Если жизнь дается не один раз, то прожить ее надо так, чтобы во второй не было мучительно больно…
Владимир Покровский
Жизнь сурка, или Привет от Рогатого
Первый раз я умер 3 марта 2002 года. Меня убили. А потом я родился 4 октября 1964-го, ровно в день своего рождения. В семье своих собственных родителей. В городе Минске, которого, как раньше не знал, так и до сих пор не знаю. Потому что родители мои очень скоро уехали. А я потом туда так и не собрался наведаться. Что вообще-то при моих возможностях очень и очень странно.
Потом меня всегда убивали в разное, но примерно одно и то же время, когда мне было 37–38 лет, и даже порой разные люди, хотя чаще всего мелькает один - пегенький мужичок, похожий на хакера-перестарка. В пегом плаще, с пегим газоном на голове, с пегой мордой.
Несмотря на хлипкий вид, силы в нем немерено. Он с легкостью скидывает меня с балкона, прошибает голову ломом, сноровисто спутывает и вешает на каком-нибудь фонаре, вспарывает меня ужасным на вид ножом, как пожарскую котлету, которую так просто передавить вилкой, и вообще горазд на всякую жуть. Есть в нем что-то мультипликационное, не пойму, что.
Всегда перед этим ласково произносит:
- Привет!
Лицо - сплошная ненависть.
Если убивает меня не он, то этот другой всегда говорит, уже не так ласково:
- Привет от Рогатого!
Традиция у них такая, протокол исполнения.
Я так и не понял, за что меня убивают и почему я рождаюсь снова, никакого "знака" мне так никто и не подал, но с тех пор я истово верю в Бога, точней, не в Бога, а в Креатора, не спрашивайте, в чем разница, это дело долгое и очень интимное. В церковь не хожу, но молюсь по-своему и надеюсь, что молитвы мои не доходят до адресата. Уж больно иногда дикие эти молитвы мои. Пусть сам разбирается.
Так или иначе, я рождаюсь снова, доживаю до своих 37–38 лет, а потом меня опять зверски убивают. Даже неинтересно.
Естественно, я не помню, как вылезаю из материнского лона, и вообще лет до четырех-пяти мало что помню из своей прошлой жизни. Единственное: я всегда с самого начала осознаю себя собой, Сергеем Камневым, даже когда памяти еще нет. Я чувствую себя человеком, у которого временно отказала память.
Нет. Неправильно. Я не знаю, как чувствуют себя люди, у которых временно отказала память. Как-то по-другому я чувствую. Просто, наверное, сначала памяти не было, а было ощущение, что она есть, но утрачена, а потом возвратилась.
Память пробуждается постепенно. Первые проблески осознания себя возникают, когда я начинаю говорить. То есть в это время я еще ничего не помню, но уже поражаю родителей словарным запасом - они любовно восхищаются моими способностями и безмерно удивляются, где бы это я мог услышать кое-какие слова и фразы, которых они и сами-то не слышали никогда.
Ключевой становится фраза, которую я, как только приходит время, произношу неизменно:
- Пливет от Логатово.
Она немного пугает их, потому что я словно бы зацикливаюсь на этом "пливете", повторяю снова и снова, с разными интонациями, иногда без всякого выражения, иногда весело, иногда просяще, иногда как представление на чемпионате мира по боксу (Пливеэээээээт! От-тыыыыл-логат-тава!), иногда не по-детски зловеще, теноровым басом.
Мне ужасно нравится это звукосочетание, эта полумолитва-полускабрезность. Но в какой-то момент она рождает во мне такую волну предвкушения и ужаса, что в конечном счете, когда я, пугая папу, маму и бабушку, вдруг замолкаю надолго, в памяти моей вдруг всплывает отчетливый образ этого чудовища - пегенький, хлипенький и одновременно гомерически громадный мужичок в очках и с лихорадочно-задумчивым взглядом. От него веет мощью, его выдают плотно сжатые, чуть-чуть набок челюсти.
Удивительно, однако, что кошмарное воспоминание о предыдущих убийствах, таинственным образом слившихся в одно, мелькнувшее на мгновение, а потом на время забытое, ни разу не убило меня в том возрасте.
Образ Рогатого, воспринятый еще по-младенчески (страшный дядя-громадина в сером пальто унесет-убьет-скушает!), неизменно вызывает во мне мощный и хаотический поток самых разнообразных воспоминаний-образов - в основном из последней жизни, но не только.
Память возрождается подобно тому, как возрождаются вселенные - сначала словно бы из ничего возникают пылинки отдельных слов, запахов, зрительных образов и тэ дэ. Пылинки эти собираются в огромные облака, в которых под воздействием логического притяжения начинают конденсироваться звезды, планеты, кометы и астероиды давно и словно не со мной произошедших событий; потом они медленно выстраиваются во временные цепочки, затем эти цепочки тонут в облаке, оставляя после себя Общее Впечатление, все вроде бы забылось опять, однако теперь при желании я имею возможность вытянуть наружу каждое звено - "вспомнить".
Процесс восстановления Сережи Камнева со всеми его жизнями Сурка заканчивается где-то годам к пяти, но уже задолго до этого я не перестаю восхищать родителей своими способностями и будить в них неоправданные надежды.
Я всегда скрываю правду о своих жизнях Сурка. В первых жизнях я не знал толком, почему я это делаю, откуда пришла такая необходимость, но знал, что это правильно, потому что каждый раз, когда я вылезал наружу и пускался в полные откровения, со мной начинали происходить разные мелкие и крупные неприятности. Пару раз пришлось даже загреметь в психушку, причем, что интересно, каждый раз в одну и ту же - не в одну и ту же палату, правда, но на один и тот же этаж.
Потом, через несколько жизней (я не очень обучаем), я понял, что мне нужно. Понял ценность, которую мне совсем не хотелось бы терять в будущем. Вы будете смеяться - это моя жена Иришка. В первую свою жизнь я даже не был уверен, что люблю ее по-настоящему, вот что смешно. Она даже не особенно и удовлетворяла меня сексуально (может быть, наоборот, я ее - тут возможны варианты). Потом оказалось, что это Королева, ради которой положить жизнь - счастье. Никогда бы не подумал, просто смешно, но вот поди ж ты. Думал сначала, что цель - месть Рогатому. Сначала думал: надо разобраться, что происходит. Но потом плюнул - разве важно, что происходит? Иришка важнее всех. Ну, это потом.
Иногда, впрочем, я отхожу от правила скрывать правду, вот как сейчас, потому что это очень трудно, особенно в детском возрасте, - держать при себе тайну об ослиных ушах Мидаса. Но каждый раз, кроме этого, мое признание практически никогда не происходит спонтанно. Каждый раз я тщательно обдумываю последствия и возможные реакции своего конфидента.
Единственное исключение - Василь Палыч Тышкевич, наш физик. Но о нем чуть позже.
Всякий раз, как только ко мне, малышу, возвращалась память, почти тут же возвращались и вредные привычки - возникало желание курнуть легкое "Мальборо" и опрокинуть двестиграммчик "Дона Ромеро". Приходилось временно отвыкать, сами понимаете - возраст… Тем более, что вокруг курили "Беломор", "Памир", "Приму", "Дымок" и "Шипку", а наиболее популярными из вин были "Билэ Мицнэ", "Фрага", удивительный "Мурфатлар" в длинных зеленоватых бутылках, просуществовавший на советских прилавках очень недолго. На вечеринках ностальгировали по портвейну "777", учились разделывать кильку, с помощью ножа и вилки вытаскивая из нее скелет со всеми абсолютно косточками, и не знали, что на смену всему этому уже грядет сверхтоксичный "Кавказ", омерзительное "Плодововыгодное", которое по запаху можно было ассоциировать только с утренними испражнениями запойного пьяницы, и еще более рвотное "Алжирское", несмотря на то, что это совсем сухое вино.
Мама, русская по паспорту, хохлушка по рождению, а по крови полулитовка-полуполька, была женщиной немножечко заполошной в силу своей профессии (врач, вот уж идиотское слово, вроде как человек, который врет, и в то же время черная птица - "Врачи прилетели!"), немножечко криминальной, потому что состояние свое строила на тогда очень предосудительных взятках. Папа, бывший летчик-истребитель, "без пяти минут ас", как говорил его приятель, герой Советского Союза Боря Ковзан (самый лихой из Героев Советского Союза, мне известных), к тому времени писал диплом, оканчивая МАИ, и навек портил себе глаза, рисуя по ночам многочисленные чертежи, на фиг никому не нужные.
Я вдруг вспомнил все - это было страшно. Вспомнил, что мама уже окончательно устала от папиных пьянок и вот-вот (надо бы посмотреть календарь, когда точно) уедет со своей новой любовью дядей Мишей на Украину к своим родителям. Мама, к счастью, до сих пор жива, а вот папа незадолго до моего убийства умер: я смотрел на почти молодого, чуть за сорок, крутоватого мужика, а вспоминал его в маразме, извергающего кал и мочу, безумно воняющего и не помнящего ничего, кроме меня. Я видел, как он в рубашке и памперсах, только что получив два инсульта подряд, бредет из кухни в свою комнату, потом вдруг останавливается, опирается о спинку стула, я хватаю его за руки ("Папа, папа, что с тобой, папа?!"), он смотрит отчужденно на меня, но мимо меня, закатывает глаза и падает навзничь…
Очень большое место в моих жизнях Сурка занимает школьный период. Первые классы - ну их. Там я держался, как нормальный, ничем не примечательный вундеркинд, и все сходило. Основное начиналось с четвертого класса, где дети постепенно становились людьми, которых взрослые таковыми не признавали. Завязывались отношения, притворяться становилось просто невыносимо.
Однажды, схлопотав двойку по ботанике, а затем озверев немножко, я поиздевался над нашим любимым Василь Палычем ("Дети, достали свои цытрадки, открыли и записали…"), сообщив по ходу дела, когда отвечал на вопрос о втором законе Ньютона, что это частный случай Общей теории относительности, да и вообще Абдус Салам (тогда этот физик в Советском Союзе был известен только очень ограниченной научной тусовке, я о нем, в принципе, не мог знать ничего) доказал, что в мире не четыре измерения, а одиннадцать, просто семь из них в результате Большого Взрыва свернулись в очень узенькие спиральки и потому незаметны.
Василь Палыч форменно обалдел, особенно насчет Абдуса Салама, иронически помолчал и сказал:
- А ты про Эйнштейна откуда знаешь, фантазист?
- Читал! - гордо ответил я.
- И рассказать можешь? - ехидно поинтересовался Василь Палыч.
- Аск! - еще более гордо заявил я.
Дело в том, что незадолго до своей предыдущей смерти я решил в очередной раз проверить свою сообразительность (она явно увядала) и самостоятельно провести мысленный эксперимент Эйнштейна с поездом и наблюдателем, где он доказывал, что с увеличением скорости время у человека на поезде замедляется. Ни хрена у меня не получилось, сообразительность оказалась уже не та, я в конце концов сдался и прочитал ответ в интернете. Я все хорошо помнил.
Я вскочил и с готовностью побежал к доске.
- Ну, значитца, так, - сказал я. - Эйнштейн ввел постулат, о нем еще Ньютон думал. Что скорость света конечна и выше ее ничего не может быть. Еще был у него постулат об инвариантности, но это неважно. Он тогда подумал. Вот поезд длиной миллион километров и высотой… ну, я не знаю… сто тысяч километров.
Ребята стали хихикать.
- Ну-ну, - сказал Василь Палыч. Он к тому времени был заслуженным учителем РСФСР, любил физику и неплохо относился ко мне, потому что я к физике тоже относился неплохо.
- Вот, - сказал я. - И идет он со скоростью…
- Сто миллионов километров в секунду! - гаркнул Грузин, Женька Грузинский, долговязый второгодник, хулиган и полный тупица, с которым у меня и в первой жизни, и во всех последующих отношения никак не складывались. Честно говоря, я и не рвался.
Класс захохотал (немного подобострастно, как мне показалось). Я понимающе переглянулся с Василь Палычем, сокрушенно вздохнул и скромно заметил:
- Вот древние римляне, они говорили, что игноранция нон эст аргументум. В переводе на русский - если человек дурак и неуч, то это навсегда. Надо бы вам знать, юноша, - милостиво кивнул я остолбеневшему Грузину, - что, согласно Альберту Эйнштейну, я уж не говорю о подозрениях самого Исаака Иосифовича Ньютона, скорость материальных тел ни в коем случае не может превысить трехсот тысяч километров в секунду. Это скорость света, как я только что об этом сказал. Стыдно, молодой человек, в двадцатом веке не знать таких элементарных вещей.
Василь Палыч посмотрел на меня встревоженно ("начитался умных книг, малыш"), класс, в том числе и Неля Певзнер - заинтересованно. Неля Певзнер - одна из моих начальных любовей, из той жизни, из первой. Во всех последующих жизнях любовные истории меня почему-то не посещали, даже в подростковом возрасте. То есть любовь-то в моей грудной клетке присутствовала и даже очень, но поначалу только в качестве неоформленного желания. Неоформленное желание в конечном счете оформилось, и примерно к четвертой или пятой жизни - не помню точно - выяснилось, что хочу я только Иришку. Но об этом чуть позже.
Дальше я подробно пересказал эйнштейновский мысленный эксперимент с поездом и скоростью света, вывел его знаменитую формулу насчет сокращения расстояния и замедления времени, а закончив, вспомнил отшумевшую уже к тому времени фотографию молодого физика на фоне доски с формулами и принял его позу - сложил руки на груди, чуть откинул голову и победоносно уставился на несколько удивленный класс.
- Пижон! - любовно сказала Марина Кунцман. Она всегда меня поддевала - по-моему, она обижалась на меня, ждала от меня чего-то большего.
Я тут же отреагировал:
- По-французски пижон - это голубь. Птица мира, которая любит какать на памятники. Я не люблю какать на памятники. Следовательно, я не пижон.
Класс гыгыкнул. Я не отводил взгляда от Жени Грузинского, он не отводил глаз от меня. Он смотрел угрожающе и почесывал правую скулу кулаком, намекая на то, что после школы меня ждет экзекуция. Женя редко дрался один, он был длинный, тощий и в общем-то слабый, но за ним стояла целая шобла, которая пыталась установить контроль над микрорайоном.
- Пять, - сказал Василь Палыч. - После урока останься, надо поговорить.
Когда все убежали на перемену, а я со своим портфельчиком мялся за спиной Василь Палыча, что-то записывающего в журнал, он, не оборачиваясь, сказал:
- Сирожа, я ведь давно на тебя смотру. Сколько тебе лет, Сирожа?
- Тридцать семь, - честно ответил я. - То есть тридцать семь с половиной.
Василь Палыч сокрушенно цыкнул, вздохнул, тяжело сказал:
- Ладно, иди.
Я так тогда и не понял.
После школы меня, естественно, ждали. Жердь Грузинский и целая куча сосунков с акульими мордами.
По натуре я неагрессивен и нерешителен. Я не то чтобы боюсь драться, просто непроизвольно стараюсь избегать мордобития. Женька Грузинский расценивал это как слабость, но поскольку я хорохорился, старался меня задавить - всегда, и в той, первой, жизни и во всех последующих, - потому что хоть я и неагрессивен до патологии, но вообще-то не прогибаюсь. Слишком часто ко мне Грузин не привязывался, но время от времени доставал. Насмешки над собой он спустить не мог, так что сейчас меня ждала серьезная и унизительная процедура.
Они стояли у ступенек школы - Грузин поодаль и штук сто заморышей впереди (я-то по сравнению с ними был ползаморыша). Ну, может, заморышей было немного меньше, чем сто, человек пять-шесть, я не знаю.
Если бы меня застали врасплох, то, скорее всего, я повел бы себя как обычно, то есть безропотно снес бы две-три плюхи, чтобы потом беспорядочно и неэффективно замахать кулаками, мешая юшку из носа с собственными слезами, и, конечно же, был бы бит и наземь повален, чем бы все и кончилось - в то время не было принято колотить ногами лежачих, от них отворачивались и уходили, гордо посмеиваясь.
Но тут долгое ожидание родило ярость - меня, взрослого мужика, собиралась изметелить какая-то шелупонь.
Они, как это водилось у тогдашней шпаны, перед избиением собирались немножечко потрепаться, но я не дал. Я устроил им представление, хотя, как сейчас понимаю, вполне мог бы обойтись и без него. Ярость во мне бурлила - для нерешительных это кайф.
Я принял стойку карате, которую хорошо знал по многим боевикам, но которая в тогдашнем СССР только-только входила в моду, и дико завизжал. Шпанята оторопели.
Завел меня собственный визг. Я неуклюже подпрыгнул и, подгоняемый нарастающей злобой, бросился на Грузина. Больше никакого карате, слава тебе, Господи, не понадобилось.
Слабые и непривычные к бою детские мускулы вспомнили вдруг уроки будущих драк, и я стал месить мерзавца. От неожиданности он даже не сопротивлялся, даже не ставил элементарных блоков, защищая лицо локтями. Он сломался моментально, я мог сделать с ним все, что хотел. Он вообще не был бойцом, эта тощая жердь Грузинский, его счастье, что я тоже не был бойцом. Ну, почти не был.
Он с размаху упал затылком на асфальт и завопил тоненьким, высоконьким голосочком, призывая на помощь свою шпану. Те, опомнившись от шока, набросились было на меня, но я, по-прежнему, кажется, визжа, вскочил, обернулся к ним, и они при моем виде затормозили.
Женька хлюпал и возился где-то далеко внизу на асфальте, ярость быстро улетучивалась, а вместе с ней - сила. Я скорчил ужасающую рожу и пошел на шпанят, те попятились, я прошел мимо. Все-таки я был совсем еще малёк, несмотря на взрослый мозг, потому плакал.
Вообще, школьный период - особая статья в моих жизнях Сурка. Там со мной всегда происходили примерно одни и те же события, отношения с одними и теми же людьми жизнь от жизни менялись мало, если только я не пытался намеренно, как в случае с Грузином, изменить их. Кстати, в тот раз я, конечно, их изменил, но, в принципе, они как были, так и остались враждебными. Женька стал меня побаиваться, но он даже теоретически не мог оставить меня в покое - много раз после того меня встречала его шпана, один раз я бежал, все остальные был бит нещадно: на хорошую драку моей ярости уже не хватало. Зато я отыгрывался на Грузине уже в школе, где он был один, без поддержки своей голоты. Это было рациональное решение, умственное. Я, взрослый мужик, давно прошедший полосу драк и почти ее забывший, поставил перед собой задачу и по мере сил старался ее выполнять, Я нападал на него везде, где только мог, меня не смущали никакие свидетели; никаких предварительных разговоров я не признавал, равно как и правил честной борьбы - бил куда попало, норовил попасть в промежность, выткнуть глаз или, подобно Тайсону в знаменитом бое с Холлифилдом, откусить ухо; бил и в спину, и в лоб, и только относительная слабость моих мускулов да холодная намеренность нападения, напрочь лишенного той ярости, что посетила меня на ступеньках школы, лишали мои действия убийственного или даже просто калечащего эффекта.
Я надеялся тогда, что ярость придет в процессе, но этого никогда не происходило - в общем-то, я нервничал и скучал.