Оказалось, что они знакомы, и, видимо, давно. Битый час толковали о чем-то неудобопонятном, какие-то дурацкие анкеты обсуждали, заполняли вместе, грызлись по поводу ответов на совершенно идиотские вопросы. ("Прожил большую часть жизни в крупном городе? Да-нет"... "Регулярный уход за зубами? Да-нет"... "Физические упражнения: нерегулярные, регулярные умеренные, регулярные активные...") Я почти не слышал их - я только пялился на страхагента как загипнотизированный. Смотреть на него без содрогания, почти физического, было мучительно трудно, не смотреть же совсем - невозможно. И я смотрел, ничего почти не слыша и не понимая. Но потом стали возникать имена, как правило, незнакомые, но вдруг мелькнули и знакомые: Костомаров, Хан... (Какой такой Хан? Тенгиз?) Тут достопочтенный Агре поднялся величественно и произнес: "Попрошу вас ко мне!" (Как будто до сих пор они были не у него, а на лестничной площадке.) И они удалились в чулан и еще добрый час бубнили там о чем-то, время от времени резко покрикивая друг на друга, а затем вновь появились: страхагент впереди (с довольным видом и уже не такой страхообразный, какой был изначально), а достопочтенный Агре - следом, весь перекошенный лицом и с фужером коньяка в руке. Этот коньяк он потом, сидя на рабочем месте, еще полчаса после ухода Социального Страхования, молча потягивал, словно оттаивал, словно отходил от сильного стресса. А когда я осмелился спросить, в чем собственно дело и кто это был, он ответил: "Ангел Смерти это был", - и снова занялся своим фужером. И я ему поверил. Почти. Потому что не поверить было, знаете ли, довольно трудно, а поверить - совершенно невозможно...
Я привел здесь этот эпизод, чтобы продемонстрировать: пользы от меня вам будет немного - ничего интересного вы о связях его от меня не узнаете, как ничего об этих связях не узнал я сам за десять лет беспорочной службы.
Что касается его клиентов, то десятки и десятки их прошли передо мною, все они совершенно официально занесены были в соответствующие файлы, и файлы эти могут быть представлены в любой момент - по соответствующему запросу, скажем, Налогового управления. Десятки и десятки, главным образом, мам и бабушек со своими отпрысками... Попадаются среди них и папы с дедушками, но это вариант - более редкий, почти экзотический. Жадные родительские глаза в жадном ожидании чуда - сегодня, сейчас, желательно - в середине сеанса... Испуганные детские, испуг в которых так быстро и трогательно заменяется испуганным интересом, а потом и обстоятельной деловитостью, и вот перед тобою - сосредоточенно сопящий пацан, словно занятый каким-нибудь сногсшибательным, чудесно пахнущим, новым с иголочки дареным конструктором... И вечный страдальческий вопль: ну почему же нельзя девочку?!!
Он и сам не знает толком, почему он не может работать с девочками. С девочками, с девушками, с матронами... Он сказал как-то (не мне, но в моем присутствии), что видит людей как бы на просвет - прожилки, сложнейшая ячеистая структура, нити, шевелящееся, цветное с богатыми оттенками, сложно организованное месиво, - но совсем не видит женщин: они для него все - как сплошные терракотовые, бирюзовые, графитовые, малахитовые сосуды, - они непрозрачны, хотя и невероятно, почти божественно, красивы... Но: любоваться - да, работать с ними - нет. И это при том, что родители девочек особенно - невероятно, удивительно, неправдоподобно! - настырны...
Он скромен. Этого у него не отнимешь. Он невысокого о себе мнения - и на словах, и на деле. Величайшим и непростительным грехом своим он считает лень и категорическое неумение заниматься тем, что ему неинтересно. Когда я пристаю к нему в том смысле, что надо, мол, наконец и поработать! - он отвечает мне из Екклезиаста: "Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья - размышляй..." Но на самом деле он так не думает. Просто налетающие приступы творческого ступора мучают его, словно какая-нибудь экзема, - от которой не умирают, но и никогда не вылечиваются до конца.
Я знаю, он не любит думать об этой своей экземе. Ему скучно и тошно об этом думать. Ему (как мне кажется) вообще - и уже довольно давно - скучно и тошно существовать. С тех пор, наверное, как он пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что эти приступы теперь - навсегда... Это, по-моему, единственное, что страшит его и беспокоит по-настоящему.
Он, наверное, и сам не помнит уже, когда это произошло впервые и окончательно. Наверное, это было как открытие в себе семени смерти: вдруг понимаешь впервые и окончательно, что ты смертен и ждать осталось не так уж и долго - ну пятнадцать лет, ну двадцать... А ведь только вчера ты полагал себя (а значит, и был) бессмертным! Что такое двадцать лет жизни по сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы... разовые взрывы... счастливые пароксизмы вдохновения, сделавшиеся отвратительно редкими, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое сотрясало тебя еще совсем недавно, какой-нибудь десяток лет назад... Ощущение беспредельного всемогущества. Ощущение Бога в груди - вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь - с некоторых пор - не бывает больше никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь, как встарь, догнать уходящий автобус...
Я вижу, как желчно завидует он людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только этого захотелось. Художникам завидует. Музыкантам. Акробатам.
Захотелось акробату сделать сальто назад - напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги - прочно и точно, как влитой. Или - ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть... Главное - в тот самый момент, как только тебе захотелось... пришло в голову... зачесалось... Несколько раз он при мне (по разным поводам) повторял: "Я знаю, почему так много людей охотно занимаются колкой дров - по крайней мере, сразу видишь результат своей работы..." Это не его слова, это цитата, я только не помню, откуда.
И он очень сочувствует сочинителям всех родов. Потому что сочинительство - это есть изобретение не существовавшего без тебя, до тебя и помимо тебя. Изобретение, повторяющееся вновь, и вновь, и вновь - в конечном счете открытие знания о человеке, который перед тобой - сидит, и ничего не понимает, только глаза на тебя таращит, и в голову даже не берет, что все уже СЛУЧИЛОСЬ, что ты видишь перед собою уже не его, глазами лупающего, не оболочку его бренную, а суть, подноготную, душу. Сущее его и будущее, на многие годы вперед, аминь...
Я, как вы видите, постепенно приближаюсь к главному, к его работе, приближаюсь как бы по неуверенной шатающейся спирали, приближаюсь, но все никак не могу приблизиться, потому что не знаю, как поточнее о ней рассказать.
Здесь нет никаких тайн! Сам он охотно и без какого-либо внешнего или внутреннего принуждения рассказывает о своей работе всякому, кто его об этом спросит. Иногда мне кажется, что он и сам пытается разобраться в себе и в том, чем он занимается, - именно пытается, тужится, тщится - как правило, неуклюже, иногда - не без изящества, но всегда - безуспешно.
Мне кажется замечательным и странным, что охотно соглашаясь на интервью с газетчиками и журналистами, он словно нарочито и выборочно отказывает всем мало-мальски авторитетным изданиям. "Московские новости" - решительное "нет". "Известия" - нет. "Коммерсантъ" - нет, нет и нет. "Московский комсомолец" - н-нет. "Аргументы и факты" - пожалуй... а впрочем, нет, извините, нет... Зато какой-нибудь "Логос и Космос" - с удовольствием! "Голос Неведомого" - да, да, завтра в двенадцать. "Черная аура" - пожалуйста!..
(Я понимаю, помимо всего прочего, его работа его же и кормит, реклама нужна ему, как хлеб насущный, хотя бы только для того, чтобы поддерживать определенный уровень жизни. Я не говорю уж о задачах высоких и целях неназываемых... Впрочем, если подумать, на кой ляд ему реклама, если мы имеем по пять-шесть заявок в неделю и разборчивы, словно до неприличия раздраженный Ниро Вульф? Но он обожает получать гонорары за свои интервью. "Ха! - восклицает он, полный радостного удовлетворения. - Сто баксов! Не село не пало! Ай да мы, ай да мы - работнички заработливые!..")
Вот, например, кусок из его интервью корреспонденту желтоватого журнальчика "Багровое утро магии".
- ...Значит это все-таки чудесный дар?
- Дар - да. В том смысле, что - от Бога. Не пито не едено. Из немыслимого переплетения хромосом. Но почему вы говорите: "чудесный"? Инстинкт, побуждающий синицу в некий момент времени заинтересоваться прутиком, подобрать его, тащить куда-то на дерево, еще не зная куда, а потом вдруг каким-то образом - каким? - понять: вот сюда, вот в эту развилку, только в нее и никуда больше... Это - чудо?
- Но это... как бы... чисто инстинктивная деятельность...
- А ученый, среди ночи, в полусне-полубреду, вдруг понявший, что надо тензор энергии-импульса приравнять, черт его побери, к тензору масс, и тогда все встанет на свои места и Вселенная обретет новый смысл? Это не инстинкт? Только не говорите мне, что это - разум! Я специально спрашивал у математиков, у физиков. Разум нужен, чтобы объяснить открытие, сделать его понятным для окружающих, а главное, для себя. Само же открытие к разуму никакого отношения не имеет. Оно возникает из пустоты, с белого потолка, из указательного пальца... А врач, который по выражению лица, по тоскливым глазам, по цвету кожи на ладонях ставит точный диагноз?
- Ну, это просто опыт... накопленная с годами информация...
- У компьютера информации может быть и поболее, но что толку от нее, если нет программы? А какая программа работает в голове этого врача? Кто ее заложил туда? И откуда следует, что эта программа - в голове? А может быть, она в клетках всего тела сразу? А может быть, в душе?..
- Да, но без информации любая программа бессильна...
- А кто вам сказал, что я обхожусь без информации? Мальчишка сидит передо мной, я вижу его руки, пальцы, краску на щеках, шевелящиеся его уши... Я слышу его запах. Голос. Сами слова, которые он произносит, ответы его на мои вопросы, и как именно он на них отвечает... Да здесь столько информации, что любой компьютер спасует... А ведь я даже не знаю, что мне из этого нужно, а что нет! Программа решает без меня. Такая же программа, может быть, как в маленьком горячем тельце синички, только гораздо более хитроумная... А впрочем, откуда нам знать? Может быть, как раз наоборот - гораздо более примитивная и совсем тупая.
- То есть, вы просто задаете вопросы?..
- Например. Например, я просто задаю вопросы. И слушаю ответы. НАБЛЮДАЮ ответы. В этих ответах есть все, что мне нужно... Только вот вопросов становится все меньше и меньше, к сожалению.
- И любой мальчишка...
- Любой мальчишка. Строго говоря - любой человек вообще. Любой человек - это ходячая могила таланта.
- И вы раскапываете эту могилу?
- Грубо говоря, да. Но не раскапываю, а - вскрываю.
- И вы уверены, что при этом делаете его будущее счастливым?
- Представления об этом не имею. Я не делаю людей счастливыми. Я не делаю людей лучше. Я только ищу у них таланты, и выбираю самый мощный, тот, что доминирует.
- А если таланта нет?
- Не знаю, что тогда. Но до сих пор такого не случалось. Может быть, мне не всегда удается найти ГЛАВНЫЙ талант, но какой-нибудь ОДИН талант я до сих пор находил всегда... Полная бесталанность - это, видимо, очень редкий талант...
Так оно все и есть. Он задает вопросы. Мальчишка сидит перед ним, более или менее вольготно развалясь в специальном ласковом кресле по одну сторону стола, а он, скрючившись на полумягком древнем стуле (с прямой резной спинкой) по другую сторону стола, лязгает ловкими спицами и задает вопросы. А иногда поет и требует, чтобы ему подпевали. Или читает стихи. Или их придумывает. Или вдруг принимается решать логические задачки. Масса вариантов, и никогда заранее неизвестно, какой именно вариант он выберет. Он и сам этого, по-моему, не знает...
Любимое его занятие во время этой работы - вязать длинные шерстяные косы, абсолютно ни к чему не применимые. Три клубка - черная, белая и серая шерсть. Он ведет свой... опрос? урок? диалог? - щелкает спицами, не глядя, коса растет, ползет у него из-под пальцев, а потом он ее либо распустит (бормоча с придыханием какие-то сумрачные шаманские проклятия-заклинания), либо торжественно пронесет через всю квартиру, как боевую хоругвь, и повесит в чулан, где таких уже - десятки..."
Дочитав распечатку до этого места, он, не глядя, отложил ее в сторону - поверх накопившегося за месяц на журнальном столике слоя книг, и рукописей, и газет, и мятых писем, и коробочек из-под снотворного, и таких же распечаток на дорогой голубоватой бумаге, - поднялся в постели и сел, спустив босые ноги на пол. Необходимо было сходить.
В квартире стояла привычная глухая тишина, но через несколько секунд он стал слышать сухое тоненькое потрескивание, издаваемое торшерной лампочкой, готовящейся перегореть. Потом на фоне тишины и этого потрескивания появился некий новый звук, - он не сразу догадался, что это в ванной плохо закручен кран и течет вода в рукомойник. А потом снаружи проехал грузовик, заухал железом по колдобинам, и тишина исчезла, словно бы оскорбленная, - раздосадованно спряталась в коридоре, в глубине дома, в чулане. Он сунул ноги в шлепанцы и прошаркал по коридору в туалет.
Потом он зашел в ванную и долго там мылил руки, разглядывая свое лицо в зеркале над рукомойником. Что-то с этим лицом было не в порядке, что-то было в нем не так, как всегда, и тут он вдруг обнаружил, что бровей у него совсем не осталось. Он поспешно сдвинул очки на нос: бровей почти не было. То есть они и раньше у него были, прямо скажем, не как у Брежнева и даже не как у Никсона, но теперь вместо правой торчали три одинокие дикорастущие волосины, а от левой остался вообще только какой-то жалкий серый пушок.
- Да, - сказал он громко и откашлялся. - Не как у Никсона.
Ритм ему понравился, и, вытирая руки полотенцем, он спел на мотив кукарачи: "Не как у Ник-сона, не как у Ник-сона..." Полотенце было несвежее. Под шлепанцем крякнула и хрустнула вылетевшая из своего гнезда кафельная плитка. Он наклонился вставить ее на место и увидел в углу под батареей Старуху. Черепаха мирно дрыхла, подобрав лапы и толстый свой короткий черный хвост. Тут же валялись и ее какашки, похожие на вывалившиеся из какого-то текста крупные запятые.
- Черт знает, в каком состоянии дом! - сказал он громко. Тишина вдруг перестала нравиться ему. Ночная ватная тишина. Ватная, но зато - приватная. Личная. Персональная... Бесплотные сумерки звуков. Тени звуков. Призраки... Это было одиночество, вот что это было такое.
Он почувствовал озноб и торопливо натянул старый вязаный халат, запахнул полы, туго препоясался шелковым шнуром. Халат попахивал... Халат попахивает. Полотенца - несвежие. Кафель везде повываливался. Ванна - рыжая, унитаз - серый. Не как у Ник-сона... Он вернулся в спальню, сел на постель и, не ложась, взял в руки распечатку. Там оставалось не прочитано еще страниц десять, он проглядел две последние.
"...Рукопись его: мельчайшие буквы-бисеринки, ровная как по линеечке, скрупулезная вязь, арабески - вовсе это даже не похоже на текст, кажется, и в голову никому не могло бы прийти - читать такое. Рассматривать - да: в лупу, задерживая дыхание, как рассматривают древний орнамент, как филателист изучает любимую марку. Но уж никак не читать. Однажды я осмелился спросить его: "Что вы пишете, сэнсей? Мемуары?" Произошел странный разговор, точнее - монолог. Сначала он несколько раз повторил: "Мемуары... Хм, мемуары... Мемуары?.." - он словно дегустировал это слово. А потом произнес со странным и неожиданным пренебрежением: "Но ведь мемуары - это же... вы же понимаете, Роберт: это - нечто прошлое. Это уже состоявшееся. Я же вам не историк какой-нибудь. Какое мне дело до прошлого. Я пишу будущее..." Он так и сказал: "пишу будущее". Просто. Простенько. Со всею откровенностью. И ничуть не красуясь. Как художник сказал бы: "Я пишу пруд". Как бухгалтер сказал бы: "Я пишу квартальный отчет". Не знаю, что он имел в виду. Рукописи его я, разумеется, не читал. Только однажды, случайно, через плечо его, увидел две строчки на новой странице: "Если ты хочешь, чтобы через сто лет что-то в этом мире изменилось, - начинай прямо сейчас. Божьи мельницы мелют медленно".
Тридцать часов я потратил и тридцать страниц настучал (на клавиатуре, разумеется; я имею в виду "настучал на клавиатуре компьютера"), чтобы только лишь повторить то, что уже тридцать раз разные люди говорили вам раньше. Я ничего не знаю о нем. Никто и ничего не знает о нем. У него словно нет прошлого. Он ниоткуда. И он - никто.
Восторженный циник Тенгиз считает его последним Чародеем на нашей Земле, и вот этот последний из чародеев возомнил себя способным вернуть племя исчезнувших волшебников - людей, знающих свой главный талант, а потому бескомплексных, спокойных, уверенных, самодостаточных, добрых. Он плодит их десятками ежегодно и никак не поймет (или не хочет поверить?), что жизнь идет следом, как свинья за худым возом, и подбирает, перемалывает их всех своими погаными челюстями: дробит, мельчит, ломает, корежит, покупает, убивает...
Вадим, разумеется, мнит его "делателем будущего". Для него он - Мойра мужеска пола. У древних: Клото - прядет нить судьбы; Лахесис - проводит человека через превратности; Атропос - перерезает нить. Так вот сэнсей - един в трех лицах. Он не знает будущего, он его делает. Щелкает серебряными спицами, вяжет черно-белые шарфы судьбы...
Не помню точно, кто, кажется, Мариша красиво говорила о горьком аггеле - исполнителе воли Бога на Земле. О раздавателе наказующих ударов и ласковых наград. Но мерзостей в мире много, а доброты - так мало. И вот все молнии давно уже растрачены, а наград - полный шкаф: раздавать их некому и не за что... Не раздавать ли теперь их всем подряд - ведь каждый грешник есть и праведник тоже? Нет ведь во всей Вселенной никого, кроме мечущегося, замученного, страдающего и побеждающего человека...