Альфред Хейдок
Из книги "Звезды Маньчжурии"
Три осечки
(Рассказ волонтера из русского отряда Чжан-Цзу-чана)
Мне безумно хотелось пить. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял страдания… Чем же иначе объяснишь, что час тому назад, когда наш отряд проходил китайской деревушкой с отменным колодцем, - я не пополнил своей фляжки?
Но тогда я совершенно не ощущал жажды - она появилась спустя самое короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..
Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от меня в стрелковой цепи: убедившись, что у приятелей тоже ни капли не раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни. Последняя всем своим до крайности мирным видом - с купами тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, - являла собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли.
Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызывал во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь удобным случаем, поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое количество зарядов…
- Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?
- А то нет? - злобно отозвался Гржебин. - Можно сказать всех вижу…
- Пре-кра-тить огонь! - торжественно провозгласил взводный командир, начав с повышенного голоса и, как по ступенькам, с каждым слогом понижая его.
Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи - стало быть, "кучу опенков" решено разнести артиллерией.
Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную кумирню - там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего здания отделится и сначала, полсекунды задумчиво, а потом стремительно обрушится и погребет под обломками двух-трех защитников, а то - целую семью… Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда - все это покроется ревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками… Мы будем стрелять им вдогонку - и так изо дня в день, пока… К черту "пока" - волонтер меньше всего думает о смерти…
- Смотри, как перья летят! - крикнул мне Гржебин, указывая рукою на храм: с него роем слетели черепицы и в стене показалась брешь. - Каково-то богам, а?
Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не являлись такими же страдательными лицами, как мирные поселяне, которым генеральские войны жарили прямо в загривок?.. Финал уже наступил. Осипшая глотка командира изрыгнула краткое приказание - наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием - поскорее добраться до колодца.
И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным желанием и его осуществлением переполнили у Гржебина чашу терпения, кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной бранью.
- Посмотрите! - кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби полуразрушенного храма статую Будды. - По этой штуке было выпущено шесть снарядов - сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела - хоть бы хны!.. Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили. Ха-ха-ха! Клянусь - сегодня он будет с дыркой! - закончил он неожиданным возгласом и торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку.
- Не трожь чужих чертей! - хриплым басом пытался увещевать его бородач, забайкальский казак. - Беды наживешь!
Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую осечку - выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько голов со стекающей по щекам водой оторвались от ведра и вопросительно уставились на стрелка.
- Я сказал - не трожь… - начал было опять забайкалец, но Гржебин, моментально выбросил первый патрон, вторично спустил курок, и… опять осечка!
Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие повскакивали и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в патронник новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял - бессмысленное кощунство, обламывающее зубы об молчаливое, но ярко ощущаемое чудо, явилось тем именно напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти огарки всех вообще войн последнего времени.
Я застыл в страстном ожидании. Мои симпатии неожиданно совершили скачок и очутились всецело на стороне задумчивой, со скорбным лицом фигуры в храме: я с трепетом ждал третьей осечки, как дани собственной смутной веры в страну Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли…
И она стукнула явственно, эта третья осечка…
- Довольно! - закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось два заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с изумительной стремительностью - так, что никто не успел и пальцем пошевелить, - уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком башмака по спуску.
Выстрел последовал немедленно.
- Это был сам черт! - прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и падая со сведенным в гримасу лицом.
- Эй, санитары!
Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его фельдшер на наши вопросы - выживет ли? - безнадежно махнул рукой.
И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтоб в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался…
Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-фу, когда на меня внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют… Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию - пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими "ханьшой". И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение…
Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:
О чем, дева, плачешь,
О чем слезы льешь…
Все это создавало тягуче-минорное, подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, - со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием, неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.
Я выпил еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок в почти загубленной уже жизни - совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разряжался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, если я скажу, что теперь эта волынка мне надоела, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…
- Ты - великий человек, - убедительно сказал фельдфебель. - И я тоже, - прибавил он, немножко помолчав. - Завтра мы уйдем вместе; давай - я тебя поцелую - мы братья!
Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным - Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось - там царствовала тишина, водворенная чьим-то поразившим умы волонтеров внезапным появлением.
Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло - по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка…
- Что… не ожидали? - выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием.
- Как - не ожидали! - точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель. - Можно сказать - вот как ожидали!
Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, - я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною… Я силился вспомнить, и, наконец, мне это удалось.
Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности, холме из буро-красноватого песку с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходящимися дорогами, и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями.
Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов Неба и Земли - смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых…
Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, - наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино.
Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот момент убедительными мне представлялись рассказы китайцев 6 людях, находящихся в отпуску у смерти: они всюду вносят с собой дыхание потустороннего мира, и в их присутствии умирают улыбки…
До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей - может быть, ничего бы и не произошло… Но я не мог: странные ощущения распирали меня - что случилось, то случилось.
Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать.
- Что ж так рано? - спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку.
- Тебе весело, а мне не весело! - ответил я заплетающимся от хмеля языком. - Удивительное дело, - прибавил я еще, - как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище!
Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами, - все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительный.
- И ты тоже это заметил! - воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съеживаясь, словно от удара.
Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В госпитале раненые китайские солдаты, которым почему-то стало известно его приключение, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его… Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны… Однако - нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку… Если "те" настаивают (не объяснил, кто "те", но произнес это слово повышенным голосом) - так он не прочь заплатить и за вторую…
Нож, лежащий на столе, словно бы совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…
Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением.
И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте: не надо было иметь много прозорливости, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко - речи могли доходить до его слуха…
Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях, и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов, со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, - не было придано никакого сверхъестественного значения.
Но меня - меня мучает все происшедшее, - поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует?
О том ли, что я и другие, бывшие свидетели этих сцен, - своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о его обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же - то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное поведение?
Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесьи, и мне хочется воскликнуть:
- Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе Ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые, камень за камнем, кощунственной рукой растаскиваются на моей Родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной?
Маньчжурская принцесса
I
Когда меня, как единственного друга художника Багрова, спрашивали, почему он так внезапно исчез из Харбина и где он теперь, - я отвечал пожатием плеч и коротким - "не знаю", - а в большинстве случаев отделывался молчанием, потому что Багров категорически запретил мне говорить об этом вплоть до назначенного им дня… Впрочем, меня скоро и совсем перестали спрашивать о нем; память об исчезнувшем подчас бывает не долговечнее тени бегущего по небу облачка: промелькнуло темное пятно - и нет его… Я даже улыбнулся, хотя боль и искажала мою улыбку. А однажды она стала похожей на плач, когда один из моих знакомых сообщил, что видел Багрова в Шанхае - в баре… Он был, будто бы, в элегантном костюме и белой панаме…
Я улыбнулся, чтобы не заплакать; только я один знал, что Багрова нет в Шанхае, не было и никогда там не будет, что он уже подошел к той грани, за которой теряется след человеческий и начинается тропа вечности…
Но я не мог говорить об этом! Не мог, вплоть до сегодняшнего дня, когда я, наконец, получил то, чего ожидал со страхом, все еще в глубине души надеясь, что земная жизнь, полная радужных мечтаний и зовущая к отважной борьбе, перетянет чашу весов с жуткими, потусторонними тенями, и мой друг будет жить…
Но надежда была слаба, как болотный огонек, живущий до первого дуновения, и сегодня утром предчувствия так стеснили мою грудь, что я то и дело бросал боязливые взгляды в окно, на пустынный переулок, в ожидании посланца с известием о смерти моего друга. И когда хозяйка пришла сказать, что оборванный буддийский монах звонит у дверей и требует меня, - я был совершенно подготовлен к этому и спокоен. Я даже поправил хозяйку, сказав, что это - не буддийский, а даосский монах, хотя - где же ей разбираться в этом и для чего?..
Я перешагнул порог и на веранде встретил взгляд сухощавого, спокойного и бесстрастного, - как маньчжурское небо, как степь, - монаха.
Не говоря ни слова, он передал мне сверток, низко поклонился и сразу стал спускаться обратно по лестнице. Я пытался его остановить, хотел пригласить в комнату, подробно расспросить, но он не останавливался и, поклонившись мне еще раз на ходу, ушел.
Тогда я понял, что ему дан был наказ не вступать в разговоры.
Я заперся в комнате и развернул сверток, хорошо зная его содержимое. С шуршанием оттуда выпала картина моего друга - "Маньчжурская принцесса" - и лоскуток бумаги с нацарапанным слабеющей рукою: "Свершается. Б".
И чем больше смотрел я в нездешние глаза девушки на картине, тем больше во мне зрела решимость раскрыть перед людьми тайну исчезновения Багрова, рассказать про "Маньчжурскую принцессу" и таинственные тропы, уводящие живых в вечность.
И еще захотелось мне дать хоть слабое понятие о душе человека и художника, который всех поражал неистовством своей необузданной фантазии; художника, который создавал полотна, где горы давили зрителя своей тяжестью, где ясно ощущались тысячелетия, застрявшие в змеевидных ущельях, и где в причудливых сплетениях корчились тела с запрокинутыми в исступлении страсти головами. Пышущие пламенем губы рвали там огненные поцелуи с задымившихся ртов…
Да, этот человек всегда отличался от нас, обыкновенных уравновешенных людей. Только он мог, покидая концертный зал, изливаться мне в странных жалобах:
- Почему мир так жесток? В нем есть волшебные звуки, музыка, говорящая духу и окрыляющая его возвышенным обманом о любви и вечной красоте, которых мы никогда не встречали среди людей!..
Это он, первый раз услышав гавайскую мелодию, распродал все пожитки и поехал на родину этих стонущих мелодий, чтоб остаться там навеки… Но так же быстро он вернулся оттуда возмущенный, и говорил, что Гавайи - громадный публичный дом для команд и пассажиров тихоокеанских судов! По его мнению, счастье и любовь покинули эту страну, как только там стали высаживаться купцы и чиновники цивилизованных стран… Он был жестоко обманут!
И гибель этого человека началась как раз с того дня, когда он приехал ко мне, в затерянный в горной стране Чен-бо-шань китайский городок.
Я сдавал там китайскому коммерсанту партию жатвенных машин и имел неосторожность написать Багрову о прелести окрестных гор с вечно сизой пеленой дымчатого тумана и про девственные трущобы.
А через три дня после отправления письма Багров рано утром появился в моей комнате и со смехом стал тормошить меня в постели: я еще не вставал.