Тревожных симптомов нет (сборник) - Варшавский Илья Иосифович 75 стр.


Ну что ж, задумка так задумка. Делаю пометку на календаре и возвращаюсь к своим делам.

Восемнадцатого он мне звонит снова и напоминает, что завтра утром я должен быть в студии. К тому времени мое сносное самочувствие уже в прошлом. Я лежу на диване, охаю, ставлю горчичники и глотаю анальгин. К тому же качается мост. Это не метафора. Я имею в виду мост, который у меня во рту. Контрольный нажим языком на коронку - и она мягко соскальзывает с места, увлекая за собой все остальное.

В таком виде вести передачу нельзя. Вызываю т"кси и еду к врачу. Выплевываю ей в руку искореженный металл и объясняю, что у меня завтра передача. Она, как телезритель, полностью понимает трагичность ситуации. Выдирает еще две коронки, посылает меня на рентген. Снимки мне делают вне очереди. Врач полна энтузиазма. Она готова приступить к делу немедленно. Вот эти четыре зуба нужно удалить и сделать все заново. Обычно такая работа занимает около месяца, но тут особый случай, и она думает, что недели за две…

Меня прошибает пот. Я снова объясняю, что передача завтра и что моя и без того убогая дикция отнюдь не выиграет от отсутствия еще четырех зубов. Она пытается меня утешить. Говорит, что некоторые шипящие согласные я смогу произносить и без этих зубов, что же касается косметической стороны дела, то нужно стараться держать рот закрытым.

Ни шипящие, ни закрытый рот для телевидения не подходят. Я забываю о мужском достоинстве и начинаю канючить, как дошкольник, который просит игрушку.

В конце концов она сдается и ставит на место коронки при помощи клея. Мои благодарности она принимает сухо. Задета ее профессиональная честь. Что же касается обещания сразу же после передачи прийти и сделать все, что нужно, то и это ее не смягчает. "Придете тогда, когда начнете разваливаться".

Я знаю, что это будет перед следующей передачей.

У меня дурацкая привычка приезжать точно в назначенное время. В одиннадцать утра я уже в студии. Выясняется, что остальные участники передачи соберутся часа через два.

Чтобы я не скучал, мне дают ознакомиться со сценарием. Там написано все, даже то, что я должен говорить, но это - так называемая "рыба". И составитель сценария, и тот, кто его утверждал, знают, что говорить этого я не буду. Единственное, что можно извлечь из такого документа, - тема передачи.

Проходит три часа. Кроме меня, никто из приглашенных не явился. Можно ехать домой.

Назавтра я снова приезжаю вовремя. Жду около часа. Наконец начинается большой сбор.

Самое трудное - не перепутать участников передачи. Пишу шпаргалки. Научное звание, должность, фамилия, имя и отчество.

Предстоит научная дискуссия. Поэтому средний возраст собравшихся около семидесяти лет. В такие годы люди очень обидчивы. Не дай бог представить зрителям кого–нибудь не так.

Начинается тракт. Нас рассаживают в студии, чтобы операторы могли пристреляться. Каждому объясняют его роль.

Мне и моему коллеге - очаровательному человеку, умному, красивому, эрудированному и словоохотливому, с прекрасно поставленным голосом - предстоит вести передачу. Он - полная противоположность мне. Любая высказанная кем–нибудь мысль рождает у него блестящий фейерверк идей.

До начала остались считанные минуты. Мы замерли в неестественных позах, впившись глазами в мониторы.

Позывные "Горизонта".

На экране появляется моя рожа. Я ухмыляюсь, потому что забыл все, что собирался сказать.

Пауза становится томительной.

Наконец я выдавливаю из себя несколько фраз и, облегченно вздохнув, даю кому–то высказаться по существу.

Тут происходит странная метаморфоза. Человек, который десять минут назад казался образцом непринужденности и остроумия, превращается в зануду, жующего противную жвачку из терминов с обильно вкрапленными "э–э–э…" и "так сказать". Ему наплевать на телезрителей. Волнует его только одно: как бы знакомые, сидящие дома у телевизоров, не упрекнули его в упрощенчестве.

Проходит пять минут. Больше терпеть это немыслимо. Спасает положение мой коллега. Он подхватывает на лету какую–то мысль и начинает развивать ее со свойственным ему блеском. При этом он так увлекается, что забывает о времени. Я смотрю на часы. График передачи трещит по всем швам.

В детстве мне внушили, что воспитанный человек никогда не прерывает собеседника. С тех пор это правило висит надо мной, как проклятье. С такими устоями передачу вести нельзя.

Я пускаюсь на подлость. Пользуюсь моментом, когда он закуривает, и передаю слово другому. Не тут–то было! Он вовремя подает реплику и снова захватывает инициативу. Остальные от нетерпения роют копытами землю. Им тоже хочется поговорить.

Стоп!

Что–то случилось. Сверху спускается режиссер. Оказывается, запись на видеомагнитофоне пошла в брак. Нужно начинать сначала, с позывных.

Начинаем сначала.

Все немного устали, поэтому держать их в узде уже легче.

Минут десять передача идет без сучка и задоринки, пока у моего коллеги не рождается новая блестящая идея.

За все время совместной работы я только раз видел, как он во время передачи хранил гордое молчание. Это было, когда в студии демонстрировалась живая кобра и змеелов сказал, что сейчас она поползает, отогреется и тогда мы увидим, до чего агрессивны эти змеи.

Мы опять вышли из графика.

Я начинаю хамить. Обрываю людей на полуслове, комкаю программу, лишь бы закончить вовремя.

Я должен подвести итоги дискуссии, но времени уже нет. Через две минуты конец. Прерываю какого–то членкора и благодарю зрителей за внимание.

Уфф!!!

Однако все это ерунда. Настоящее начинается тогда, когда моя телевизионная карьера достигает апогея.

Звонок по телефону. Расспросы о самочувствии, о планах на будущее. На этот раз планы более определенные. Я еду в Дом творчества. Это такое место, где человек не испытывает никаких угрызений совести оттого, что бездельничает.

Некоторое время мы с ним ходим вокруг да около, как два кота на крыше. Наконец выясняется, что я должен вести передачу по Интервидению. Ну что ж, ради такого дела стоит один раз приехать в город. Со свойственным ему тактом он дает мне понять, что приехать придется три раза. Передача очень ответственная, идет без записи, прямо в эфир, и все нужно тщательно подготовить. Я соглашаюсь - три так три. Тут до моего сведения доводится, что вести эту передачу я должен с пляжа Петропавловской крепости. А если будет дождь? Дождя не будет, на этот счет есть заверения метеоцентра. Мне как–то не по себе. Не могу понять, при чем тут пляж. Я ведь обычно веду научно–познавательные передачи. Он мнется. Это передача другого рода. О всяких хобби. Нужно показать, как ленинградцы проводят выходной день.

Я очень медленно соображаю. Только к вечеру до меня доходит, что значит брать интервью на пляже. Это равносильно попытке дергать гвозди зубами. Пляжницы будут хихикать и жеманиться, а я с идиотской ухмылкой буду задавать вопросы, один глупее другого. Нет, эта работа не по мне. Нужно срочно что–то придумать.

Перед лицом нависшей угрозы мозг работает с поразительной четкостью. Меня осеняет гениальный план - одеть помрежей в бикини. Там есть совсем неплохие фигуры, и соединенными усилиями мы как–нибудь да состряпаем интервью. Бросаюсь звонить в студию. Выясняется, что редактор уехал на озеро Светлояр искать легендарный град Китеж. Вернется через неделю.

Пусть ищет. Важно то, что найдено решение.

Всю неделю идет дождь. Кроме того, у меня начинается острый приступ радикулита. Походка приобретает ту неподражаемую лихость, какая бывает у человека, впервые в жизни проехавшего верхом. Люля мажет мне поясницу всякими снадобьями. Она мало верит прогнозам. Едет в город и привозит снаряжение для передачи: зонтик, плащ и ботинки на толстой подошве. Заодно звонит в студию, выясняет, нет ли каких–нибудь перемен. Перемен нет. Дождя не будет. "Мы оптимисты", - говорит ей ассистент режиссера. Очевидно, не зря считается, что оптимист - это просто плохо информированный пессимист.

Наступает заветный день. Проливной дождь. Облачаюсь в непромокаемые доспехи, беру зонтик и отправляюсь в город.

Режиссер встречает меня счастливой улыбкой. Очевидно, дождь скоро кончится, потому что скорость ветра достигает уже ураганной силы. На таком ветру разговаривать невозможно, и мы ищем убежище в автобусе в передвижной телевизионной станции, сокращенно ПТС. Сразу оказываемся в мире сказочной техники.

Пока эту технику латают подручными средствами, знакомлюсь со сценарием. Великий боже! Чего тут только нет! Манекенщицы из Дома моделей, рыболовы, водные лыжники, воспитатель канареек, любитель кактусов, строители катеров и прочая, и прочая. И со всеми я должен разговаривать. Протестую как могу. Меня успокаивают. Объясняют, что все это - "рыба" для бухгалтерии. Если человек на телевидении не говорит, то ему невозможно заплатить, что бы он ни делал перед объективом. Для вящей убедительности рассказывают, что, когда снимали Ирину Бугримову со львами, пришлось выписывать ордер на оплату "исполнения роли укротительницы", так как обычных "хоп!" и "алле!" бухгалтеру недостаточно. Выясняется, что если выбросить "рыбу", то моя роль в основном сводится к комментариям за кадром и что часть передачи заранее отснята на пленку и пойдет из студии. Меня это вполне устраивает. Ведь можно и комментарий вести из студии. Режиссер и редактор говорят со мной тоном, каким обычно в школах для трудновоспитуемых разговаривают с малолетними кретинами. Из студии нельзя. Нужно открыть и закрыть передачу с пляжа, чтобы все видели, что это не липа. А если будет дождь? Дождя не будет.

День проходит очень продуктивно.

Мы убеждаемся, что телекамеры снабжены автоматическими тормозами от поворота и задуманные режиссером панорамные съемки не удаются, что две ПТС, разделенные равелинами и казематами, не могут работать в мире и согласии, что половина участников не явилась, что лыжники время от времени тонут и спасать их нужно быстро и решительно, что моторы у катеров не заводятся, что манекенщицы - такие злючки, каких свет не видел, и что у рыбаков пропойные хари. Для первого дня не так уж мало.

Меня везут в студию смотреть отснятые кадры. Оказывается, что специально отснятых кадров нет, а будут использованы куски из старых фильмов.

В просмотровом зале режиссер спорит с начальником ОТК, который на Интервидение пленки такого качества пропускать не хочет. Спор идет в столь увлекательных выражениях, что я пропускаю мимо ушей пояснения редактора, какие же куски думают использовать. Когда же ОТК сдается, зажигается свет. Просмотр окончен. Уезжаю домой, так ничего и не поняв. Ничего, завтра тракт, разберусь на месте.

День тракта. Дождя нет. Все ликуют.

Записываю сведения об участниках передачи. Выслушиваю их пожелания. Каждый хочет, чтобы я сказал о нем что–нибудь лестное.

В кустах для меня поставлен столик с монитором и микрофон. Отсюда я должен вести передачу.

Новый сюрприз: сегодня "малого эфира" не будет. В переводе на русский язык это означает, что все передающееся из студии видеть я не буду, но комментировать должен, так как тракт принимает высокое начальство, находящееся в студии, а им там видно все.

Начинается тракт. Я говорю в камеру положенные слова и готовлюсь к комментариям. Монитор выходит из строя. Я скулю по этому поводу в микрофон, но не знаю, слышат ли меня. Вспоминаю про начальство, говорю примерно так: "Вот тут, очевидно, показывают велосипедиста, и я должен что–нибудь сказать". Так до конца тракта.

Едем в студию. Ждем трамвая, укрывшись одним зонтиком. Мимо нас горделиво проезжают в персональном микроавтобусе манекенщицы.

В студии выслушиваем замечания. Мне ясно, что сценарий будут подправлять. Ждать уже нет сил. Еду домой.

День передачи. Тропический ливень. Поясницу как будто грызут волки. Не позавтракав, тащусь на станцию в плаще и с зонтиком.

На пляже ни одного отдыхающего. Дураков нет. Придется отыгрываться на манекенщицах. Если пройдет дождь.

Участники передачи сидят в автобусах. Режиссер бегает под дождем, ищет сухое место, где можно рассадить шахматистов.

Студия все время на проводе. До начала передачи осталось 20 минут. Главный редактор разговаривает с Москвой, предлагает снять передачу, если дождь не пройдет.

Десять минут до начала. Дождь прекращается. Бегом занимаем свои места. Думать о вступлении уже некогда.

На этот раз у меня не монитор, а телевизор. Вместо антенны - кусок провода. То, что я вижу на экране, больше всего похоже на поверхность лужи во время дождя. Какие–то пузыри. Впрочем, если отодвинуться подальше, что–то видно, но тогда микрофон оказывается слишком далеко.

В моем распоряжении несколько минут, чтобы сосредоточиться. Попеременно напрягаю мышцы ног, брюшной пресс, гримасничаю и даже шевелю ушами. Говорят, что при этом увеличивается потребление кислорода.

Ты снова тут, ты собран весь.

Ты ждешь заветного сигнала.

Сигнал - это позывные "Горизонта". Почему–то их еще нет. Вероятно, у меня неправильные часы. Что ж, можно еще погримасничать. Кислорода, побольше кислорода!

Под ухом бухает пушка. От испуга я чуть не падаю со стула. Двенадцать часов - значит, передача уже идет. Тут я вспоминаю, что в телевизоре выключен звук.

Гляжу на экран. Там что–то маячит. Отодвигаюсь назад и вижу, что это мое лицо. Интересно, сколько же времени я в кадре? Видели ли зрители мои гримасы? Борода у меня смята набок, но перед объективом прихорашиваться нельзя. Поднимаю глаза на камеру и что–то бормочу. Кажется, сошло!

Дальше все похоже на кошмар. Телевизор барахлит. Звука мне не полагается по акустическим соображениям, а изображение такое, что хоть плачь! Все кадры из студии идут не в том порядке, как я думал. Вижу канареек и вспоминаю, что, кажется, нет фонограммы их пения. Мелькает мысль почирикать за них в микрофон, но я ее гашу.

Думать некогда, нужно все время говорить. Почему–то передо мной три варианта сценарного плана. Все они разные. Кажется, передача идет по третьему варианту, но все сведения об участниках у меня записаны на первом.

Из–за кустов мне видна часть реки. Там тонет лыжник. Два катера пытаются его подобрать. На экране ничего не разберешь. На всякий случай это событие не комментирую.

Гляжу на часы. Слава богу, передача идет к концу.

Теперь уж меня врасплох не поймают. Я освоился со сценарным планом.

Принимаю непринужденную позу и готовлюсь предстать перед зрителями в заключительном эпизоде. Тут мне машет оператор и показывает, чтобы я бежал на берег. Зачем? Ага, вероятно, режиссер хочет подать меня на фоне Ростральных колонн. Я изрыгаю проклятье и мчусь через мокрые кусты. В руки мне суют микрофон. Оператор дает отмашку. Делаю интеллигентное лицо и начинаю говорить. Мне снова машут, чтобы я заткнулся. Показывают, что не работает микрофон. Я стою, не зная, что делать. К счастью, глазок камеры не светится. Очевидно, режиссер другой камерой дает в это время лирические пейзажи. Мне суют новый микрофон. Снова отмашка. Камера работает. Я не знаю, что из того, что я говорил, пошло в эфир, а что нет. На всякий случай повторяю сначала.

Все, передача окончена. Бреду в автобус. Там режиссер звонит в студию. Выясняет, пускали ли нас в эфир или все это мы делали для собственного развлечения.

Это меня уже не интересует. Забираю свои вещи и отправляюсь домой.

Всего хорошего, друзья! До новых встреч в эфире!

АЛЬБОМ

Тридцать пять лет тому назад я написал книгу.

Теперь она мне кажется очень наивной. Это были путевые заметки ребенка, пытавшегося смотреть на мир глазами взрослого.

Может быть, это и прельстило редактора издательства, решившего выпустить ее большим тиражом.

Авторский экземпляр я подарил с соответствующей надписью моей невесте.

Сейчас у нас эта книжка хранится вместе с другими реликвиями ушедшей молодости.

С ней у меня связано одно воспоминание, о котором я хочу рассказать.

Мой сын перед войной учился в первом классе и имел двух закадычных друзей. Они дружили так, как можно дружить, пожалуй, только в восемь лет, когда знаешь друг друга всю жизнь.

Каждый вечер мы собирались у нас дома и обсуждали кучу проблем.

Особенно нас привлекала космонавтика. У нас был альбом, куда мы зарисовывали все наши идеи и предполагаемые приключения в далеких мирах. Там был и разрез космического корабля, и вид стартовой площадки, и то, что мы могли увидеть на других планетах: люди с коровьими голосами, кошки со змеиным телом и удивительные двуногие существа, у которых рот был прямо на животе.

По воскресеньям мы все катались на лыжах в парке, где рос дуб с дуплом достаточно большим, чтобы привлечь внимание романтиков.

В то время еще никто не думал о войне и никто не предполагал, что мы станем свидетелями проникновения человека в космос, но я как–то сказал, что если вдруг начнется война, то тот из нас, у которого в это время будет альбом, должен положить его в дупло, чтобы врагу не стали известны наши планы.

Потом началась война, и дети были эвакуированы из Ленинграда.

В одно октябрьское утро, когда неприятельские пушки в упор расстреливали осажденный город, я ушел из дома, не зная, что мне уже больше никогда не придется в него вернуться. Признаюсь, что тогда меньше всего думал о нашем альбоме.

По–разному сложились судьбы трех приятелей.

Еще только было прорвано кольцо блокады, когда раненый офицер привез одного из друзей моего сына в Ленинград, чтобы помочь ему найти родителей. Этот офицер мог довезти его только до вокзала. Ему самому необходимо было лежать в госпитале, а не возить детей к их родителям.

И вот тут случилось то, о чем я хочу рассказать.

Голодный мальчик пошел через весь город, под обстрелом, не домой, а в парк, к заветному дуплу.

Трудно представить себе его разочарование, когда он не нашел в дупле альбома.

Полный тревоги, он бросился к нам домой. В нашей квартире во время блокады размещалась огневая точка, потому что она находилась на переднем крае обороны.

Среди обвалившейся штукатурки, битого стекла, стреляных гильз и пятен крови он нашел на полу тоненькую книжку в синем коленкоровом переплете с дарственной надписью и унес ее с собой, так как это было единственное, что он мог там найти.

Через четыре года, когда мы встретились, он мне ее вручил!

К тому, что я рассказал, остается добавить, что оба приятеля моего сына стали летчиками и если они (чего теперь только не случается!) когда–нибудь полетят в космос, то мне приятно будет думать, что, может быть, здесь дело не обошлось без одного старика, который пытался в детстве смотреть на мир глазами взрослого, а в более зрелом возрасте - будить в детях мечту…

И еще мне очень стыдно за первое разочарование, которое я посеял в детской душе.

Назад