Страх: Рэй Брэдбери - Рэй Брэдбери


В сборник "Страх" (книга первая) включены произведения всемирно известных отечественных и зарубежных писателей, объединенные темой страха: Эдгара По, Оскара Уайльда, Франца Кафки, Владимира Набокова, Леонида Андреева, Евгения Замятина, Михаила Булгакова и других.

Содержание:

  • С Т Р А Х 1

  • Проспер Мериме 9

  • Александр Бестужев-Марлинский 12

  • Ги де Мопассан 19

  • Иван Тургенев 25

  • Редьярд Киплинг 27

  • Оскар Уайльд 31

  • Стефан Цвейг 37

  • Антон Чехов 46

  • Леонид Андреев 48

  • Федор Сологуб 49

  • Франц Кафка 58

  • Эрнест Хемингуэй 67

  • Владимир Набоков 69

  • Рэй Брэдбери 70

  • Евгений Замятин 72

  • Михаил Булгаков 75

  • Юрий Домбровский 81

  • Примечания 84

С Т Р А Х

"Страшный" рассказ
русских и зарубежных писателей

От составителя

Этот сборник - своеобразная "антология страха". Включенные в него рассказы отечественных и зарубежных писателей с мировой славой отражают всевозможные проявления страха - одного из наиболее сильных человеческих чувств, предопределяющим образом влияющего на жизнь и судьбу человека.

Страх перед прошлым и возмездием за совершенное преступление или измену. Мистический страх перед неведомым или сверхъестественным. Страх, внушаемый снами, призраками, домовыми. Комический, мнимый или напрасный страх. Страх за свою жизнь и за чужую. Страх перед недугом, порочной страстью или смертью. Страх утратить разум. Страх преследуемого человека - невинной жертвы неправедного режима. Губительна власть страха, но и безмерны способности человека преодолеть его.

И, наконец, - извечна притягательность страха. Кто из нас не любит с детства страшные истории?

Эдгар Аллан По

Сердце - обличитель

Перевод с английского В. А. Неделина.

Ну, да! Я нервен, нервен ужасно - дальше уж некуда; всегда был и остаюсь таким; но откуда вы взяли, что я - сумасшедший? Болезнь лишь обострила мою восприимчивость, а не нарушила, не притупила ее. Особенно же изощрился мой слух. Я слышал все сущее в небесах и в недрах. Я слышал многое в преисподней. Какой же я сумасшедший? Вот послушайте только! да заметьте, как здраво и гладко поведу я свой рассказ.

Затрудняюсь определить, как этот замысел пришел мне на ум; но, как только возник, мне не стало от него покоя ни днем, ни ночью. Сам старик тут был ни при чем. Никакого взрыва ненависти не было и в помине. Я любил старика. Он мне ничем не досадил. Не обидел меня ни разу. На деньги его я не зарился. По-моему, все дело в этом глазище… - ну да! именно в нем. Один глаз у него был точь-в-точь, как у грифа, - водянисто-голубой, подернутый блестящей пленкой. Когда он смотрел на меня, у меня каждый раз кровь стыла в жилах, и вот, как-то незаметно, не сразу, я и додумался прикончить старика, чтоб не видать больше этого глаза вовеки.

А теперь - главное, вы вообразили, будто я сошел с ума. Но сумасшедшие же ничего не смыслят. А посмотрели бы вы на меня! Посмотрели бы вы только, до чего хитро все было обдумано, как все учтено, предусмотрено заранее, до чего ловко я прикидывался, затеяв это дело! Никогда еще я не был так добр к старику, как последнюю неделю до убийства. По ночам же, около полуночи, я отпирал замок на его двери и чуть открывал ее…о, совсем неслышно! Приотворив настолько, что пройдет голова, я просовывал в дверь потайной фонарь, закрытый со всех сторон, так что свету не просочиться, а уж тогда просовывал и голову. Ох, и посмеялись бы вы, если б видели, до чего же ловко я ее просовывал! Я продвигался вперед медленно… бесшумно, чтоб не спугнуть сон старика. Чтобы просунуть голову в дверь настолько, что станет видно старика на постели, уходил час. Ха! хватило бы ума у сумасшедшего на такие штуки? А затем, когда голова уже проникнет к нему в комнату, я осторожно приоткрывал фонарь… да, да, осторожно, осторожно (потому что железные петли чуть поскрипывали) и ровно настолько, чтобы пропустить один-единственный луч, который и направлял на это его грифово око. И такие штуки я проделывал семь бесконечных ночей подряд, всегда ровно в полночь; но глаз оказывался закрытым, и свершить задуманное было немыслимо, потому что не сам же старик донимал меня, а только его Дурной Глаз. А по утрам, только займется день, я входил к нему как ни в чем не бывало, подбадривал его, дружески окликал по имени и интересовался, как он провел ночь. Так что, как видите, старик должен был просто читать в мыслях, чтобы заподозрить, что еженощно, ровно в двенадцать, я подглядываю за ним в дверь, пока он спит.

На восьмую ночь я отворял дверь еще с большей оглядкой, чем всегда. Минутная стрелка на часах движется быстрей, чем кралась моя рука. Никогда еще не чувствовал я себя таким всеведущим. Я еле сдерживал ликование, которое так и рвалось из груди. Подумать только, - я здесь, не спеша отворяю его дверь, а он ни сном ни духом не чует моих происков, моих тайных помыслов. От такой мысли я тихонько хихикнул; и, кажется, он услышал, потому что вдруг метнулся на кровати, словно вспугнутый. Так вот, вы, возможно, подумаете, что я тут же назад; вот и нет. В его комнате было черным-черно, тьма кромешная (ведь ставни затворялись наглухо из страха перед грабителями), и я знал, что ему не разглядеть, как открывается дверь, и не переставал потихоньку открывать ее - еще, а ну еще.

Я просунул голову и уж собрался было подсветить фонарем, но тут мой палец соскользнул со спуска шторки - старик резко приподнялся на кровати с криком: "Кто там?"

Я замер на месте, и ни звука. Битый час простоял я не шелохнувшись, но все было не слышно, чтобы он лег. Он сидел на постели и прислушивался, совсем как бывало я, ночь за ночью, - все прислушивался к возне жучка-точильщика в стене.

И вот я услышал слабый стон и тут же узнал его, этот стон смертельного ужаса. Ни от боли, ни от горя так не застонут; ох, нет! то был глухой, сдавленный звук, такой вырывается из самых глубин души, когда ужас затопит ее так, что уже невмоготу. Мне ли не знать его. Сколько ночей, каждый раз ровно в двенадцать, когда все спит, исторгали его из груди моей, словно из гулкого колодца, страхи, терзавшие меня. Так мне ли, говорю я, не знать его. Я знал, каково сейчас старику, и, хоть и посмеивался про себя, жалел его. Я-то знал, что с тех пор, как я услышал, что он завозился на постели, он так все и лежит, глаз не сомкнув. И страхи одолевают его все сильнее. Он старается убедить себя, что они беспричинны, и - не получается. Он все уговаривает себя: "Там ничего, то был лишь ветер в трубе камина; только мышка пробежала"; или: "то просто сверчок стрекотнул, вот и все". Да, такими именно уговорами и старался он успокоить себя, приободрить; но все было попусту. Все попусту, потому что Смерть, подобравшаяся вплотную, уже черной тенью маячила перед ним, и тень эта уже обволакивала жертву. И томительный гнет этой бесплотной тени заставлял его, не слыша и не видя, чуять мое присутствие.

Долго, терпеливо караулил я его, и все не слышно было, чтобы он лег; тогда я решился приоткрыть маленькую, маленькую щелку в фонаре. И вот, приоткрываю - вы не представляете себе, до чего тихо и осторожно, пока наконец один-единственный лучик, тонкий, как нить паутины, не протянулся сквозь щелку; и прямо на это птичье око.

Оно смотрело, широко-широко открытое, и, лишь взглянув на него, я пришел в ярость. Я видел его с предельной ясностью - водянисто-голубоватое, подернутое пленкой, от гнусного вида которой меня мороз пробирал до мозга костей; но ни лица, ни самого старика мне не было видно; потому что, словно по наитию, я направил луч прямо на эту проклятую точку.

Да, ведь я, кажется, уже говорил вам, что вы принимаете за помешательство сверхизощреннейшую чувствительность? Так вот, продолжаю - тогда-то мне и послышался какой-то тихий, неясный, торопливо частящий звук, словно тикают часы, укутанные в вату. И этот звук тоже был моим добрым знакомым. То стучало сердце старика. И от его ударов я дошел до белого каления, как солдат, приходящий в раж от барабанного боя.

Но я и тут сдержался и затаился еще больше. Я почти не дышал. И старался не спускать луч с его глаза. А тем временем проклятый барабан, его сердце, бил все сильней. Бой его становился все чаще и чаще, оно колотилось с каждым мгновением все громче и громче. Старик, верно, был в ужасе неописуемом! А оно стучало все раскатистей, говорю вам, что ни миг, все громче! вы следите? Я вам говорил, что у меня нервы - ну да, нервы. Тогда же, в глухую полночь, в мертвой тиши старого дома, этот дикий стук нагнал на меня такого страху, с которым не совладаешь. И все-таки еще несколько минут я сдерживал себя и стоял не шелохнувшись. А бой все громче, громче! Я думал, сердце его не выдержит. И тут новая тревожная мысль: сосед же услышит! Час старика пробил! С оглушительным воплем я засветил фонарь вовсю и ринулся в комнату. Он вскрикнул раз… всего раз. Я мигом стащил его на пол и привалил тяжелой постелью. Я еще улыбнулся, радуясь, что пока все идет как по-писаному. Но минуты шли за минутами, а сердце, хоть и слабо, но все прослушивалось. Теперь, однако, мне это было нипочем: через стену не услышат. Наконец - остановилось. Старик умер. Я сдвинул постель и осмотрел тело. Да, он был уже покойником. Я положил руку ему на сердце и долго не снимал. Не шелохнется. Вот и успокоился. Больше его глаз не будет меня смущать.

Если вы и теперь еще считаете меня сумасшедшим, то расстанетесь с этой мыслью, когда узнаете, до чего тонко все было проведено с уборкой трупа. Ночь была на исходе, и я работал без передышки, но бесшумно. Сначала я разрубил тело на части. Отсек голову, руки, ноги.

Потом я поднял три половицы в его комнате и засунул все это под настил. И снова настлал поднятые доски, да так ловко и умело, что глаз человеческий, будь то хоть его око, ничего и не заметит - все как было. Замывать было нечего, нигде ни от чего ни единого пятнышка, а уж кровавых пятен и подавно. Раз уж я взялся за дело! На то и чан, из него не расплещется; ха! ха!

Дело было сделано в четыре утра; но темно еще было, как ночью. Когда колокол отзвонил четвертый удар, в уличную дверь постучали. Я пошел открывать как ни в чем не бывало, чего мне было теперь бояться? Вошли трое, отрекомендовавшиеся со всей учтивостью: полиция. Посреди ночи сосед услышал какой-то крик; ему показалось, будто что-то неладно, донесли в участок, и вот они (чины полиции) отряжены сделать обыск.

Я улыбнулся - чего же мне было бояться? Попросил джентльменов проходить - пожалуйста, пожалуйста. Кричал я, пояснил я им, во сне. Старик, ввернул я походя, сейчас в отъезде, поехал в деревню. Я провел гостей по всему дому. Попросил искать, пусть обыщут как следует. Наконец, проводил их - в его комнату. Я показал им все его богатство - вот оно, в целости и сохранности. В восторге от того, до чего же я уверен в себе, притащил туда стулья - пусть отдохнут; непременно, непременно, ведь устали же; свой же стул я - таким себя победителем чувствовал, что все мне было нипочем, - поставил прямо на те доски, под которыми покоились бренные останки моей жертвы.

Полицейские остались довольны. Мое поведение говорило само за себя. Держался я на редкость непринужденно. Они сидели, и, поскольку я отвечал на их вопросы все шуточками да прибауточками, сами разболтались. Но вскоре я почувствовал, что бледнею, захотелось, чтобы они ушли. Голова разболелась, в ушах словно какой-то звон; а они все сидят и болтают. А звон, казалось, все приближался: он не умолкал и становился все слышнее; чтобы заговорить это наваждение, я не умолкал ни на миг, а он все не унимался, прорывался все ясней, пока я наконец не сообразил, что он мне не просто чудится.

Теперь я уже, конечно, просто побелел, но речь моя лилась еще вольней, во весь голос. А звук все нарастал, ну, что мне было делать? Он сочился негромко, жиденько, с частыми перебоями - совсем как тиканье часов, укутанных в вату. Я уже дышал со всхлипом, а представители власти все не слышали его. Я зачастил еще быстрее, еще речистей, но потикиванье неумолимо нарастало. Я вскочил, понес какую-то чепуху, я уже почти кричал, бешено жестикулируя, - а оно все сильней. Да что же они все не уходят? Я метался по комнате, меряя ее из конца в конец огромными тяжелыми шажищами, словно вид гостей приводил меня в исступление; а оно - еще того сильнее. О, господи! да что же мне делать? Я был весь взмылен, я уже заговаривался, ругался! Я вертелся вместе со стулом, на котором сидел, елозил с ним вместе взад-вперед, скребя по полу все на том же месте, по этим самым половицам, а гул заглушал и этот скрежет и все остальное, он нарастал непрерывно. Все громче, громче, громче! А гости знай себе болтают в полное удовольствие да улыбаются. Да как же они не слышат? Нет, нет, Творец вседержитель! Да слышали они! Не верили мне! Знали! - и просто потешались над моим ужасом! - так мне тогда и подумалось и сейчас все еще думается. Но будь что будет, только бы не эта пытка! Хватит выставлять себя на посмешище, лопнуло мое терпение! Я видеть больше не мог этих притворных улыбочек! Я понял, что если не закричу, то вот она, смерть моя! а оно: еще - чу!.. громче! громче! громче! громче!..

- Изверги! - закричал я, - нечего прикидываться, хватит! Я признаюсь - я убил! Отдирайте половицы! Да, вот здесь, здесь! Это стучится его проклятое сердце!

Преждевременные похороны

Перевод с английского В. А. Неделина.

Есть сюжеты поразительно интересные, но и настолько кошмарные, что литература не может узаконить их, не отступив от своего назначения. И придумывать их писателю не следует, иначе он вызовет только досаду и отвращение. Только суровость и величие самой правды дает полную и благоговейную уверенность в необходимости их воплощения. У нас дух захватывает от "мучительного упоения" описаниями переправы через Березину, Лиссабонского землетрясения, Лондонской чумы, резни в Варфоломеевскую ночь или гибели ста двадцати трех узников, задохнувшихся в Черной яме в Калькутте. Но потрясает в этих описаниях именно факт, действительность, история. Окажись они выдумкой, - мы прочли бы их с отвращением.

Я привел из истории несколько классических примеров катастроф, поражающих нас своим величием, но особенно трагический характер сообщают каждой из них ее неслыханные размеры. Однако же, в долгом, скорбном перечне человеческих несчастий немало найдется и таких, когда человек становится единственной жертвой страданий, еще больших, чем на этих несметных торжищах гибели и опустошения. Ведь есть та степень муки и такое бездонное отчаяние, до которых можно довести только одного, отдельно взятого человека, а не много народу сразу. От самых чудовищных мук страдают всегда единицы, а не массы, и возблагодарим Господа за это его милосердие!

Самое же тяжкое изо всех испытаний, когда-либо выпадавших на долю смертного, - погребение заживо. А подобные случаи - не редкость, совсем не редкость, с чем люди мыслящие вряд ли станут спорить. Границы между жизнью и смертью темны и очень приблизительны. Кто скажет, где кончается одна и начинается другая? Известно, что при некоторых заболеваниях создается видимость полного прекращения жизнедеятельности, хотя это еще не конец, а только задержка. Всего лишь пауза в ходе непостижимого механизма. Проходит определенный срок, - и, подчиняясь какому-то скрытому от нас, таинственному закону, магические рычажки и чудесные колесики снова заводятся. Серебряная струна была спущена не совсем, золотая чаша еще не расколота вконец. А где же тем временем витала душа?

Но помимо вывода a priori, что каждая причина влечет за собой свое следствие, и случаи, когда жизнь в человеке замирает на неопределенный срок, вполне естественно, должны иногда приводить к преждевременным похоронам, - безотносительно к подобным, чисто умозрительным, заключениям, прямые свидетельства медицинской практики и житейского опыта подтверждают, что подобных погребений действительно не счесть. Я готов по первому же требованию указать хоть сотню таких случаев, за подлинность которых можно ручаться. Один из них весьма примечателен, к тому же и его обстоятельства, вероятно, еще памятны кое-кому из читающих эти строки, - произошел он сравнительно недавно в городке близ Балтимора, где вызвал большое смятение и наделал много шума. Жена одного из самых уважаемых граждан, известного адвоката и члена конгресса, заболела вдруг какой-то непонятной болезнью, перед которой искусство врачей оказалось совершенно бессильным. Страдала она неимоверно, а затем умерла, или ее сочли умершей. Никто не заподозрил, да никому и в голову, конечно, не могло прийти, что смерть еще не наступила. Все признаки были как нельзя более убедительны. Лицо, как всегда у покойников, осунулось, черты заострились. Губы побелели, как мрамор. Взор угас. Тело остыло. Пульса не стало. Три дня тело оставалось в доме, оно уже совсем окоченело и стало словно каменным. В конце концов с похоронами пришлось поторопиться, так как показалось, что труп уже разлагается.

Женщину захоронили в фамильном склепе, и три года туда никто не заглядывал. На четвертый год усыпальница была открыта - доставили саркофаг; но, увы! какой страшный удар ожидал мужа, собственноручно отпиравшего склеп! Едва дверцы растворились, фигура в белом с сухим треском повалилась ему в объятия. То был скелет его жены в еще не истлевшем саване.

Дальше