диктофоном, опоздал часа на полтора, и я, дожидавшийся его в одном из питейных заведений на берегу, был уже чуть теплый.

Он не признал меня в лицо, документов же при мне не случилось никаких, кроме трепаной телефонной квитанции. (Впрочем, даже если бы при мне был паспорт, проку от него не вышло бы никакого. Даже наоборот: документы, переданные нам Александром по приземлении, хотя и с вклеенными нашими фотографиями, были выписаны на вымышленные фамилии. На те самые фамилии, на которые оформлялись перед стартом – во избежание каких-то там финансовых неурядиц – все наши с Юлией счета и собственность.) Я думал, что субчик тотчас откланяется. Однако он не только не ушел, но еще заказал за мой счет пива с маслинами. Потом попросил улыбочку, пару раз, стараясь захватить стол и полуголых девок у бара, щелкнул меня своей мыльницей и включил диктофон. Разговор у нас поначалу не клеился. Меня развезло, и я думал только о том, как бы скорей ретироваться. Однако каким-то образом субчику удалось разговорить меня. Да, впрочем, я прекрасно помню, каким: начал он не с чего-нибудь, а с дела об убийстве Бет.

– Откуда, – говорю, – вам известно об этом?

– А вы читайте газеты…

– А не читаю, – говорю, – я ваших газет.

– Ну, хорошо, а вы хотя бы сознаете тот факт, что если вас действительно признают тем, за кого вы себя выдаете, вас немедленно арестуют?

– Меня? – уточняю, – героя космоса? За что?

– Это слух, но я заявляю с полной ответственностью: как только человек, который находится сейчас на пути к Юпитеру (я излагаю, так сказать, подцензурную позицию), так вот – как только этот человек вернется обратно, он будет арестован по подозрению в убийстве.

– Веселенькое, – говорю, – дело…

– Однако существует и другое, о котором пока мало кому известно.

– Какое?

– Дело о массовом убийстве на космодроме.

Назад Дальше