Подо мной лежала лоснящаяся туша тюка. На стенах и на потолке блестела вода. Еще надеясь, что Юлия окликнет меня, я бил по стенам металлическим обрезком. Затем в моих руках оказалась дисковая пила, и я взялся кромсать тюк. Из него, точно из вспоротого брюха, полезли намокшие поролоновые внутренности. Между поролоном проскальзывали сношенные армейские ботинки, слесарные инструменты, маслянистая ветошь и еще черт знает что. То и дело из-под диска сыпались искры, что-то наматывалось на ось, брызжа грязной водой. В конце концов я бросил пилу, подобрал кусок поролона и вскарабкался обратно в рубку.
Юлия вздрогнула, увидев меня.
– Знаю, что ты хочешь сказать! – Я швырнул перед ней поролон. – Они разворовали Проект! Замечательно! Но ты представляешь себе, как это возможно? Ведь это все равно, что украсть Европу, океан! На нас направлены чуть ли не все станции слежения, и не только наши! Да и хорошо – можно купить своих, заставить их молчать, но подкупить остальных… Как, как это возможно, скажи?
Юлия, подобрав поролон, вертела его в пальцах. Я смолк. Мысль о том, что она чего-то недоговаривает, уже преследовала меня неотступно. Впрочем, она всегда что-либо скрывала от меня. То, например, что с ее опустившимся Ромео они были любовниками более пяти лет.
Она еще о чем-то спрашивала меня, я что-то ей отвечал, а затем я вновь очутился на тюке, вернее, внутри него, окруженный шевелящимся хламьем, и кромсал его пилой до тех пор, пока среди серой жижи подо мной не показался рычаг крышки люка. Под шлемом пахло слюной, я чувствовал, какое у меня нездоровое дыхание. Я стоял на коленях перед люком и водил рукою по жиже. Ведь чего я ждал все эти годы? Пускай это покажется смешным и пошлым, но ждал я только того, что мы окажемся наедине друг с другом, что никто уже не будет мешать нам. Вместо этого же получался какой-то убогий спектакль. Ее спившийся Ромео, быть может, оттого и беспокоил так мое воображение, что мы были с ним не столько соперники, сколько товарищи по несчастью. Потому что в обоих случаях это была не любовь, а только жалость к влюбленному (в моем случае к тому же и жалость с расчетом – лететь должен был я, а не Ромео, этим и вычислялись все мои преимущества). "Какая дрянь, дрянь", – шептал я с ненавистью.
Так выяснилось, что, стиснув зубы, я держу маховик крышки люка и поворачиваю его. И жижа убывает и пузырится.
***
Внизу, под люком, горел свет. Первое, что мне бросилось в глаза, были чистые стены. "Чистые" – разумеется, с поправкой на то, что оставил на них пролившийся грязевой поток из "спальни".
Впрочем, нет. Нет.
"Бросилось в глаза" – это лишь то, на чем я мог остановиться взглядом человека, явившегося в незнакомом помещении. Я так путано это объясняю, потому что и сам хочу понять, отчего, хотя разглядел все в первое же мгновенье, не кинулся прочь от люка, а напротив, спустился по лесенке и еще долго и внимательно оглядывался кругом себя.
И почему мне "бросились в глаза" чистые стены? Они были далеко не чисты, и то, что оставила на них грязная вода, явилось только ничтожной частью в сравнении с тем, что оставила на них кровь. Кровь не бросилась мне в глаза, потому что до сих пор я никогда не видел ее так много? Или, быть может, оттого что форма пятен ее оказалась настолько причудлива и неестественна? А обезображенные человеческие тела, среди которых я стоял как среди чего-то не столь уж необычного, которые бездумно и помраченно рассматривал – чем показались они мне в первое время? Ничего этого я не знаю, не умею объяснить.
Их было девять человек, все нарядно одетые и – чистые? То есть, конечно, я не имею в виду того, что говорил про стены, нет, я видел, что все эти люди – пятеро мужчин, трое женщин и девочка лет пяти с голубыми бантами в косичках и с черной смолистой массой вместо уха, – все эти люди накануне своей смерти были участниками какого-то торжества и поэтому были так нарядно одеты. И еще, судя по драгоценностям на женщинах и генеральским мундирам на мужчинах (кроме солдата в парадной форме), это были состоятельные люди. Странным и необъяснимым в туалете женщин оказалось только то, что они были разуты и туфли их валялись тут же на полу вперемешку со стреляными пистолетными гильзами. На девочке были красные лаковые туфельки, и не потеряла она их только потому, что туфельки фиксировались шелковыми шнурами на лодыжках. В одном из генералов я признал пердуна из напутствовавшей нас "помпезной" комиссии, а в другом – полковника, на которого написал донос. У пердуна не было правого глаза и затылка. Полковник сжимал в руке пистолет, вся орденская планка на левой стороне его кителя была багрового цвета. Помрачение, владевшее моим рассудком, не мешало мне рассматривать нахала. Казалось, что и после смерти он продолжает угрожать кому-то оружием. Я насчитал на его теле одиннадцать ран, все в груди и в животе, и понял, что он, единственный из погибших, сопротивлялся своим убийцам. Затвор его "астры" стоял на защелке и магазин, соответственно, был пуст.
Не помню наверняка, что подвигло меня к моей догадке, но я увидел, что, скорей всего, это полковник убил солдата. Значит, в расстреле участвовали солдаты? Солдаты в парадной форме стреляли в празднично одетых людей? Я попытался представить, как это было, но отчего-то мог думать только про то, как полковник стреляет в солдата.
Гвардеец был еще совсем мальчишка. Он лежал навзничь в углублении в полу, в луже крови, перемешанной с ослизлой дрянью из "спальни", глаза его были открыты. Полковник попал ему в горло и в щеку. Из люка в потолке еще продолжала течь вода, брызги летели солдату в лицо. Вода капала и мне на забрало. Я подался назад, нащупывая лестницу, запнулся и чуть не упал. Первой мыслью моей, внушенной ужасом увиденного, была мысль простая и угловатая до пошлости: "Что же со всем этим делать?" Впрочем, ничего большего я и думать не смел, я гнал от себя мысли как опасных насекомых и, наперекор им, с азартом всматривался в стены, в кровавые полосы и пятна на них, вычисляя, отчего могли выйти столь замысловатые рисунки. Задачка моя была несложная: в силу того, что после старта невесомость и перегрузки чередовались между собой, трупы подобно броуновским частицам двигались по отсеку. Они, наверное, еще продолжали кровоточить, отчего кровь оставалась на потолке и на стенах. Этих людей пригласили осмотреть корабль и, зная, что "Гефест" стартует с минуты на минуту, хладнокровно убили. Экскурсией им предлагалось разрешить какие-то сомнения относительно Проекта. Уже не важно, какие. Генералы были с супругами (помимо полковника – он, видимо, догадывался, на что шел), кто-то взял с собой дочку, и, разумеется, ни у кого и в мыслях не было удивляться сопровождению вооруженных гвардейцев.
Догадки эти пронеслись в голове моей за долю секунды – время спасительного затмения моего истекало. Ощущая себя лишь в местах соприкосновения с внутренними оболочками скафандра, я поднялся по лестнице, пробил шлемом поролоновые потроха тюка и свалился без сознания где-то сбоку него.
***
Два часа, минувших после того, как я очнулся с холодным компрессом на лбу, заставили меня взглянуть на мою жену как на человека, мало или же совсем мне не знакомого. Все это время я провел в рубке, между тем как она – я не сразу мог в это поверить – избавлялась от трупов. Она появлялась в рубке, чтобы спросить, где отвертка или гаечный ключ, и я с замиранием сердца смотрел на маслянистую кровь, которой были вымазаны ее пальцы. Трупы она перетаскивала куда-то на нижние палубы под "бойней", где, с ее слов, все было "нормально" и даже работал санузел. Я знал, что она кончила курс в мединституте и посещала анатомический театр, но чтобы так запросто обращаться с трупами, с тем, что там было внизу – к этому, пожалуй, я был готов еще менее, чем к самой "бойне".
Набравшись смелости, я поинтересовался у нее, за что убили всех этих людей. Она ответила всего лишь одним словом:
– Оппозиция.
Уточнять я ничего не стал.
На корабль, видимо, заманили тех, кто знал об истинной подоплеке полета и мог представлять опасность как свидетель. Отсек под "спальней" служил идеальным кладбищем для улик, ведь после старта "Гефест" был недосягаем ни для каких экспертиз и эксгумаций. Выходит, полковник, на которого я написал донос, действительно пытался помочь нам?
От люка в "спальню" терпко веяло запахом духов.
Я сел за компьютер и бездумно щелкал клавишами.
Руки мои пахли ржавой водой, я глядел на них как на что-то чужое, не принадлежащее мне. Они дрожали, и мне казалось, что это дрожат руки человека, в теле которого я заключен, будто в скафандре. Пальцы липли к клавишам, под ногтями чернела грязь.
"Как как как…" – вырастала строка на экране компьютера.
Я вспоминал Ромео, вспоминал наши совместные ужины, и с неожиданной легкостью понимал вещи, до сих пор скрытые от меня. Те очевидные вещи, разумение которых было мне не под силу, потому что я относил их насчет себя, а не насчет этого, внешнего человека. Я, например, понимал, что присутствие Ромео на наших званых ужинах должно было дисциплинировать меня, напоминать, что при ином стечении обстоятельств я мог запросто оказаться на его месте. И что, скорей всего, они с Юлией были близки и после нашей женитьбы. Если же так все и было, то это сполна объясняло другую закономерность – что до известия о гибели несчастного у нас с ней все шло гладко и мило, мы были счастливой парой. Одновременно с тем, как все эти очевидные вещи поселялись в моем сознании, входили в него подобно бесцеремонным жильцам, что-то другое отмирало, исчезало во мне навсегда. И если я пытался вспоминать Юлию, какой она была два, три года назад, то получалось, что между нею и тем человеком, который перетаскивал сейчас внизу трупы и замывал кровь, не было ничего общего. Получалось и то, что между двумя этими людьми вставала маленькая девочка с черной смолистой массой вместо уха, что из глаз моих шли слезы, и я глядел, как на экране растет бесконечное слово: "…ааа…"
***
К концу дня у меня поднялась температура, а ночью открылся сильный жар.
Я помню, как Юлия волокла меня из рубки вниз и как я истерически хихикал, воображая себя трупом. Мне мерещилось, будто меня хотят сжечь в печи и самое страшное заключается не в том, что я сгорю, а в том, что сжигание моего тела как-то повлияет на работу холодильной камеры, в которой Юлия спрятала трупы. Поэтому, говорил я Юлии, единственным местом, где можно осуществить кремацию, являются маршевые двигатели.
Я сознавал, что брежу, но вместе с тем говорил себе, что должен идти и бред не помеха мне. Я шел темными ходами, целыми анфиладами комнат, а однажды спускался в огромном, как зал, сумеречном лифте, освещенном примусом. Какие-то люди, большей частью старухи, ряженные в летные комбинезоны, в касках вместо шлемов, показывали мне дорогу. Страшные голые собаки в портупеях были рассажены вдоль пышущих жаром стен и, когда я проходил мимо, отдавали мне честь. Я удивлялся, каким грандиозным был наш корабль, и вместе с тем видел его как бы со стороны. Вблизи него светила желтая ущербная луна. Не сразу я мог разглядеть, что на бронированной корме его растет трава и что подобно редкому экземпляру бабочки он насажен на длинную иглу, что игла эта поворачивается по оси и что вижу я его все хуже и хуже, пока в конце концов не вхожу в помещение, которое тотчас узнаю: это второй этаж нашего одноэтажного дома. Все тут так же, как и на первом этаже, та же мебель и те же картинки на стенах. Странным представляется лишь обилие роз: букеты их повсюду, стоят в вазах, в банках, втиснуты между книг, а то и просто лежат на полу. Я любуюсь ими и, слизывая воду с лепестков, слушаю радио, по которому передают открытый сеанс связи между ЦУПом и нами. Ясно, что бодрые наши голоса на самом деле не принадлежат нам, но, похоже, вся Земля об этом прекрасно знает, так нужно. Кто-то каламбурит голосом, похожим на голос Бет: "Между ЦУПом и нами ходят цунами", – кто-то, по всей вероятности, полковник, бывший генералом, убеждает нас, что землетрясения в нынешнем положении нам больше не помеха. Затем следует провал. Сколько длится мое благодатное небытие, я не знаю, но вскоре я опять вижу перед собой двери холодильника и понимаю, что должен начинать путь заново. Все это повторяется раз за разом, до тех пор пока голые собаки со старухами не поселяются в нашем доме и я не оказываюсь где-то вовне его, у раскаленной добела стены. На мне черная шелковая пара, в руках розы, которые я продолжаю облизывать. Я жду Юлию, но в то же время знаю, что она не придет, что это невозможно и чудовищно. Стена вздымается вертикальным морем, ужас захлестывает меня, я пытаюсь кричать и не могу: горло мое давится горячим и твердым, тело расплавляется в воде.
***
Сознание так и возвращалось ко мне: всякий раз, начиная в дверях холодильника, я был способен пройти все меньшее расстояние и, будто заговоренные, эти проклятые двери вновь и вновь выскакивали передо мной. Явление их сопровождалось дурнотой и ужасным запахом.
Более или менее я стал приходить в себя на следующий день, когда окончательно уверился в том, что источником боли и ужасного запаха являются не двери холодильной камеры, а я сам, мое тело. Я увидел, что лежу на полу под байковым одеялом, поверх которого покоятся мои худые руки. Чтобы убедиться в том, что руки эти действительно принадлежат мне, я попробовал коснуться лба и чуть не расшиб себе нос. Юлия была где-то рядом, но я еще долго не смел взглянуть на нее. В левом локте чувствовалась тупая ноющая боль, как будто что-то давило на кость. Повернув руку ладонью вверх, я увидел следы уколов на вене.
Из рубки доносились шорохи радиопередачи, в которых не вдруг, но с легкостью необыкновенной я узнал голос оператора с ЦУПа. Два других голоса, мужской и женский, были мне незнакомы. Однако, судя по тому как обращался к этим двоим оператор – "Данайцы", – то были не кто иные, как мы с Юлией. Сеанс связи, который я слышал в бреду, шел на самом деле.
Тайком осматриваясь, я так лежал еще около часу, привыкал к шуму в голове, к новому помещению и к тому, что за дверьми холодильной камеры, до которых я мог легко дотянуться рукой, лежали покойники.
Юлия отреагировала на мое выздоровление так же обыденно, как, по всей видимости, и на мое внезапное заболевание. Она сказала, что если это не апельсиновый сок, то, скорей всего, я наглотался какой-нибудь гадости вместе с грязной водой из "спальни". Из рубки по-прежнему слышались звуки радиопередачи, но до сих пор мы ни словом не обмолвились об этом, будто все так и должно было быть… О, то был ее коронный маневр: вступать в разговор второй, как будто выказывая полное равнодушие к собственному мнению, но на самом деле боясь в этом мнении ошибиться. Люди, не знавшие ее, после нескольких минут подобного общения заключали о ее золотом характере, мужчины влюблялись в нее, но я-то был тертый калач. Оказывались ли мы наедине в гостиничном номере, на берегу моря, в наших апартаментах в Центре подготовки – всюду, как только отпадала нужда демонстрировать перед кем-то наши взаимные чувства, мы словно стремились доказать обратное, уличить друг друга в том, что скрывали на людях, отыгрывались на взаимных попреках, так что помалу и сами наши объятия больше походили на схватку. В общем, сейчас меня буквально распирало от желания высказать ей все. Спросить, к примеру, что было известно ей о "конкурсном" испытании, которое пришлось выдержать мне для окончательного утверждения в Проекте? Что, таким образом, она знала о Бет? И что, черт побери, у нее было с полковником?
И я, конечно, молчал. Я думал о крови, о трупах в нашем холодильнике, и это казалось гораздо проще, нежели думать о нас самих.