Он замолчал. Молчал и я. Мы смотрели друг на друга, и в эту минуту я думал о том, что, беседуя с таомцем, я приобщаюсь к миру, о котором, к сожалению, не знал никто из моих современников.
В шестидесятых годах XX века люди очень хотели знать, есть ли жизнь на других мирах, и как бы они были счастливы, если б могли слышать по радио нашу беседу с тиомцем или видеть на экране кино ила телевизора нас, садящих вот здесь, в номере гостиницы ХХIII столетия. С каким страстным интересом они смотрели бы на тиомца. Казалось, я смотрел на него не только своими собственными глазами, но я глазами всех людей того столетия, когда наука только что начала осваивать космос, с нетерпением ожидало встречи с высокоразумными существами, обитателями других марев.
Обитатель "других миров" сидел рядом так близко, что я мог коснутся его рукой. Зачем? Для чего?
Может, для того, чтобы проверить, не обманывают ли меня чувства? Нет, чувства не обманывали. Но рассудок был несколько разочарован тем, что мой любезный и милый гость, сумевший преодолеть почти безграничное пространство, - сам по себе оказался в границах обычного, даже слишком обычного, и физически почти не отличался от молодых людей, родившихся на Земле. Я неожиданно употребил слово "почти", не найдя другого, сумевшего бы более, точно передать даже не смысл, а оттенок того, что я пытался выразить. Это "почти" сказывалось скорее не в его облике, а в выражении лица. Лицо моего гостя выражало нечто особое, оно как бы раскрывало смысл того, что не в силах передать никакие слова. Глубокая и странная загадочная мысль глядела из его глаз. Я почему-то вспомнил Леонардо да Винчи.
И он, словно угадав мою мысль, назвал имя великого художника и инженера итальянского Возрождения.
Я. Мой покойный отец написал о нем книгу.
Он. Знаю эту книгу. И высоко ценю ее.
Я. Отец высказывал странную мысль…
Он. Она мне не кажется странной, Леонардо был очень похож на тиомца. Я был бы готов допустить, что он тиомец, прилетевший на Землю.
Я. Мой отец тоже был готов допустить нечто подобное.
Он. Леонардо был и остается загадкой. И сейчас некоторые историки высказывают эту же мысль. Но нет фактов, чтобы подтвердить ее, за исключением, пожалуй, одного…
Я. Какого?
Он. Леонардо видел мир, как видят его тиомцы, сумевшие идеально пригнать окружающую их среду к себе, к своей жизни, к своим чувствам. На его картинах, а значит, так было и в его душе, слишком гармоничный мир.
Мы беседовали, и время спешило, торопилось, как и полагается времени. И наступила минута, когда тиомец (я называю его тиомцем, хотя у него было имя, довольно звучное имя: Бом) встал и, простившись со Мной, исчез. Именно исчез, а не ушел, словно растворился в воздухе. Еще секунду назад я слышал его голос и видел его лицо, и вот его уже нет.
Он будто развеществился вместе со стулом, на котором только что сидел. В номере стало пусто, и я все сильней и сильней ощущал эту пустоту и тишину.
Затем появился робот и принес мне ужин.
* * *
Живя в необыкновенном мире; я постепенно знакомился с новыми нравами и обычаями. Где бы я ни появлялся: в сельской ли местности, на фабрике ли фотосинтеза, в научно-исследовательской лабораторий, в гостях у друзей (а их становилось все больше и больше), я везде ощущал захватывающий ритм гармоничного коммунистического бытия, видел новые, истинно человеческие отношения. Изменилось не только мышление, но и Словарь. Из бытового разговорного языка исчезли слова, отражавшие эгоцентризм, цинизм мысли, грубость и пошлость чувства.
Сердечность и мужество - эти черты были свойственны и детям, и юношам, и старикам. Каждая отдельная личность чувствовала свое постоянное единство, духовную слитность со всем огромным коллективом. Вот эта духовная слитность каждого гражданина с обществом и создавала ту особую атмосферу эпической красоты и величия, которая была ни с чем не сравнима. В каждом человеке - и в ребенке и во взрослом - отражалось все величие огромного коллектива, всего коммунистического человечества, превратившего Землю в центр творческой вечно не удовлетворенной мысли, мысли, рвущейся вперед, в бесконечность еще не освоенных миров.
Однажды историк Светлана Щеглова и писатель тиомец Бом спросили, как я понимал слово "счастье"? Я, по-видимому, поспешил и ответил неудачно. Я сказал:
- Счастье - это удовлетворение всех желаний.
Тиомец Бом молча усмехнулся, а Светлана возразила:
- Ну нет. Счастье, по-моему, не в этом. По-настоящему счастлив только тот, кто никогда не бывает удовлетворенным. По-моему, личное счастье - это реализация всех твоих способностей на благо всего коллектива. Ведь счастье - это не только итог, но и путь к цели. И если этот путь слишком легок, если он не требует никаких усилий, разве он может сделать человека по-настоящему счастливым? Самыми счастливыми людьми в нашем обществе считают тех, кто меньше всех щадил себя, прокладывая путь в будущее. Счастье не может быть очень спокойным.
И мы все долго спорили о том, что такое счастье.
21
Я уже рассказывал о том, что машина быстрого движения превращала пространство в абстракцию.
Но и время она тоже лишала той длительности, которая связана с ожиданием и пребыванием в пути.
Вы, в сущности, не пребывали в пути, путь пребывал в вас, вы появлялись почти сразу.
Вот так, выйдя из гостиницы, я сразу оказался в институте истории, хотя этот институт был возле Феодосии в Крыму. Меня сопровождали Павел Погодин и историк, специализировавшийся на изучении второй половины XX века, Светлана Щеглова.
Еще в гостинице Светлана пыталась меня уверить, что история стала самой актуальной и любимой молодежью наукой, породнившись с кибернетикой, вооружившись новейшими техническими достижениями, чтобы сделать человека хозяином времени. Хозяином пространства он давно уже стал.
Мой отец был историк, и я хорошо знал, как в мое время историки и археологи завидовали физикам, биологам и инженерам, которые изучали не что-то бывшее и исчезнувшее, а создавали новый мир, будущее, бесконечно более интересное, чем прошлое. Профессия историка казалась тогда многим чем-то созерцательным и книжным, далеким от жизни.
Я обратил внимание на огромное здание, стройное и изящное, как чертеж. Это был Институт памяти. Сквозь полупрозрачную, как облако, стену были видны машины, вобравшие в свою память все прошлое человечества, не давая утратить ни один миг.
Машины трудились и днем и ночью. Они запоминали, ловя каждое мгновение, каждый новый факт, чтобы присоединить его к тем бесчисленным фактам и событиям, которые здесь хранились.
- Говоря на языке людей двадцатого века, - пояснила мне Светлана, - это исторический архив.
- А где же шкафы, в которых хранятся документы?
Светлана рассмеялась. Усмехнулся и Павел Погодин.
- Их убрали вместе с пылью еще два столетия тому назад. Здесь хранится утраченное бытие, как в живой человеческой памяти. Пыль ему не требуется. И картонные папки тоже.
- Механизированные историки, - попытался я сострить. - Металлические архивариусы.
- Я бы сказала по-другому, - ответила Светлана. - Очеловеченное, оживленное время. Одушевленный документ… Сейчас историки решают задачу необычайно сложную. Они хотят поставить человека в центр, в самый фокус времени, сняв разрыв между прошлым и настоящим; Развитие кибернетики отчасти делают это возможным и сейчас. Вы хотите знать какой-нибудь факт, опустившийся на самое дно прошедшего. Вам его подымут. Назовите. Тут рядом зал исторических и биографических справок.
Я несколько растерялся.
- Что бы вы хотели узнать, - спросила Светлана, - из того, что вас интересовало в прошлом?
И вдруг вспомнился профессор Чернявский. Я рассказал Светлане, как смог, о том, что меня интересовало.
- Пустяк. Мелочь, - сказал я. - Но эта мелочь мешала мне жить,
Светлана улыбнулась. Затем она зашла в справочную и передала мой заказ.
- Через три часа вы получите нужную справку, - сказала она, выходя из справочной. - А сейчас идемте обедать. Я проголодалась.
Три часа я провел в тревожном состоянии. И был, разумеется, рассеян. Я невпопад отвечал на вопросы Светланы и Павла. Я думал о Чернявском, словно он был где-то почти рядом.
В тот день я встретился с ним, казалось бы, вопреки всем законам природа.
Вместо сухой архивной справки мне в Институте памяти предъявили нечто более живое и конкретное.
В кабине, куда меня попросили войти, оказалось иное время. Я очутился в лаборатории генетики, да, в той самой лаборатории, куда я не решался входить, когда работал в институте. И хотя я очутился там, никто не замечал меня, все заняты были своим делом. Лаборантка Пастухова варила кашицу из изюма для мушек дрозофил. Лаборант Карасик возился с термостатом, что-то налаживая. А Чернявский сидел за столиком в углу и писал статью. Он был отличный экспериментатор и неплохой лектор, но статьи он писал с трудом, мучительно и подолгу подыскивая нужное слово и не умея закончить фразу, поставить вовремя точку.
Минут через пять он встал с места и быстро-быстро стал ходить. Затем он махнул рукой и подошел к Пастуховой.
До моего слуха долетела странная фраза, смысл которой не сразу дошел до меня.
- А завтра его начнут замораживать. Бедненький. Невеселая все-таки штука.
Чернявский вздрогнул, выпрямился, и на его широком лице появилось знакомое мне выражение презрения и неприязни.
- Ну и что? Что вы хотите сказать?
Пастухова выждала несколько секунд, зевнула и спросила с самым невинным видом:
- А за что вы так не любите его, Георгий Семенович?
Чернявский не ответил.
- А как вы думаете, Георгий Семенович, действительно он через триста лет оживет?
- Оживет не оживет, вам-то какое дело? Занимайтесь лучше своей кашей.
Затем лаборатория с Чернявским исчезла. В поле моего зрения появилась машина. Перед ней возник экран. Машина что-то делала. И, только взглянув на экран, я понял, чем она занималась. Она составляла список научных работ. Но самое поразительное, у нее был мой почерк. И перечисляла она мои собственные работы, но в обратном порядке, не с начала., а с конца. У меня было около двадцати печатных работ… Неудивительно, машина писала все менее уверенно, словно что-то мешало ей вспомнить. Я тоже старался вспомнить. И вдруг мне пришла на память статья об естествознании, написанная мной, еще когда я учился на философском факультете. Ее не было в списке, составленном машиной. Машина забыла о ней или, может быть, настолько была деликатной, что не хотела напоминать о ней. Так вот из-за чего сердился на меня Чернявский, не пожелавший простить мне эту статью, где речь шла о вещах, в которых я плохо разбирался?
Я вышел из кабины, смущенный и растерянный.
- Ну что, удалось вам получить справку? - окликнула меня Светлана Щеглова.
- Удалось, - ответил я без энтузиазма.
* * *
Как я уже упоминал, профессор Обидин, не уверенный в том, что вместе со мной в далекое будущее войдет и мое прошлое, записал на пленку магнитофона мои воспоминания, он использовал и техническую новинку - электронный аппарат с запоминающим устройством.
И им было предоставлено слово, им, этим устройствам и примитивным механизмам. На этот раз магнитофон и запоминающее устройство пытались приобщить к моим интимным переживаниям не только физиологов и биофизиков, но и все население солнечной системы, обитателей многочисленных космических станций, новоселов Марса и Венеры, самоотверженных людей, осваивающих новые миры.
Мой голос раздавался словно бы из глубины прошлого, не скрывая волнения, охватившего меня в дни, предшествовавшие эксперименту. Я не сумел тогда скрыть свое волнение, и потому интонация не совсем соответствовала тому, что я теперь говорил.
Обидин попросил меня быть спокойным и точным, будто можно действительно быть точным, когда вспоминаешь. Он даже не удержался и сказал мне, не скрывая своего недовольства:
- Павел Дмитриевич! Голубчик! Поймите раз навсегда. Ведь вы должны унести с собой в будущее не только собственную персону, но и свое прошлое. Да, всю свою жизнь со всеми ее событиями, оттенками и переживаниями.
- А зачем? Нужно будет, все вспомню.
- А если наступит амнезия, хотя бы частичная утеря памяти? Появитесь среди потомков. Спросят вас: кто вы, откуда? А вы ни бе, ни ме.
- Думаете, магнитофон поможет? Утерять память - значит утерять самого себя.
- Поменьше думайте о себе, а побольше о тех, среди которых вам придется провести остаток своей жизни. Терпеть не могу громкие слова, но, видно, без них не обойтись. Вы делегат, отправляемый нашими современниками в будущее. Отдаете себе отчет, кто вы? Поймите, наконец, свою ответственность.
Его, по-видимому, начало раздражать мое упрямство, упорное нежелание вспоминать по заказу. Но времени оставалось мало, был дорог каждый час.
Я рассказал о себе, стараясь вообразить, что рядом со мной сидит человек, которого страстно интересует моя биография.
Рядом действительно сидел человек, техник, специалист по магнитофонной записи, и на его лице не отражалось ничего, кроме желания хорошо сделать свое дело.
Я рассказывал о себе, как если бы писал свою автобиографию при поступлении на работу. Я перечислял адреса, по которым проживал, города, где бывал, родственников, учебные заведения, где когда-то учился.
Обидин перебил меня:
- Потомков не интересует ваш послужной список. Вы же сейчас делитесь своими воспоминаниями не с управхозом.
- Откуда вы знаете, что будет им интересно?
- Глубины больше, Павел Дмитриевич. Искренности. Рассказывайте о самом важном. Нужна ваша исповедь, а не справка для выдачи паспорта.
- Исповедь? Я ведь не Жан Жак Руссо.
- Знаю, что вы не Жан Жак!
Обидин сердился на меня. За что? Уж не за то ли, что я не умел сложить свое прошлое в чемодан, собираясь в дальний путь, в необыкновенную дорогу, и мог оказаться без багажа.
Я понимал не хуже Обидина, что мои воспоминания, записанные на магнитофонную ленту, будут своеобразным мостом, связующим две эпохи, и именно это-то обстоятельство и мешало мне собраться с мыслями. О чем и о ком я буду рассказывать?
О себе? А чем я замечателен? И кому будет интересно слушать о том, что я переживал и видел?..
И вот теперь, спустя триста лет, люди всей солнечной системы слушали мой чуточку дрожащий голос, рассказывающий о бывшем научном сотруднике Института биофизических проблем, отважившемся нарушить закон, по которому текла жизнь многочисленных видов животного и растительного царства в течение миллионов лет.
Не я сам, а это обстоятельство делало значительным каждое слово, которое я произносил.
- В том году, - рассказывал мой голос, - я решил испытать свои силы А заодно лучше узнать жизнь, которую я знал плохо. Один из моих приятелей, Саша Горбачев, кончил Горный институт и был назначен начальником геологической партии, отправляющейся на Север. Я попросил его, чтобы он взял меня коллектором. Горбачев ехал как раз в тот район Катангской тайги где несколько лет назад погиб его дядя. Об этой трагической истории писали в газетах. Гидрогеолог - дядя Горбачева, человек пожилой, нес несколько бутылей с водой, так называемую "пробу", и заблудился. Заблудился потому ли, что внезапно выпал снег, или по какой-то другой причине - это осталось неизвестным. Катангская тайга тянется на многие сотни километров. Самолеты искали старого гидрогеолога и не могли найти. Нашел его эвенк, перегонявший оленье стадо. Нашел мертвым. Но что было удивительно - рядом с мертвым гидрогеологом стояли стеклянные бутыли с водой. Он не бросил и не разбил ни одной.
Я впервые уезжал из дома на такой далекий срок. И старался держаться как все участники экспедиции - не думать о предстоящих трудностях и радоваться всем случайным радостям, выпадавшим на нашу долю. В глубине души я немножко побаивался тайги с ее безлюдными просторами. Ведь мне никогда прежде не приходилось отдаляться от больших дорог, даже когда я ходил собирать грибы где-нибудь поблизости от Солнечного или Репино.
Заблудиться возле Репино, не очень-то тяжкое испытание. Оно способно напугать разве только дошколенка, но потерять направление в Катангской тайге, где безмолвные, окутанные безразличной и однообразной марью лиственницы тянутся на сотни километров, повторяя себя до одурения, - это совсем другое дело! С особой остротой я это почувствовал, когда остался один и потерял направление. Мой спутник эвенк Василий Шадоуль, казалось, только что сейчас был рядом, но его скрыли лиственницы, и он не откликнулся на мой голос. И вот теперь я был один, один в тайге.
Один. Что это значит? Никогда до того я не представлял себе полного одиночества. С того дня, как я стал сознавать себя, и до сегодняшнего утра я всегда знал, что поблизости от меня кто-нибудь да есть. А сейчас… Сейчас не было никого. Одни лиственницы да небо, с которого падал мелкий дождь.
Я шел. Ощущение огромного, безлюдного, необъятного пространства все сильнее и сильнее охватывало меня. Сначала мне казалось, что инстинкт и магнитная стрелка компаса выведут меня из этой чащи, Но к концу дня я уже перестал доверять и своей интуиции, и этой колеблющейся стрелке, и солнцу, которое время of времени показывалось из-за туч.
- Шадо-у-ль! - кричал я.
Но никто не откликался.
- Шадо-уль!
Я звал эвенка. Я повторял это имя, хватаясь за это созвучие, как утопающий хватается за соломинку.
- Шадоуль!
Но тайга не отвечала.