Юлия по-прежнему не сидела в бельведере. Делая вид, будто осматриваю дом снаружи, пару раз я подходил к бельведеру, но она не подумала и обернуться в мою сторону. На рукаве ее свитера темнело мокрое пятно, открытая бутылка пива стояла на рассохшемся столике. Зайдя снова в дом, я взял из холодильника другую бутылку, пошел к морю и бродил по обнажившимся мелям.
– И черт с тобой, – шептал я, – и черт с тобой…
Это, конечно, сейчас, так сказать, с высоты положения я могу объяснять себя. Это сейчас я знаю, что все наши скандалы объединялись одной простой схемой: я был рупором возмущения не столько своего, сколько возмущения Юлии, собственным горлом я доказывал ей ее же правоту. Но чего я не могу понять до сих пор, так это того, как не ясно нам было тогда, что не дом мы выбираем себе, не то, что будет ждать нас двадцать лет – Господи, и к какой только высокопарной лжи мы не были расположены, – а то, что будет напоминать о нас, памятник. Двадцать лет! Да что мы могли знать о таком чудовищном сроке? Что мы знаем о нем теперь? А вот когда нас впервые припекло по-настоящему – у нашего собственного дома, – вот тогда мы и стали хвататься за то, что случилось у нас под руками: за Карла, за одноклассников, за ревность, за бутылки. Впрочем, и тут, если можно так сказать, мы старались соблюсти приличия. Более того, когда все наши нехитрые декорации уже трещали по швам, и правда какой-то фантастической тучей пёрла на нас, мы шли в соблюдении этих приличий до конца. Ведь мы все-таки купили дом. Оговаривая детали сделки с хозяйкой, я не раз хотел спросить ее, зачем нужно было разбрасывать гвозди на дороге, разве не было других способов привлечения покупателей? – но, конечно, так и не решился. Не было бы гвоздя в колесе, не было бы и сделки. Все тут явилось на своих местах. И я соблюдал приличия. И даже после того как, не моргнув глазом, эта ведьма отвергла последнюю мою просьбу – показать лестницу на второй этаж, которого я еще не смотрел, – я только понимающе улыбнулся. Потому что "никакой лестницы и, уж подавно, никакого второго этажа для вас не должно существовать. Забудьте об этом. Да это и не учитывалось в цене".
Вечером того же дня мы тихо справили новоселье – какой-то бакенщик на пляже, видя, как я брожу по отмелям с бутылкой пива, неожиданно предложил мне шампанского. Тоже, между прочим, по сходной цене.
***
День старта выдался как на картинке. В небе было ни облачка. На смотровой площадке играл духовой оркестр. Из пожарной машины зачем-то поливали жухлую траву вокруг площадки, отчего пахло размокшим огородом. Телевизионщики препирались с пожарниками – вода попадала на аппаратуру. Из толпы, помалу шалевшей от весеннего солнца и безделья, нам кричали прощальные глупости, которых мы почти не слышали из-за оркестра, и бросали букеты цветов, от которых ветер доставлял одни трескучие оболочки. Кругом нас лежала такая огромная и плоская степь, что, казалось, дальше нее уже нет никакой земли.
Пока мы не сели в белоснежный, разряженный свадебными ленточками автобус космодромной службы, я и думать об этом не думал, но когда толпа на смотровой площадке показалась нам мерцающей жижей и впереди стал расти колоссальный сталагмит ракеты на стартовом столе, я не выдержал, взялся рассказывать Юлии свой сегодняшний сон. Ей-богу, не понимаю, что на меня нашло. Ей мешал шлем скафандра, она не с первого слова расслышала меня, нахмурилась: "Что?" – а я, вместо того чтоб замять разговор, подвинулся ближе. Дело в том, что все последнее время мы жили как бы среди нескончаемого праздника – пресс-конференции, банкеты с присутствием первых особ, телевидение, охи-ахи (мол, как же мы, несчастные, выдюжим столько), вокруг нас, как вокруг рождественской елки, шло постоянное застолье, – но, видимо, любая деятельность, и самая праздничная, требует недолгого забвения своего. Вот и приснился мне этот сон, вот и стал я наушничать Юлии о том, что облететь Юпитер должна не наша ракета-красавица, а затхлый подвал с населяющими его подозрительными личностями, и что мы с Юлией – одни из членов подвальной братии, такие же подозрительные личности.
– И что? – спросила она, когда я кончил свой рассказ.
Губы ее поджались и побледнели.
Я отодвинулся от нее.
– Ничего.
До стартовой площадки мы больше не проронили ни слова. Команда сопровождения деликатно помалкивала, все как один глядели в окна, на то, как неподалеку от автобуса тащило по полю сорванное полотнище плаката. "Впервые… Солнечной… утрем…" – удалось рассмотреть мне на плакате, прежде чем его швырнуло под колеса автобусу. "Утрем", – это, сколько я мог понять, относилось к американцам, осуществившим свой запуск тремя днями раньше, но с более скромными намерениями – с облетом Марса, по-моему.
По выходе из автобуса – сопровождавшие остались внутри, а до трибунки "помпезной" комиссии предстояло топать метров сто – Юлия шепнула мне:
– Вот вечно у тебя так, не можешь… Оставь! – и вытащила свой локоть из моих пальцев.
Минуту-другую время мы так и шли – она с занесенным локтем, а я позади на полшага с раскрытой ладонью.
Члены комиссии были знакомые все лица, свадебные генералы, ястребы-пердуны, трясли нам руки так, будто от этого зависело их повышение по службе. И что удивительно: тысячу раз я воображал себе эти минуты перед стартом, что и говорить, волновался до глубины души, а наступило время, и – ничего. Не было во мне не то что грусти, а даже малейшего волнения не было, смотрел я на побледневшую Юлию, на пердунов, ворковавших ей о чем-то в три рта, поглядывал и смешно мне делалось, что хоть опускай забрало.
Это уже потом, в лифте, на высоте третьей ступени, когда земля расстелилась под нами, словно на журнальном столике, когда ничего не стало слышно, кроме порывистого завывания ветра, когда белоснежный, бесшумный наш автобус двинулся обратной дорогой, и мы увидели, какой он крохотный, а толпы на смотровой площадке не могли разглядеть и вовсе – молочная дымка уже покрывала ту часть Земли, – вот только тогда до меня дошло, что происходит на самом деле, и только тогда я мог почувствовать, что сообразно движению лифта как будто нечто истончается и пропадает во мне самом – так же, как пропадал в молочной дымке наш белоснежный, бесшумный автобус.
***
Несмотря на то что это был первый наш старт (исключая тренировочные), одна вещь не нравилась мне уже давно – что крохотные иллюминаторы командного отсека открывали вид лишь на глухую полость головного обтекателя. Было душно и, если сидеть неподвижно, чувствовалось, как огромная масса ракеты перемещается из стороны в сторону.
Час, а то и больше, мы просидели в тишине. Времени этого, по моим расчетам, было достаточно, чтобы все находившиеся на стартовой площадке разошлись по укрытиям и ЦУП объявил предстартовую готовность. Но, видимо, еще оставалась какая-то ручная работа. Подняв в очередной раз взгляд к иллюминаторам, я не поверил своим глазам: на одном из створов примостилась желтая бабочка. Как она забралась на такую высоту, в ветер, как смогла незамеченной прошмыгнуть в люк? Я постучал по бронированному стеклу, вынуждая нашу случайную гостью искать убежища. Бабочка пропала – не видно было и взмаха крыльев, просто ее не стало, и все.
– "Данайцы", "Данайцы", – послышался наконец в наушниках голос руководителя полета. ("Данайцы" – это наши позывные и, полагаю, инициатива кого-нибудь из ястребов-пердунов, не чуждых героической романтики.) – "Данайцы", даю обратный отсчет.
Я хотел почесать подбородок, но только стукнул себя по стеклу забрала.
Юлия нащупала мою руку. Перевернув ладонь, я сжал ее пальцы. В толстенных перчатках, наверное, сей романтический жест вышел неуклюжим – мы стали похожи на парочку, собравшуюся прыгнуть в воду.
На счете "ноль" ракета покачнулась, и ее так сильно стало кренить, что мне показалось, будто мы опрокидываемся, у меня даже карандаш выскочил из зажима на рукаве. Но ракета восстановила равновесие, ее повело в обратную сторону, и так, с убывающей амплитудой, несколько раз. Гром выхлопа первой ступени едва проходил сквозь толстые стенки капсулы, разжижался до рокочущего гула, напоминавшего морской, зато несносная вибрация, казалось, старалась вовсю, восполняя недостаток шумового эффекта. Из-за тряски я и не сразу догадался, что мы летим – и то благодаря тому, что почувствовал, как меня вжимает в кресло, как ослабевают ремни. Это был сущий ад, и я с полной уверенностью заявляю, что воспроизвести его не способен ни один тренажер – по крайней мере, из тех, на которых мне довелось работать. Может быть, весь фокус тут заключался в новых двигателях, но для нас с Юлией это было слабым утешением, мы не были готовы к такой встряске.
***
Разбитые и взмокшие, мы очнулись на орбите от толчка, вызванного остановкой двигателей и послужившего началом невесомости. В иллюминаторах высыпали ярчайшие звезды.
ЦУП не жалел нас: предстоял выход на стартовую орбиту, одной автоматикой тут было не обойтись. Нам дали ровно пять минут на то, чтобы избавиться от скафандров. День, начинавшийся размеренно и торжественно, будто вступление к целой неделе без захода солнца, скомкался за какие-нибудь два часа. Чередования невесомости и перегрузок, вызванных поминутными включениями корректирующих двигателей, доконали Юлию, у нее пошла носом кровь. Я попросил у Земли разрешения открыть жилой отсек, но получил отказ: одна за другой следовали корректировки орбиты. Я отыскал в аптечке салфетки и протянул их Юлии. Она отвернулась от меня с таким видом, будто это я был виноват в том, что у нее идет кровь. В конце концов от непрекращающихся орбитальных поправок у меня тоже открылось кровотечение, и я, зажав нос, спросил, чем вызваны сии позывы на каллиграфию: мы что, целимся проскочить сквозь огненный обруч в пустоте?
– Почти, – был ответ из ЦУПа. – Через десять минут нарушение связи, уходите в тень.
– И что? – не понял я.
– Начнем второй старт пораньше. Иначе придется идти на второй виток.
Нет худа без добра, подумал я: чем раньше включим маршевые двигатели, тем быстрее покончим с этой чехардой.
Старт прошел без сучка без задоринки.
Изумрудная чаша Земли стала опрокидываться нам за спину. Это было похоже на сон: хотя двигатели работали в разгонном режиме, не чувствовалось даже намека на вибрацию. Я собирался перейти на автоматическое управление, как с Земли поступило новое неожиданное распоряжение:
– "Данайцы", в течение трех минут – полная тяга. Недобрали по курсу. Как поняли?
– Вас понял, Земля, – ответил я. – Почему полная?
– Дайте подтверждение, три минуты – полная тяга, чуть-чуть не добрали… – Голос оператора с ЦУПа как будто засыпало песком, связь нарушалась.
Прикинув на калькуляторе наше ускорение в течение этих трех минут, я обернулся к Юлии:
– Три "же".
Она промолчала.
***
Связь с Землей еще не восстановилась, а я принялся распечатывать вход в жилые отсеки: хотелось поскорей увидеть нашу "квартиру". Но отчего-то заклинило люк. Я был уверен, что все делаю правильно – точно такой люк на Земле мне приходилось открывать раз двести, если не больше, – но решил начать заново, не торопясь. Однако и во второй раз люк не поддался мне. Все, чего я добился, так это того, что отлетела заслонка с контрольного окошка. Но и от окошка проку не вышло никакого – свет в жилых отсеках был погашен, я только мог видеть в стекле свое собственное отражение. Оставалось ждать восстановления связи. Я встал у иллюминатора и глядел на Землю. Мне вспомнилось, как однажды в детдоме, не имея возможности попасть в запертый школьный буфет через дверь (меня оставили без обеда за какую-то провинность), я пробрался в него через окно. Вздорное воспоминание это почему-то долго не оставляло меня. Под видом того, что рассматриваю нечто в рябовато-облачной линзе Атлантического океана, я прижался виском к стеклу и закрыл глаза.
***
Однако спустя и час, и три, и шесть часов после старта все оставалось по-прежнему: связь отсутствовала, люк был закрыт. И только Земля удалялась от нас – иногда, если смотреть на нее пристально, возникало забавное ощущение того, что она всего в нескольких метрах от корабля, этакий волшебный фонарь размером с настольный глобус, висящий в пустоте.
По инструкции, в случае нарушения связи нам следовало придерживаться штатного расписания полета в течение ста двадцати часов. Можно было, конечно, считать, что именно это мы и делали – вернее, делал наш главный компьютер, не нуждавшийся ни в душе, ни в туалете. Не знаю почему, но мне думалось, что в соответствии с той же инструкцией и мы не должны были испытывать потребности в душе и в туалете сто двадцать часов.
В комплекте ЗИП №1, предназначенном для внешних работ, находилась дисковая пила. Ее использование внутри корабля запрещалось категорически, но все произошло как по наитию, ни о каких запретах я и подумать не успел. Замок со срезанным предохранителем выскочил из цилиндра, крышка люка с ленивым чмоком герметика откинулась на петлях.
– Там… – стал я оправдываться не то перед Юлией, не то перед самим собой, заталкивая пилу обратно в ЗИП. – Мы… пылесос… сейчас… – С этими словами я полез в люк и, минуя стыковочный узел, спустился в жилой отсек.
***
Сначала я подумал, что ошибся дверью, ей-богу, на лице у меня застыла улыбка жертвы розыгрыша.
Предбанник жилого отсека оказался сплошь забит невообразимым хламом. Искореженные куски пластика, огрызки досок, промасленная бумага, дырявые проржавевшие канистры, книги, ошметья кабелей, жирные комья не то гудрона, не то глины, – все это лежало такой чудовищной и вместе с тем такой цельной кучей, что невольно напрашивалась мысль о мусорном баке, но никак не о жилом отсеке космического корабля. Пару раз я даже закрывал глаза, надеясь, что мусорная фата-моргана рассеется сама собой. Но ничего, разумеется, не рассеялось.
Юлия смотрела на меня через люк, я позвал ее спуститься вниз.
В руках у нее были часы – я почему-то обратил на них внимание. Она пыталась надеть и, встав рядом со мной, продолжала возиться с неподатливым ремешком. Как будто самое важное для нее сейчас были часы. Она, впрочем, так и не надела их, спрятала в карман и, поджав губы, вытащила из груды хлама какую-то книгу без обложки, взяла ее двумя пальцами за край и стала разглядывать, словно лягушку.
Признаться, если бы она взялась задавать вопросы, я бы стал нервничать, может быть, кричать. Но, не сказав ни слова, с самым серьезным видом она принялась исследовать хлам. И я, уже приготовившийся к погружению в восклицательную чушь, передохнул, отёр испарину со лба и тоже взялся разгребать хлам.
Нам нужно было добраться до следующего люка, из предбанника в собственно жилой отсек, но, как выяснилось, люка этого вообще не было. Круглое отверстие в полу вместо него прикрывал гнутый лист фанеры с надписью "Не бросать!". Отодрав фанеру, я пошарил в черном отверстии рукой и невольно отдернул ее: ток горячего, влажного, как из бани, воздуха коснулся моих пальцев. Юлия подала мне фонарик, но луч его вязнул в клубах пара, точно в снегу. Нам были видны лишь собственные руки. Тогда я взял обрезок доски и бросил его в дыру. Мое тело и мысли как будто делились между собой. Я что-то еще бросал в дыру, а мысли трусливо, наперебой шептали мне, что дыра бездонна и что только этим можно объяснить отсутствие звуков падения – ведь их, звуков-то, я и не слышал.
– Нужно, – обратился я к Юлии, задыхаясь, – что-нибудь длинное… Палку какую-нибудь.
– Нет, – ответила она. – Туда нужно спуститься и закрыть воду.
– Какую воду?
– От которой пар.
Ее присутствию духа можно было позавидовать. То, к чему моя мысль пробивалась с таким трудом – а я, признаться, уже не только думал, что у дыры нет дна, но и был готов списать образование пара на соприкосновение теплого воздуха корабля с вакуумом, – Юлия определила практически с первого взгляда, наверняка. Пар – значит, где-то протекает вода и что-то ее нагревает. Не слышно звуков падения – значит, что-то их скрадывает, скорей всего, что-нибудь мягкое.
Спустившись в дыру по тросу, я оказался на мокром тюке. Тюк этот занимал всю площадь отсека, я ходил по нему, как по сжиженному облаку. Под тюком и по углам отсека пузырилась вода.
"Да ведь это спальня", – осенило меня.
На месте тюка должна была находиться наша спальня. В копии корабля на Земле в этой спальне мы прожили целую неделю. Обшитые орехом стены, столики под дуб, имитация окон – я помнил все это слишком хорошо, чтобы сейчас, расхаживая по отвратительному чавкающему тюку, мог подыскать хоть какое-нибудь объяснение столь чудовищной метаморфозе. Помнится, против кровати были даже поставлены напольные часы с маятником, и на мой вопрос, к чему именно часы с маятником? – ведь во время невесомости они будут обязательно останавливаться либо ломаться, – кто-то из ястребов-пердунов ответил, что не та эта техника, чтобы ломаться, что не совсем это часы и что маятник их не совсем маятник, да и, вообще, сказать по совести, сами они не очень-то понимают всю эту "ерундистику".
Для того чтобы добраться до следующего люка, мне понадобилось бы куда-нибудь убрать тюк, но я не видел, как это возможно сделать. Я промок до нитки. На какое-то время я вообще перестал понимать, где нахожусь. С потолка падали холодные капли конденсата, стены были покрыты ржавчиной. Ногами я мог чувствовать неравномерные уплотнения в податливых недрах тюка, как если бы начинка его была переложена чем-то твердым. Густо и влажно пахло плесенью.
Вскарабкавшись обратно в предбанник, я уселся на краю дыры и коротко пересказал Юлии все, что видел внизу. Она молча смотрела на меня, наматывая веревку на пальцы. В мыслях моих по-прежнему царил разброд, и за неимением лучшего, подобно наказанному ребенку, у которого отобрали хорошие игрушки, а оставили старые да поломанные, я всерьез возился с рассуждением о том, что было бы, попытайся я открыть люк штатным порядком, а не возьмись за пилу.