То есть он любил приезжать в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот. Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ, разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду, ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть все для хорошей жизни - стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло, иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол - и так жить. Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем каждый день, - и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и прибранный.
Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды, разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и понимал, что его сюда заперли.
Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он это забыть?
- Идите вы все… - сказал Сапожников.
Все у него дрожало внутри.
Лампа освещала его затылок, и тень от носа на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо Нефертити, опухшее от недоедания.
Все у него дрожало внутри, и уже через несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое- какие вещи или это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением - и уже воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям.
А еще из жизни шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся - дню, сну или фантазии.
А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.
Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами, которые оставили гости, было написано "Прима". "Латынь, - подумал Сапожников. - Почему у сигарет латинское название?" Перевернул пачку, как рыбу, и на белом ее брюшке прочел название "Дукат". Послышался звон золотых монет и невнятный крики дуэлянтов. Фантастические сигареты. Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма.
Сигарета все время гасла. Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.
Глава 17
ТИХИЕ ЧУДЕСА
Упала бомба. Взорвалась. Осколки вверх пошли. А когда взрывается мина, от нее осколки по земле стелются.
Бобров сказал:
- Поэтому когда ранение в ягодицу - это человек не спиной повернулся, это он голову успел зарыть, а тут ему бугор и срезало. Значит, человек был не трус, а, наоборот, смелый. Атаковал. Его в бою в чистом поле ранило.
Бобров Сапожникова к себе взял, потому что любил образованных, а Сапожников и на мотоциклетке ездил, и на лошади катался, и мины вслепую собирал и разбирал, и бокс умел - его Маяковский боксу учил.
- Не Маяковский, Богаев. Он и Маяковского учил, - поправлял Сапожников. - Тренер Богаев.
- А ты помолчи, - говорил Бобров, - когда старшие по званию рассказывают. Маяковский - лучший поэт нашей эпохи, так?
- Так.
- Ну вот, а ты споришь. Не люблю я этого, не люблю.
И еще Сапожников читал книгу "Гаргантюа и Пантагрюэль" и мог рассказывать. Бобров это любил. И еще Сапожников был неплохим сапером. Так всю войну и провел сапером в группе Боброва. "Рамона, - пела пластинка. - Я вижу блеск твоих очей…" Ну конечно, у Сапожникова опять появились завиральные идеи, и он их не скрывал. А в палате лежал военный инженер второго ранга с челюстным ранением, и потому лица его Сапожников толком не видел, от голоса только бульканье. Но тот, однако, сапожниковские байки слушал, особенно насчет надувного моста для тихих ночных переправ - его бы привозили свернутым в рулон, а потом он разворачивался бы на тот берег, как игрушка "тещин язык". Инженера второго ранга быстро увезли, а потом, в конце месяца, когда Сапожникову выписываться, из Москвы бумага пришла, и Сапожников поехал.
Его в Москве расспросили и сказали:
- Малореально. Но попробуем. Хотите в конструкторское бюро?
- После войны хочу, - сказал Сапожников.
- А в отпуск хотите? - спросили у него. - Дней на пять?
- Очень, - сказал Сапожников.
Ему дали на десять.
В их квартире теперь никто не жил. Комендант с пустым рукавом дал ему ключи от комнаты. Сапожников посидел один в холодной полутьме, потом пригляделся и увидел записку, которая была прижата стаканом, как будто мама на минутку к соседям вышла, а не идет страшная война и города дыбом. Сапожников взял записку, а под ней чистый квадрат без пыли. Два года лежит записка, и никто ее с места не сдвигал. Маме всегда удавались такие странные чудеса, теплые и мирные, не совпадающие с громкими обстоятельствами. Сапожников прочел:
"Мальчик мой, я знаю, что ты останешься жив. Мама. Если вернешься раньше меня - у Нюры для тебя письмо".
Сапожников поцеловал записку, спрятал в карман на груди, запер комнату, а из соседней вышел комендант.
- Я из вашей комнаты клещи взял, - сказал он. - Мне позарез.
- Конечно, - сказал Сапожников.
- Мама твоя квартплату присылает. Комнату сохраним, - сказал комендант.
Сапожников покивал и пошел к Дунаевым.
Сапожников как уткнулся носом в теплое Нюрино плечо, так и стоял не двигаясь, а она держала его одной рукой за шею, а другой вытирала слезы со щек - у себя и у него.
- Это как же ты? - говорила она. - Как же ты, а?
- А ничего, - говорил Сапожников, - ничего…
И была ему Нюра теперь как весь Калязин, а значит, и вся родина.
Потом чай пили с сахарином, и Сапожников показал Нюре записку от матери.
- Значит, будешь живой, мама знает, - сказала Нюра. - Сейчас принесу.
И принесла пакет, склеенный из газеты. И в том пакете толстая тетрадь и письмо от учителя к сапожниковской матери.
- Его в бомбежку убило, - сказала Нюра. - в октябре.
Учитель просил передать пакет Сапожникову, когда он вернется с войны. Все одно к одному. И этот верил, что Сапожников вернется, и в конструкторском бюро сказали: возвращайтесь к нам.
- Я Лиду видела, библиотекаршу, - сказала Нюра. - На торфе познакомились. Помнишь ее? Она тебя хвалила, что ты у нее все книжки прочел. И маму твою знает, они вместе петь ходили к учительнице.
- А-а… - сказал Сапожников. - Трубы, мачты, за кормою пенится вода…
Он читал письмо и перелистывал толстую тетрадь, где учитель записал все свои разговоры с Сапожниковым о том о сем, о велосипедном насосе, о притяжении и отталкивании и что свет - это сотрясение материи, неизвестной пока.
"Передайте ему тетрадь, если останется жив, - писал учитель. - Я считаю, он не должен бросать думать обо всем этом. Никто не знает, кому дано сказать для жизни главное слово, но каждый должен пытаться его выговорить. Пусть пытается".
- Она говорила, что ты был хороший мальчик, но дефективный, - сказала Нюра.
- Кто говорил?
- Лида, библиотекарша. Она и сейчас в хоре поет. На фабрике. Ты уже с женщиной был?
- Как был?
- В постели был с женщиной?
- Сколько раз, - сказал Сапожников. - А что?
- Ну, значит, не был, - сказала Нюра. - Мне завтра в ночную, а ты приходи сюда. Я Лиде скажу, придет тебя покормит.
- Нюра, а Нюра?.. Обалдела? - спросил Сапожников.
- Ну что? - сказала Нюра. - Мне-то что врать? Али я тебе не своя? А то убьют, не дай бог, и не узнаешь ничего!
Проста была Нюра.
Сапожников замечал: читаешь какую-нибудь книжку, будто интересно читаешь, увлечешься, про войну или про любовь, а потом вдруг дойдешь до одного места, где про это и уже только про это, и думаешь, а про все остальное думать неинтересно. А писатель дразнит, заманивает, - дескать, один раз про это рассказал, значит, жди другого раза. И каждый раз просчет у писателя, потому что сразу бежит глаз по строке, как обруч под горку, только слова камешками тарахтят да кустарник страницами перехлестывает, и уже нет ни смысла, ни толку. Значит, самого писателя в этом месте понесла вода, и, наверно, думал Сапожников, бросил писатель в этом месте рукопись и побежал к любовнице или схватил за рукав проходящую мимо жену, потому что зачем писать про то, без чего сию секунду не можешь? Секунда прошла - и нет ее, а в книжке надо только про то, что важно. А про это важно или нет? Заранее не скажешь. Смотря про что книжка написана. Маяковский поэму написал, так и назвал: "Про это", а на самом деле не про это написал, а про любовь. А про это?
- Сапожников, а правда, балерины на мысках танцуют, а под мысками пробки от бутылок? - спросила Нюра.
- Почему ты его по имени не зовешь? - спросила Лида.
- А привыкла… Все Сапожников, Сапожников, и я - Сапожников… Я слыхала, дирижеры зарабатывают много, - сказала Нюра. - А сами музыку не играют, только палочкой махают. Сапожников, ты после войны в дирижеры ступай… Ну, я пошла. Будете уходить, ключ под коврик положите.
Сапожников вдруг открыл глаза, и она вдруг открыла глаза. И Сапожников увидел огромные черные зрачки от века до века. Так они смотрели друг другу в глаза, и вдруг она схватила его за плечи и стала вырываться.
- Не надо… боюсь… - прохрипела она.
Но Сапожников вдруг стал как каменный.
Сапожников прождал ее напрасно еще неделю и уехал дальше воевать до следующего госпиталя.
Сапожников встретил ее еще раз перед концом войны. Снова приехал в Москву по военным делам. Он уже теперь был офицером, и его всего два раза задерживал комендантский патруль за какие-то не такие штаны. А какие штаны нужны для полного победного блеска, Сапожников уже забыл, а в Москве как раз перед победой вспоминать начали. Ателье работали круглые сутки, и все такое по части галунов, нашивок, "лампасов", "крабов" и "капусты" на фуражки и так далее.
Она пела в хоре соседней фабрики и по-прежнему работала в библиотеке. Сапожников сидел во втором ряду, и со сцены пахло пылью и потом после танцоров. Он приподнялся уходить, но женщина из хора вдруг поглядела на него одного, и Сапожников сразу сел и просидел до конца. Потом ушел, не дождавшись.
А назавтра зашел в библиотеку.
- А-а… Сапожников, - равнодушно сказала она. И, закутавшись в пальто, снова стала заполнять чью-то карточку.
Сапожников читал подшивку. Свет был неяркий, Уходили последние посетители. Стекла в книжных шкафах читальни сверкали.
- Я закрываю, - сказала она.
Она скинула платок с ситцевого платья и стала надевать пальто, как школьница, поднимая руки вверх и вытягиваясь, и увидела, что Сапожников на нее смотрит.
Они вышли из читального зала в темный тамбур, потом на холодную улицу, и она заперла дверь на ключ. Как будто они из чужого мира вошли в свой и заперлись на ключ. Сумерки. Сырость. Запах мокрых листьев под ногами.
- Смотри, живой, - сказала она. - Я думала, ты убит.
Они шли медленно.
- Твои живы?
- Да, - сказал Сапожников. - А твои?
- Убивать было некого.
Он взял ее за руку. Она отняла.
- Объясните мне, - сказал Сапожников.
- Не надо.
- Вы не помните?
- Не надо.
Она остановилась у подъезда и стала смотреть на носки своих туфель, потом на него исподлобья.
- Лида, я выяснил, - сказал Сапожников. - Д'Артаньян не армянин.
- Ну… - сказала она. - Иди…
Сапожников ушел.
Сидел в сквере на мокрой скамье, пока не промок.
Потом перешел улицу и вошел в подъезд. Хотел позвонить на втором этаже, не нашел звонка. Хотел постучать, но она открыла дверь сама, впустила его в переднюю, запахивая халат. В полутьме они прошли в ее комнату. На табуретке красным глазом сияла спираль электроплитки.
Она, не раздеваясь, легла под одеяло, высвободилась из халата и кинула его на стул.
- Скорей… - сказала она.
Когда они глядели в потолок, и Сапожников курил, она сказала:
- И больше никогда не приходи.
- Приду.
- Ничего нельзя вспоминать.
- Почему?
- Не знаю.
- У меня никогда потом так не было, как тогда с тобой.
- И у меня, - сказала она. - Потому и не надо.
Никто не знает, почему мужчине и женщине надо быть вместе. Потому что хочется? А если перестало хотеться? Надо бороться с собой? А кому из них? Тому, кому первому перестало хотеться? А можно жить с тем, кто с собой борется?
- Неужели жизнь прошла? - спросила она.
А Сапожников, конечно, не догадывался, что ему или ей на роду написано. А если бы догадался, что ему на роду написано, то вцепился бы в эту дуру мертвой хваткой и не послушал бы ее горделивого приказа не приходить.
Глава 18
ПЕРЕГРУЗКА
Сапожников всегда знал, когда будет авария, хотя не часто мог ее предотвратить. Понимающих его людей в этот момент не находилось. А потом уже все было поздно. Собирались вместе и вспоминали про Сапожникова. Он не отказывался. Зачем? В нем всегда жила надежда, что, может быть, в другой раз послушаются. Иногда бывало и так. Прислушивались, аварию проскакивали благополучно. Но в этом случае о Сапожникове уже не вспоминали. Разве композитор-профессионал захочет вспомнить, от какой уличной песенки он оттолкнулся, когда сочинял свой шлягер?
Сапожников всегда знал, когда будет авария. Тут не было никакой мистики. Старый охотник знает, когда в лесу зверь. Одни говорят, что это шестое чувство, другие - жизненный опыт, а третьи, что, мол, за битого двух небитых дают и то не берут, а Сапожников был жизнью бит многажды, но не очень верил, что только в этом дело.
Последние дни Сапожников толкался среди рабочих и понял, что авария на носу. Чересчур все было гладко для работы, которую собирались сдавать комиссии.
Да не потому, что люди, сооружавшие этот конвейер, халтурили или еще как-нибудь иначе проявляли свою самодеятельность. Просто это носилось в воздухе, в морозном ночном воздухе, пробитом светом прожекторов.
"Что же это получается? - думал Сапожников. - Все канатно-ленточное хозяйство работает, как заводное, и автоматика срабатывает. Полуторакилометровый механизм при пробных пусках исправно тянет руду из шахты, не конвейер, а невеста, ну прямо под венец. И крыть нечем".
- Чего ты беспокоишься? - сказал Виктор, - Показания приборов отличные.
Сапожников только сопел.
Они стояли и слушали, как рокочет бесконечная лепта, и смотрели, как масляно вращаются ведущие звездочки.
- Лифт, - сказал Генка.
- Что?
- Не конвейер, а лифт, - сказал Генка, снял рукавицы и зажал пальцами уши.
Сапожников сделал то же самое.
Гул стал тихим, ровным и каким-то неустойчивым. Он оглянулся на Виктора. Тот что-то кричал. Сапожников опустил руки. - ..во! - докричал что-то Виктор.
- Что?
- Я говорю, это ничего!
- Что ничего?
- Есть небольшие перегрузки, но это ничего!
- Виктор, это шахта, - сказал Сапожников. - Ты с этим не сталкивался. Маленькая перегрузка может мгновенно стать завалом. Все будет рваться и лететь к черту. Генка, давай еще прозванивай всю схему.
- Не учи меня, - сказал Виктор.
- Правильно, - сказал Блинов.
Он подошел к пульту веселый, в расстегнутом полушубке и сдвинутой на затылок пыжиковой шапке. - Я думаю, можно подписывать акт, а послезавтра ту-ту - и вы уже в Москве. Я вам завидую. Поработали вы классно. Я специально сообщу об этом в вашу контору.
- Мы еще не начинали работать, - сказал Сапожников и протянул Блинову "Краснопресненские".
Они давно уже разыгрывали восхищение друг другом, и было ясно, что и эта авария тоже приближается.
- Мне кажется, - сказал Блинов, закуривая, - что вы меня все время хотите поддеть чем-то… Я говорю - я принимаю у вас работу… ваш участок работы. А всю работу будет принимать комиссия согласно договору.
- А я вам ее не сдаю…
- Аварийная автоматика работает отлично. В чем дело?
- У вас питатели работали плохо, плохо подавали руду. Образовались завалы… Совсем недавно…
- Это уж не ваша забота.
Блинов бросил сигарету на землю, топнул по ней, и ее тут же умело. Вверху под прожекторами летел колючий снег. За забором шахтного двора стояло бурое зарево. Небо было бурое от далеких коксовых батарей.
- Да вы не обижайтесь, - сказал Сапожников. - Датчики показывают перегрузку на сгибах. А ведь конвейер еще не гоняло как следует.
- Да-да… конечно, - сказал Блинов. - Вот сейчас и попробуем.
- В смысле прозвоним схему - тогда попробуем, - сказал Генка.
- Щекотеев! Костин! - крикнул Блинов. - Передайте там в низ! Сейчас погоним на повышенном режиме!
Потом он повернулся к ним с улыбкой. Но это была не улыбка. Просто он так щурился от ветра.
- Я моложе вас, товарищ Сапожников, - сказал он, - но хочу дать вам совет. Вы очень эмоциональный человек… Вы…
- Летом, летом… - сказал Сапожников. - Летом будете советовать. Сейчас чересчур холодно.
- Пошел! - крикнул Блинов вдаль и приблизился к пульту. - Позвольте.
Виктор отодвинулся, и Блинов кинул рубильник.
Медленно стал нарастать грохот. Тонкий ручеек подскакивающей на ленте руды плавно превратился в черный пласт.
Блинов убежал. Вдоль конвейера стояли люди и напряженно глядели на маслянистую цепь, которая текла по барабанам. Все шло гладко.
- Работает старушка, - нерешительно сказал Генка. - В смысле конвейер.
Сапожников, не отвечая, глядел на приборы. Все шло гладко. Сапожников отошел от приборов. У ленты его догнал Виктор.
- Что тебя беспокоит? - спросил он.
- То, что Блинов боится комиссии больше, чем аварии.
- Ты думаешь?
Сапожников не ответил.
- В конце концов, черт с ним… За электрическую схему я ручаюсь, - сказал Виктор.
- А за человеческую?
И тут их окликнул Генка:
- Ребята… живо!
Они подбежали.
Приборы показывали аварийную перегрузку.
Все переглянулись.
Стоял дикий грохот. Приборы показывали аварийную перегрузку, но автоматика почему-то не срабатывала, не отключала механизмы. Тогда Виктор кинулся к ленте, от которой стали медленно отходить люди. Сапожников подбежал к Виктору в тот момент, когда он обалдело смотрел на безмятежный аварийный выключатель, под который кто-то подсунул лом. Обычный лом, которым лед с тротуаров скалывают.
Сапожников кинулся к этому лому и дернул его. Лом не поддавался, его заклинило. Сапожников увидел руки Виктора, протянутые к выключателю, и свои руки, выдергивающие лом. Услышал треск и увидел, как лопнувшую цепь завело под барабан и стало наматывать на звездочку вместе с рукой Виктора, и стало пучить конвейер и поволокло Виктора, и Сапожников свободной рукой еще успел рвануть аварийный выключатель. … Грохот стал затихать. Только несколько секунд падали на землю возле Виктора какие-то вывернутые куски металла.
Виктор стоял, протянув руку, и тихо стонал.
Крик. Топот. Тяжелое дыхание людей.