И духов зла явилась рать - Рэй Брэдбери 3 стр.


Ему захотелось, чтобы погас свет.

Но он висел, крепко сжав дерево, неожиданно сделавшееся скользким под его ладонями, и смотрел на светящееся окно Театра, слышал смех; наконец замерз и разжал руки, соскользнул вниз, упал и какое-то время лежал, ошеломленный, а затем встал во тьме и посмотрел на Джима, который все еще цеплялся за ветку. Лицо Джима, покрасневшее, с пылающими щеками и открытым ртом было обращено к окну. "Джим, Джим, спускайся вниз!" Но Джим не слышал. "Джим!" И когда Джим посмотрел, наконец, вниз, Уилл показался ему совсем чужим с его дурацкой просьбой отбросить жизнь и опуститься на землю. И тогда Уилл убежал, одинокий, думая слишком о многом, не думая вовсе ничего, не знающий что подумать…

- Уилл, ну пожалуйста…

Уилл посмотрел на Джима, державшего книги.

- Мы ведь были в библиотеке. Разве этого мало?

Джим покачал головой.

- Возьми мои книжки.

Он протянул Уиллу книги и двинулся под шелестящие и шепчущие деревья. Пройдя три дома, он обернулся и крикнул:

- Уилл? Знаешь ты кто? Ты проклятый, старый, тупой епископальный баптист!

И Джим ушел.

Уилл крепко прижал книги к груди. Они стали влажными от его ладоней. "Не оглядывайся! - думал он. - Не буду! Не буду!"

Он заставил себя смотреть только в сторону своего дома, и пошел по этой дороге. Быстро.

7

На полпути к дому Уилл услышал за спиной тяжелое дыхание.

- Театр закрылся? - спросил Уилл, не оборачиваясь. Джим довольно долго молча шел рядом и лишь потом сказал:

- Дом пустой.

- Отлично!

Джим плюнул.

- Ты, проклятый баптистский проповедник!

Из-за угла словно перекати-поле выкатился огромный ком блеклой бумаги, который подскочил, затем, трепеща на ветру, прижался к ногам Джима.

Уилл со смехом сграбастал бумагу, швырнул по ветру - пусть летит! И вдруг перестал смеяться.

Мальчишки, наблюдая, как блеклый шуршащий ком удаляется, пролетает между деревьями, внезапно замерли.

- Подожди-ка… - медленно сказал Джим.

И вдруг они закричали, запрыгали и побежали.

- Не порви его! Осторожней.

Бумага билась в их руках, как пойманная птица.

"Приходите двадцать четвертого октября!"

Их губы шевелились, следуя за словами, набранными шрифтом в стиле рококо.

"Кугера и Дака…"

"Карнавал!"

"Двадцать четвертого октября! Это завтра!"

- Не может быть, - сказал Уилл. - После Дня Труда карнавалов не бывает.

- Тысяча и одно чудо! Смотри!

"Мефистофель! Пьющий Лаву! Мистер Электрико! Монстр Монгольфьер!"

- Воздушный шар, - сказал Уилл. - Монгольфьер - воздушный шар.

- "Мадемуазель Таро!" - прочитал Джим. - "Повешенный человек. Дьявольская гильотина! Разрисованный человек". Ого!

- Всего лишь старое пугало с татуировкой!

- Нет. - Джим дунул на бумагу. - Он разрисованный. Специально. Смотри! Покрыт чудовищами! Целый зверинец! - Глаза Джима сверкали. - Гляди! Скелет! Разве это не замечательно, Уилл? Не просто тощий человек, нет, а "Скелет"! Смотри! Пылевая Ведьма! Что это за Пылевая Ведьма, Уилл?

- Грязная старая цыганка.

- Нет. - Джим прищурился, разглядывая картинки. - Цыганка, которая родилась в пыли, выросла в пыли, и в один прекрасный день со страху превратилась в пыль. "Египетский зеркальный лабиринт! Увидишь сам себя десять тысяч раз! Храм искушений святого Антония!".

- "Самая прекрасная… - начал Уилл.

- …женщина в мире!" - закончил Джим.

Они посмотрели друг на друга.

- Разве может карнавал иметь Самую Прекрасную Женщину на Земле в каком-то вставном номере, Уилл?

- Ты когда-нибудь видел карнавальных леди, Джим?

- Так, так… медведи гризли… Но как сюда попала эта афиша…

- Ох, заткнись ты!

- Ты не сердишься на меня, Уилл?

- Нет.

Ветер вырвал бумагу из их рук.

Афиша взлетела над деревьями в каком-то сумасшедшем прыжке. И исчезла.

- Все это сущее вранье. - Уилл с трудом перевел дух. - Карнавалы не устраивают так поздно. Это просто глупость. Кто пойдет туда?

- Я. - Спокойно сказал Джим из темноты.

И я, подумал Уилл, и представил, как сверкнул нож гильотины, как египетские зеркала разбрасывают веера света, и как дьявольский человек с зеленовато-желтой кожей отхлебывает лаву, словно крепко заваренный чай.

- Эта музыка… - пробормотал Джим. - Орган-каллиопа… Она должна прийти ночью!

- Карнавалы приходят рано утром.

- А как насчет лакрицы и сахарной ваты - помнишь как пахло?

Уилл подумал о звуках и запахах, плывущих по воздушной реке оттуда, где темнели дома, подумал о мистере Тетли, которого слушает лишь деревянный индеец; о мистере Кросетти с его единственной слезой, сверкающей на щеке; о столбе с красной полосой, непрерывно скользящей вокруг и вверх, из небытия к вечности.

Зубы Уилла застучали.

- Пойдем домой.

- А мы уже дома! - удивленно воскликнул Джим.

Оказалось, что они уже подошли к своим домам.

Стоя на крыльце, Джим повернулся и тихо спросил:

- Уилл, ты не сердишься?

- Да нет же, черт возьми!

- Мы не пойдем на ту улицу к тому дому, к театру, еще месяц. Еще год! Я клянусь.

- Верю, Джим, верю.

Они стояли, держась за дверные ручки, и Уилл взглянул на крышу дома Джима, где в холодном свете звезд сверкал громоотвод.

Буря была. Бури не было.

Это не имело значения, он был рад, что Джим установил на коньке крыши это замечательное приспособление.

- Спокойной ночи!

- Спокойной ночи!

Их двери захлопнулись одновременно.

8

Уилл отворил дверь и тут же прикрыл ее. Время было позднее, и он старался не шуметь.

- Так-то лучше, - послышался голос мамы.

Проскользнув через холл, Уилл заглянул в гостиную, где расположились родители, его заботила сейчас лишь эта привычная картина: отец сидел на своем обычном месте (уже дома! значит, они с Джимом дали хорошего кругаля!) и рассеянно листал книгу, мама вязала, сидя в кресле у камина, и напевала что-то уютное, похожее на песенку закипающего чайника.

Он захотел быть с ними рядом, но не решился; они были совсем близко и вместе с тем далеко-далеко. Внезапно они показались ему ужасно маленькими в этой слишком просторной комнате, в этом слишком большом городе, в этом слишком огромном мире. Казалось, что в этом ничем не защищенном месте им угрожает что-то, готовое обрушиться на них из ночной тьмы.

И на меня тоже, подумал Уилл. И на меня.

И он полюбил их за эту их малость даже больше, чем раньше, когда они казались высокими и сильными.

Пальцы матери перебирали спицы, ее губы отсчитывали петли, она была счастливейшей женщиной, которую он когда-либо видел. Он вдруг вспомнил, как однажды зимним днем в оранжерее пробирался сквозь густые зеленые заросли, чтобы отыскать чайную тепличную розу, скромную и одинокую в этой пышной сочной листве. Такой же виделась ему и мать с ее улыбкой, теплой как парное молоко, она была счастлива, счастлива сама по себе, в этой комнате.

Счастлива? Как и почему?

Здесь же, в двух шагах от нее, сидел уборщик библиотеки, он был уже в домашней одежде, но его лицо все еще оставалось лицом человека, который более счастлив, когда остается ночью один в глубоких мраморных подвалах, в сквозняке коридоров, где он шаркает своей щеткой.

Уилл глядел на них и не мог понять, почему эта женщина так счастлива, а этот мужчина так печален.

Отец, глубоко задумавшись, глядел на огонь, рука его расслабленно повисла, в ней, как в чаше, лежал ком смятой бумаги.

Уилл прищурился.

Он вспомнил, как ветер подхватил мятую афишу, и она легко и быстро полетела среди деревьев. И вот точно такая же бумага смята отцовскими пальцами со строчками, набранными шрифтом в стиле рококо.

- А вот и я!

Уилл вошел в гостиную.

И тотчас лицо мамы осветилось улыбкой.

Папа, напротив, казалось, смутился, как будто его застали на месте преступления.

Уилл хотел спросить: "Что ты думаешь об этой афише?"…

Но отец спрятал смятый листок глубоко под чехол кресла.

Мама тем временем листала книги, принесенные из библиотеки:

- Они превосходны, Уилл!

Но Уилл не мог забыть о Кугере и Даке и сказал:

- Ветер действительно принес нас домой, папа. Улицы полны летающей бумаги.

Отец ничуть не удивился его словам.

- Есть что-нибудь новенькое, папа?

Рука отца тихонько полезла под чехол кресла. Он поднял серые, слегка взволнованные, очень усталые глаза и пристально посмотрел на сына:

- Каменный лев исчез с библиотечной лестницы. Теперь будет рыскать по городу, выискивая христиан. Никого не найдет. Захватит в плен только одну из здешних, а она хорошая кухарка.

- Вздор, - сказала мама.

Поднимаясь вверх по лестнице к себе в комнату, Уилл услышал то, что почти наверняка ожидал.

Тихое шуршание, как будто что-то бросили в огонь. Мысленно он увидел, как папа стоит у камина и смотрит, как пламя охватывает бумагу, скручивает ее…

"Кугер… Дак… Карнавал… Ведьма… Чудеса…"

Ему захотелось вернуться вниз, встать рядом с папой, который греет руки у огня.

Вместо этого он медленно поднялся по ступеням и захлопнул за собой дверь комнаты.

Иногда по ночам, лежа в постели, Уилл прижимал ухо к стене, чтобы послушать голоса родителей, и если они говорили об истинном и вечном, он продолжал слушать, а если разговор шел о делах повседневных, отворачивался. Если они беседовали о времени, о прошедших годах или о нем самом, или о городе, или о неисповедимости путей Господних, о Божьей справедливости, управляющей миром, он тайно слушал, уютно устроившись в теплой постели; эти слова произносились всегда отцом. Обычно он стеснялся беседовать с папой в кругу знакомых или даже наедине, впрочем, это уже особая тема. У папы был необыкновенный голос - то высокий, то низкий, обволакивающий, как ласковая рука, тихо плывущая в воздухе, словно белая птица, выводящая в полете свои узоры, он обострял слух и разум, пытался увидеть внутренним взором то, что недоступно в обычное время.

Особенность папиного голоса крылась в звуке, который исторгала истина… Этот звук в пустыне города или в обычной деревушке может очаровать любого мальчишку. Много ночей Уилл дремал так, и его чувства были как остановившиеся часы, которые пропели вполголоса, прежде чем замолкнуть. Папин голос был полуночной школой, учившей постигать глубины времени, школой, где главным предметом была сама жизнь.

И сегодня выдалась именно такая ночь; глаза Уилла закрылись, голова прислонилась к прохладной штукатурке. Сначала папин голос тихо гудел, как далекий конголезский барабан. Мамин голос (со своим прекрасным сопрано она выступала в хоре баптистов) еще не вступил, он лишь подавал скромные реплики. Уилл представил себе, как отец потянулся, обращаясь к пустому потолку:

- …Уилл… заставляет меня чувствовать себя таким старым… ведь по-настоящему-то, мужчина должен играть со своим сыном в бейсбол…

- Вовсе не обязательно, - мягко прозвучал женский голос. - Ты хороший человек.

- …в плохое время. Черт побери, ведь мне было сорок, когда он родился! И ты. Люди говорят, где твоя дочь?… Господи, о какой чепухе думается, когда лежишь в постели.

Уилл услышал, как отец повернулся в темноте и сел. Чиркнул спичкой, раскурил трубку. Окна дребезжали от ветра.

- …человек с афишами под мышкой…

- …карнавал… - звучал материнский голос, - этот последний в нынешнем году?

Уилл хотел отвернуться, но не мог.

- …самая прекрасная… женщина… в мире… - бормотал отцовский голос.

Мама тихо смеялась:

- Ты знаешь, что это не я.

Нет! подумал Уилл, это же из афиши! Почему же папа не говорит?

Потому, ответил он сам себе. Что-то продолжается. Ох, что-то продолжается!

Уилл вдруг увидел бумагу, которая вертелась среди деревьев, и эти слова: "Самая прекрасная женщина", и лихорадочный жар охватил его щеки. Он думал: Джим, Театр, обнаженные люди на сцене-окне в этом спектакле, ужасном, диковинном, безумном, как китайская опера, дзю-до, джиу-джитсу, индейские головоломки; и теперь отцовский голос, мечтательный, печальный, очень печальный, печальнейший голос… много, слишком много всего, чтобы понять. И вдруг он испугался того, что папа не захотел говорить об афише, которую он тайком бросил в огонь. Уилл выглянул из окна. Там! Как белое перо! Бледная бумага танцевала в воздухе.

- Нет, - прошептал он, - никакой карнавал не придет так поздно. Этого не может быть. - Он нырнул под одеяло, включил ночник и раскрыл книгу. На первой же картинке он увидел доисторическую рептилию с огромными крыльями, летящую в ночном небе миллион лет назад.

Черт возьми, подумал он, в спешке я утащил книжку Джима, а он схватил одну из моих.

Но это была чудесная рептилия.

И уже в полусне ему почудилось, что он слышит внизу шаги неугомонного отца. Хлопнула входная дверь. Отец возвращался на работу, поздно, без всякой причины, с щетками, или с книгами, дальше, дальше…

А мама мирно спала, не зная, что он ушел.

9

Ни у кого в мире не было имени, которое так хорошо слетало с языка.

- Джим Найтшейд. Это я.

Джим был высокого роста, и теперь, вытянувшись, лежал на кровати, сплетенной из камыша; его костям было удобно в его теле, а его телу было привычно на его костях. Библиотечные книги, так и не открытые, лежали рядом.

Его глаза, полные ожидания, были темными, как сумерки, под ними залегли тени; его мать говорила, что это с тех пор, как он едва не умер в три года. Его темные волосы были цвета осенних каштанов, а на висках, на лбу, на шее и на запястьях его тонких рук бились темно-голубые жилки. Он был точно мрамор с темными прожилками, этот Джим Найтшейд, мальчик, который, взрослея, все меньше говорил и меньше улыбался.

Беда в том, что Джим видел лишь внешнюю сторону вещей и не мог увидеть то, что кроется позади видимого. А если ты всю свою жизнь никогда не смотришь на суть, и тебе уже тринадцать, ты и в двадцать лет будешь в плену этого мелкого суетного мира.

Уилл Хэлоуэй, даже когда был маленьким, любил вертеть знакомые явления так и этак, чтобы разглядеть их с разных сторон. Поэтому в тринадцать он имел уже целых шесть лет, наполненных яркими впечатлениями.

Джим знал каждый сантиметр своей тени, мог вырезать ее из плотной бумаги, свернуть в рулон или поднять на флагштоке как знамя.

А Уилл же до сих пор удивлялся, что тень следует за ним. Так было с ним, а что было, то было.

- Джим, ты проснулся?

- Да, мама.

Дверь приоткрылась и тут же захлопнулась. Он почувствовал, что совсем проснулся, но вставать не хотелось.

- Джим, почему у тебя руки как лед. Не спи с открытым окном. Подумай о своем здоровье.

- Непременно.

- Не говори "непременно" таким тоном. Ты не можешь знать, что значит иметь троих детей и потерять всех, кроме одного.

- А у меня и не будет детей, - сказал Джим.

- Ты просто так говоришь.

- Я знаю это. Я знаю все.

С минуту она молчала.

- Что ты знаешь?

- Нет никакой пользы увеличивать число людей. Люди все равно умирают.

Он говорил очень спокойно и тихо, почти печально:

- Так?

- Почти так, - ответила мать. - Ты здесь, Джим. Если бы тебя не было, я бы давным-давно сдалась.

- Мам. - Долгое молчание. - Ты можешь вспомнить папино лицо? Я похож на него?

- Тот день, когда ты уйдешь, станет днем, когда он навсегда меня покинет.

- Никто не собирается уходить.

- Почему с самого рождения, Джим, ты такой беспокойный?.. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь двигался так много, только во сне. Обещай мне, Джим. Куда бы ты не уходил, возвращайся и приводи с собой кучу детишек. Пусть они бегают, шумят. И позволь мне понянчиться с ними, когда-нибудь.

- Вот уж не собираюсь вешать на себя такую обузу.

- Ты хочешь разбогатеть, Джим? И все-таки, я думаю, тебе придется взвалить на себя обузу.

- Ни за что.

Он посмотрел на мать. Лицо ее носило следы долгих и давних страданий. Под глазами залегли темные тени.

- Будешь жить и нести свою ношу, - сказала она из ночного сумрака. - Но когда придет время, скажи мне. Попрощайся со мной. Иначе я не могу позволить тебе уйти. Было бы ужасно, если бы ты ушел, не простясь.

Неожиданно она поднялась и опустила оконную раму.

- И почему это мальчишки любят распахнутые окна?

- Потому что кровь горячая.

- Кровь горячая… - повторила она, одиноко стоя у окна, и добавила. - Это история о всех наших горестях. Только не спрашивай почему.

Дверь закрылась за ней.

Оставшись один, Джим вновь поднял раму окна и выглянул в совершенно ясную ночь.

Буря, подумал он, ты там?

Да.

Чувствует... далеко к западу… парень что надо, быстро бежит по просторам земли!

Тень громоотвода пересекала дорогу.

Джим жадно вдохнул холодный воздух, и неожиданная радость охватила его.

Почему, подумал он, почему я не заберусь наверх, не выломаю, и не сброшу его вниз?

И потом посмотрю, что случится?

Конечно.

И потом посмотрю, что случится!

Как раз после полуночи.

10

Шаркающие шаги.

Вдоль пустынной улицы шел торговец громоотводами, рука в бейсбольной перчатке помахивала почти пустой кожаной сумкой, лицо было спокойно. Он завернул за угол и остановился.

Словно сделанные из мягкой бумаги, белые ночные бабочки бились в окно пустого магазина, будто старались заглянуть внутрь.

В окне на козлах для пилки дров, словно большая погребальная лодка из сияющего стекла, лежал громадный кусок льда Аляскинской холодильной компании.

И в этот лед была впаяна самая прекрасная женщина в мире. Улыбка медленно сползла с губ торговца громоотводами.

В сонной холодности льда эта женщина цвела вечной молодостью, подобно существу, погребенному под снежной лавиной тысячу лет назад.

Она была прекрасна, как предстоящее утро, и свежа, как завтрашние цветы, она была прелестна, как любая девушка, когда мужчина, закрыв глаза, видит ее лицо, словно драгоценную камею, проступившую изнутри на его веках.

Торговец громоотводами вспомнил, что в этом случае полагается вздохнуть.

Назад Дальше