Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут - он быстро нахлобучил ее обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык, как-то боком стал приближаться к полицейскому.
Такое выражение напряженнейшего ожидания и слепого упорства, какое было у него на лице, я видел только один раз, в игорной трущобе Макао, где тучный кассир, после крупного проигрыша не принадлежащих ему денег, впился глазами в рубашку решающей карты в последней ставке…
Он почти поравнялся со мною, как его буквально перевернуло новым выстрелом. Падая, он схватился за бок и совершенно отчетливо произнес по-русски:
- Она все-таки ошиблась на один день!
Что было дальше, - не представляется мне ясным. Откуда-то быстро вынырнул отряд полицейских: началась суматоха, в которой я не мог разобраться, потому что весь уже был во власти огненного цветка, и мое сознание потонуло в мутном хаосе.
II
До этого места описание событий сомнений не вызывает: амок в Гонконге случается, хотя сравнительно редко, - я мог на него напороться, потерять сознание от нервного потрясения и быть отправленным в больницу, где и пришел в себя. Но вот это "пришел в себя" заставляет задуматься… Мне кажется, что оно произошло только наполовину, потому что иначе я не мог бы воспринимать вещи и явления в таком удивительном смешении - на той именно грани, где фантастика сливается с Действительностью.
Впрочем, вначале все было сравнительно ясно.
Когда я открыл глаза, я вовсе не стал задавать себе трафаретных вопросов, как, например, "где я?"
По обстановке и по запаху - главным образом, по запаху, - я сразу определил, что нахожусь в больнице, потому что в самых лучших госпиталях, как бы они ни проветривались, в самой их атмосфере всегда остается что-то присущее только больнице.
Была ночь. В слабом свете затемненной лампочки я всматривался в окружающее.
Простыни, наброшенные на больных, белели в полумраке, образуя на согнутых коленях спящих кубообразные несимметричные глыбы, похожие на камень, из которого пораженный безумием скульптор высек руки с опухолями, одутловатые и неестественно изможденные лица.
Все это вызывало во мне представление об отбросах мастерской Природы, откуда она выкинула все уродливое, весь неудавшийся хлам, который оскорблял цветущую землю.
Вот тут, налево, что-то толстое, раздутое, - глыба материй, которую душит водянка; напротив - чья-то засохшая голова, почти один череп, обтянутый желтой кожей и со страшно глубокими впадинами глаз; направо… э-э, что-то знакомое. Да, это тот самый русский, который - чисто по-славянски! - шел туда, куда не следовало… И он не спит, и его лицо до сих пор сохраняет то странное выражение, о котором я уже говорил.
Я поворачиваюсь к нему, и, не найдя ничего лучшего, тихо шепчу:
- Вы… Вы тоже здесь?
Так же тихо, точно это большой секрет, которого никто не должен знать, кроме нас, двух сообщников, он настороженным шепотом отвечает:
- Да, я тоже… - и пытливо добавляет: - Скоро ли будет рассвет?
У меня нет часов, и я не могу удовлетворить его любопытство, но в этот самый момент, точно по заказу, точно таинственный дух подстерег его желание, - где-то за стеною бьют часы. Мой сосед сосредоточенно отсчитывает, нагибая голову при каждом ударе.
- Еще три долгих часа… - таинственно сообщает он мне.
- А что… что будет после этих трех часов? - как-то сразу возбуждаясь, спрашиваю я и мгновенно проникаюсь к нему необъяснимой верой и сочувствием.
- Будет рассвет, а на рассвете я уйду отсюда.
Я опечалился: в мою голову пришла мысль, как тогда - на площади, что этот человек, который, нахлобучив шляпу на глаза, быком лез на пули, - ненормальный; ведь его ранили!.. как же он, бедняга, уйдет?
- Но ведь вам, кажется, попало, и - здорово?
- Ну, конечно - смертельно! - убедительно согласился он тем же шепотом.
Я замолчал: он - помешанный! Но долго молчать я тоже не мог: где-то в моем сознании висел зацепившись вопросительный знак и беспокоил, как заноза: что означало странное восклицание этого человека, когда он падал раненый? - Вы, кажется, говорили про какую-то ошибку - там, на площади?
- Это была неправда: ошибки не было - она не могла ошибиться… Ошибся я, считая, что смерть последует немедленно.
- Кто это - она?
- Миами, моя жена.
- Так что же - жена сказала, что вас застрелят?
- Вот именно этого она не сказала, то есть не сообщила, каким образом произойдет моя смерть, но точно указала ее на рассвете сегодняшнего дня. Вот почему мне вчера и захотелось испробовать амок: если предсказание Миами правильно, то вчера, то есть днем раньше, со мой ничего бы не должно было случиться, и бедняга индус зря выпустил бы в меня свои заряды… Я, может быть, еще и скрутил бы бешеного… Но вот тут-то я и ошибся: упустил из виду, что ранить могут и раньше, а умереть придется сегодня…
Все это он высказал уверенно, а под конец - даже с какой-то затаенной радостью и с такой убежденностью, что я сразу поверил: да, этот человек сегодня умрет.
Но меня возмутила женщина, изрекающая такие приговоры мужу, и я почти воскликнул:
- Что же это за жена, которая…
- Тс-с! - мой собеседник приложил палец к губам. - Тише: я больше всего боюсь, что кто-нибудь услышит и помешает мне спокойно умереть… И - ни слова о жене: она была чудная женщина!
- Почему же, - я опять понизил голос до шепота, - вы говорите, что она - была? Разве теперь ее нет?
- Ну конечно, - она же умерла во время родов и все это сказала мне потом… Вы ничего не знаете: если бы вы видели мою Миами!.. Знаете что, - тут он оживился, точно сделав неожиданное открытие, - когда я начинаю говорить о ней, мне сразу становится легче. Может быть, вы позволите мне говорить о Миами все эти три часа? Можно? Какой вы, право, добрый! Только не можете ли вы пересесть на мою кровать?
Я отрицательно покачал головой, потому что жар, точно бы дремавший во мне до сих пор, как будто задвигался: он ускорял молоточки сердца и, разбиваясь волнами, опять стал угрожать моему сознанию.
- Тогда я сам пересяду к вам, - сказал мой собеседник и стал спускать ноги с кровати. Широкое красное пятно, величиной с блюдечко, на забинтованном боку при движении, на моих глазах, расползалось еще шире, а он все-таки перебрался и сел.
- Видите ли - Миами… Да я сам точно не знаю, что она такое… По всей вероятности, смесь португальца с полинезийкой, брошенный ребенок, очутившийся у китайцев… Но для меня она - все женщины мира в одной… А сам я русский, по фамилии Кузьмин… Кузьмин из Ростова…
Старый Фэн-Сюэ подарил мне Миами совсем подростком - там ведь женщины рано созревают для брака, - когда увидел, что я собираюсь покинуть его катер, чтобы прокутить заработки в порту. Знал ведь старик, чем меня удержать. Фэн дорожил мною, как лучшим мотористом и стрелком во всей его общине. Он подобрал меня в Шанхае, когда я на последние деньги зашел в тир… Знаете - стрельбище такое, где пулькой нужно сбить вещь, и если сбили - вы ее получаете. Я там выбивал эти штуки до тех пор, пока хозяин заведения не отказал мне в дальнейших выстрелах. Тут Фэн сразу заговорил со мною, а как узнал, что я еще и моторист, - забрал меня с собою.
Для Фэна и его шайки - как бы сказать, - не существовало таможни: так, прямо в открытом море, с судов, нам сбрасывали ящики с оружием и с наркотиками… Немало заработал старый Фэн. Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и бурун…
Здесь я должен прервать передачу рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое темное место, потому что, как только было произнесено слово "бурун", - я сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением отбрасывал мириады брызг… Не то чтобы очень ясно увидел, а так - все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии с красным пятном, расплывшимся еще шире, - тут и море…
А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова как оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать: мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые тут же, в моем воображении, становились достоянием чувств…
Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать!
Рядом с первым буруном вырос второй, третий - целая линия их кипела, взмывая то выше, то ниже…
А из щели в скалах островка показалась девушка. Если бы кому-нибудь вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, - он получил бы ничего не говорящее лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы - стылая полоска морской пены.
Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн у черных камней, где волна, утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, - там она легла в воду и спрятала черную шапку волос у мокрого камня.
- Миами! Миами! - озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь секунду спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он Долго и быстро бежал, - запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и, рассердившись, повернулся, чтобы идти назад.
В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она очутилась на шее уходящего.
- Ах ты, чумазый бесенок! - Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое тело, и они оба смеются, смеются…
- Не уйдешь теперь в город? - дразняще спрашивает она. - Может быть, ты хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод?
- Зачем я пойду? - говорит он. - Ты - моя страна ветров: в тебе и холод, и жар, ты претворяешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на твоей ноге!
- За это - поцелуй его! А знаешь - я боюсь: у меня будет ребеночек, маленький-маленький, и ты полюбишь его… и меньше будешь ласкать меня.
- А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды? - засмеялся Кузьмин, и подхватил ее на руки, скрылся в щели.
* * *
Забило море, а на гребешках волн вспыхивали и гасли уходящие дни. Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину.
Самый последний из них перепрыгнул бурун, и, мерцая одиноким оком вдали, еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась, будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос обратно в море, - а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того, чтобы опять бессильно закачаться на зыби.
Скверная лодка, скверная… - сказал бы всякий моряк, увидев ее, - потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь вроде людей при последнем издыхании, или - вовсе без них…
Когда выплыла луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели.
Из суденышка показалась сперва голова человека, который дико таращил глаза во все стороны, а потом и весь человек - Кузьмин. На нем была только половина рубашки и кое-что от брюк.
Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он припал к свежей воде, которая каплями Сочилась по камням и стекала в углубления в скалах, - и пил. Это его так оживило, что он сел и выругался крепким трехэтажным словом…
- Отгулял старый пес Фэн: ищи теперь катер на дне моря!
Посидев еще он пошатываясь отправился к лодке и вытащил оттуда что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн-Сюэ, хозяин крупного моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным выстрелом.
Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на землю.
- Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я - давно бы соленой налакался!
Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он был целый месяц оторван от Миами, как раз когда он больше всего хотел быть около нее, - она ожидала ребенка.
Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь бог весть чем.
Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они придут вестниками беды.
Когда это соображение пришло в голову Кузьмину - он смягчился: чем виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы - минутами? Он бережно поставил напившегося уже старика на ноги и, собрав весь остаток сил, двинулся в путь.
Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла первая женщина.
При свете луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них.
- Где мой муж?
Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал.
- Он ушел на запад! - вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой туземцев, означающей смерть.
- А Ю-мин, Цен-Жень и кривой Гао-Лу? - спросил из темноты другой голос, и рядом с первой женщиной вынырнула другая.
- Кроме нас - все ушли!
Как крик ночной птицы, - скорбный звук сорвался с губ женщин. Словно тени, они обе шмыгнули вперед, и скоро все дворы огласились криками.
- Они все… все ушли на запад!
По пути медленно двигавшихся Кузьмина и Фэна зажигались огни в окнах, и все громче стали раздаваться говор и плач.
- Да, на севере, и на юге любят одинаково, - скорбно думал Кузьмин, шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки. На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, - было сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и огорчение от второй: великое равнодушие познавшего все царило в нем.
Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она выбежит навстречу и, может быть, - даже с ребенком?
На полдороге он втолкнул Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался, сколько хватило силы, вперед, к своей хижине.
Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было.
- Где?.. Где моя жена? - заревел он на испуганную старушку.
Лао-ма нагнула лысую на макушке голову и, шепелявя языком, быстрым в радости, но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а шепчут углы и темень опустошенного жилища:
- Умерла во время родов… Умерла и похоронена вместе с мальчиком: неживой родился…
И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил ни капельки, что он так устал, так устал, что - черт возьми! - совсем нельзя устоять на ногах.
* * *
Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и сказала, что господин хочет с ним поговорить.
В каждом селении островков, пожалуй, найдется такой колдун, потому что даже в самой немудрящей жизни человек сталкивается с вопросами, где его опыт недостаточен. Тут на помощь приходит древняя мудрость. Бе вопрошает поверженный в несчастье - и получает точные и исчерпывающие ответы, присоединив которые к своей детской вере, он начинает чувствовать себя сравнительно сносно. А его просвещенный собрат в подобных случаях стукается лбом о стену собственного неверия и, в большинстве случаев, оставляет коротенькую записку: "В смерти моей прошу никого не винить…"
Колдуну отворили. Ему навстречу поднялся Кузьмин:
- Говорят, что ты можешь заставить духов говорить твоими устами… Правда ли это?
- Если это будет неправда - я возвращу господину подарки!
- Так вызови мне Миами, мою Жену: мне нужно с нею поговорить - понимаешь?
Тут нечего было понимать. Колдун посчитал, сколько дней прошло со дня смерти; по его расчетам, дух еще был здесь. Он попросил оставить его одного на четверть часа в комнате, а Потом - пусть господин приходит к нему и спрашивает…
Еще он распорядился завесить окно и стал вытаскивать какие-то принадлежности.
- Чертова кукла!.. - пробормотал сквозь зубы Кузьмин и вышел в таком состоянии, как никогда, - ему было стыдно и невыразимо противно…
Когда он вернулся назад, то разглядел духовидца лежащим на полу, с укутанной в черную материю головой. Он спал.
- Миами! - тихо прошептал Кузьмин и в тот же момент ощутил, что воздух вокруг него задрожал, точно проснулся смех маленькой Миами.
- Я здесь! Я знала, что ты придешь… Я все время здесь, - сказал голос с дрожащими нотами, и Кузьмин мог поклясться, что это - голос его жены. Но откуда в прокуренной глотке колдуна мог взяться этот неподражаемый голос?..
- Ты все боишься… не веришь, великан из страны ветров, - опять смехом засеребрился голос, - а я… я должна тебя поблагодарить, что ты так чтишь мою память: у тебя ведь в кармане лоскут кровавой материи, которая была на мне в час смерти.
Дрожь пронизала Кузьмина от затылка до пяток: да, он нашел этот кусок материи, спрятал его в карман, и об этом никто не знал.
- Слушай, Миами! - начал он прерывающимся голосом. - Скажи мне, можем ли мы хоть когда-нибудь встретиться? Есть ли "там" что-нибудь?
- Я сейчас узнаю… Подожди… Да, встретимся через пять дней, считая от сегодняшнего дня, на рассвете… Жди!
В этот самый момент колдун начал усиленно дышать, его грудь заходила, как кузнечный мех, и ой заворочался: "встреча" подошла к концу.
* * *
Исчезла из моих глаз хижина, исчез островок и исчезло море. И увидел опять только больничную палату и сидящего на моей кровати Кузьмина; он рисовался неясно - наподобие мягко-фокусных снимков, в каком-то туманном озарении. Слабый рассвет струился в окно, и в его размытом освещении я видел, что Кузьмин улыбнулся.
И вдруг я услышал, что с веранды, за окном, донесся смех Миами… Задорный, с буйной ноткой радости женский смех! Он приближался…
И Кузьмин тоже засмеялся - два голоса слились в одно.
Всю больничную палату наполнил смех - ликующий, буйный и беззаботный, как песни ветров Мирового простора, - победно звучащий смех, колокольчиками рассыпающийся, звенящий, торжественный, над смертью издевающийся смех…
Что-то грохнуло об пол, что-то разбилось со звоном на столике, - в палату вбежала перепуганная сиделка…
Кузьмина я больше не видел и устало сомкнул веки.