В вестерне герои не умирают. Они в итоге женятся, получают наследство и танцуют на свадьбе весёлую мазурку или кадриль. А здесь стреляли настоящими пулями, и они убивали или ранили, и кровь текла настоящая, красная, горячая…
Игорь, невесть зачем пригибаясь, добежал до Кадашевки и выглянул из-за угла на улицу. То, что он увидел, было неправдоподобным, невероятным, этого просто не могло быть… Он хотел шагнуть, но ноги не слушались. Они стали ватными и неподвижными, вернее, их просто не было. Пришлось ухватиться за холодную шершавую стену дома, чтоб не упасть…
Прямо на мостовой, у подъезда, в который недавно вошёл Игорь, лежал, раскинув руки, уткнувшись лицом в булыжник, Пеликан, лежал неподвижно, и чёрная лужица крови застыла у его головы. А рядом всё в том же нелепом брезентовом балахоне, сжимая в кулачке обшарпанный наган Пеликана, стоял старик Леднёв. Он стоял, будто вросший в мостовую, над телом Пеликана и смотрел на трёх офицериков, на трёх новеньких, с иголочки, офицериков, на смеющихся мальчиков из интеллигентных семей, которые, в свою очередь, смотрели на профессора, на этакое брезентовое патлатое чудище и весело смеялись, И вовсю светило солнце, и небо было чистым и высоким, и сверкали на узких офицерских плечиках странные витые серебряные погоны.
Они всё ещё смеялись, им было весело – остроумным парням, таким же, по сути, как и те, в дальнем-предальнем будущем, в тёмном дворе у магазинных ящиков. Они не перестали смеяться даже тогда, когда Леднёв медленно вытянул руку, удлинённую тонким наганным стволом, когда, прищурившись, нажал спусковой крючок. И громыхнуло в руке, вспыхнуло короткое пламя, и оборвал смех один из серебряных орлов, нелепо, будто сдаваясь, вскинул к небу руки и опрокинулся на спину.
И второй раз громыхнул наган, почти сразу же, без перерыва, и вторая пуля достала второго парня.
Старик Леднёв не обманывал. Он отлично стрелял, необидчивый дуэлянт, меткий истребитель адъютантских аксельбантов. У него была твёрдая рука, как принято писать, и точный глаз. Но молодость оказалась чуть быстрее. И третий офицерик, уже не улыбаясь, но оскалив в беззвучном крике рот, выхватив из кобуры воронёный браунинг, опередил третий выстрел профессора. Он стрелял ещё и ещё раз, расстрелял всю обойму. Даже мёртвый старик Леднёв казался страшным ему.
Игорь, бессильный что-либо сделать, судорожно вздохнул и почувствовал, что не может дышать, как тогда, на Кутузовке, после удара в солнечное сплетение. Он присел на корточки – тоже, как тогда, – пытался вдохнуть, втиснуть в себя горячий и твёрдый воздух и не мог, не мог, и слёзы текли по щекам, оставляя на них грязные сероватые дорожки. И тогда он бежал из прошлого.
16
Он бежал из прошлого, потому что оно окончилось для него вместе с гибелью Пеликана и профессора. Особенно – профессора, к которому привык, притёрся. Полюбил. Больше ничто не связывало его со временем, которое он сам для себя выбрал, сам придумал, сам выстроил – по событию, как по кирпичику.
Прошлое, в которое путешествовал Игорь, было до мельчайших подробностей похоже на реальное, случившееся, возможно, в действительности в начале осени восемнадцатого года. Но, рождённое чужой памятью, оно было откорректировано воображением. А воображения Игорю хватало. Знаний, правда, маловато, книжные всё больше, да уж какие есть…
Но странная вещь! Оно, это прошлое, само себя корректировало, выходило из повиновения, жило по своим законам – законам времени, а значит, и было реальным, как ни крути. Парадокс! Нереальное реально, а реальное нереально…
Что было, что придумано – какая, к чёрту, разница, если на брусчатой мостовой прилизанной барской улочки остались лежать два близких Игорю человека, которых его воображение хотело видеть живыми! Чья это, скажите, прихоть, что они погибли? И прихоть ли? А может, это и есть жизнь, которую не подправить никаким воображением?..
Короче, кончилось для Игоря прошлое, и точка…
Воскресенье на дворе. Воскресенье – день веселья, как в песне поётся. А другой поэт, напротив, заявил: для веселья планета наша мало оборудована. Кому верить?..
И хотя сейчас Игорю больше всего хотелось лечь в постель, накрыться с головой одеялом, не видеть никого, не слышать, не спать – просто лежать в душной пододеяльной темноте, как в детстве, и ни о чём не думать, он всё-таки снял телефонную – тяжёлую, как гиря, – трубку и набрал Настин номер.
Она откликнулась сразу, с первого звонка, будто ждала у своего алого аппарата, руку над трубкой держала.
– А не пойти ли нам погулять? – спросил Игорь тем фальшиво-бодрым тоном, каким говорят с больными, убеждая их в том, что здоровы они, здоровее быть не может.
Кого он в том убеждал? Себя, что ли?.. И Настя, умная маленькая женщинка, заметила это, несмотря на километры проводов, их разделяющих.
– Что-нибудь случилось, Игорь?
Как ответить?..
– Не знаю, Настя, наверно, случилось. И вдруг ясно понял, что не может больше держать в себе свою боль, что должен поделиться ею с кем-то, кто воспримет её, эту боль – ну, пусть не как собственную, но как близкую, почти ощутимую. И этим "кем-то" станет Настя, только она – ещё совсем незнакомая, дальняя, никакая, но странно притягивающая. А, собственно, почему "странно"? Ничего тут странного нет. Игорь, во всяком случае, не видел…
– Приезжай, – сказала она.
Что он мог рассказать ей? Как уходил в другую жизнь и пытался жить ею? Как шёл мимо этой жизни – любопытный пришелец, только летающей тарелочки не хватало? Как нагло влез в чужое прошлое, в чужую память, попытавшись оборотить её своей? Странник…
Во всяком случае, ничего не скрыл. Всё рассказал, не упуская подробностей.
Поверила ли Настя ему? Игорь ставил себя на её место и усмехался: он бы ни за что не поверил, счёл бы рассказчика психом ненормальным, вызвал бы дюжих санитаров из психбольницы – пусть-ка они послушают… А Настя поверила?..
Да наплевать ему было на то с высокой колокольни! Поверила – не поверила… Ему душу вывернуть требовалось, повесить для просушки – не для всеобщего обозрения, но лишь для неё одной, для Насти. Главное, он ей верил…
Но вот забавно: она кресло в испуге не отодвигала, на дверь не косилась, к телефону не рвалась – звонить в психбольницу. Слушала внимательно, даже, казалось Игорю, сочувственно, а когда про гибель Леднёва говорил – почудилось или нет? – но, похоже, глаза её на мокром месте были.
Закончил. Помолчали. Игорь в окно глядел, погода портилась, небо облаками затянуто, вот-вот дождь пойдёт.
Настя спросила тихонько, как через силу:
– Чужая память… А чья, чья?..
– Я тебе говорил; деда. Это он в восемнадцатом году шёл из Ростова в Москву, я не врал прошлый раз.
– И профессор у него был?
– И профессор и Пеликан.
– И тоже погибли?
– Не знаю. Его записи обрываются как раз на том месте, где они в город пришли, в дом к Софье.
– Он не дописал?
– Отец говорил; дописал. Но то ли потерялось остальное, то ли дед сам уничтожил, но нет конца, и всё тут.
– А отец ничего не рассказывал?
– Отцу что… Он технарь, кроме своих гаек-винтиков, ничего не признаёт.
– Как же тогда вышло, что они погибли? Ведь не было этого, не было! Чужая память молчит…
– А моя? – тихо спросил Игорь. И это, пожалуй, было ответом. На спрошенное и неспрошенное. На всё.
– Ты сейчас так говоришь… – Настя подошла к нему совсем близко, её дыхание касалось его лица. – Ты сам не веришь в то, что говоришь. Странник… – Она словно подслушала мысль Игоря. – Ты не сможешь не вернуться туда… – И приподнявшись на цыпочки, легко-легко поцеловала в губы.
А волосы её почему-то пахли дымом.
Как мало надо человеку! Ничего, по сути, не было сказано Настей, ни-че-го… А ощущение – будто тебя поняли и приняли. Говоря казённым языком, встали на твою позицию.
Какова она, твоя позиция? Стороннего наблюдателя?..
Поздно засиделся, дотемна, опять родители волноваться станут, позвонить им из автомата…
А навстречу – из темноты:
– Вот и дождались тебя, Игорёк. Теперь ты без помощников обойдёшься?
То ли далёкий – метрах в двадцати – тусклый фонарь качнулся под ветром, то ли окно на третьем этаже загорелось, но почудилось Игорю, словно на куртках вежливых улыбчивых мальчиков что-то серебряное сверкнуло.
– Обойдусь, – сказал он и, нагнувшись, поднял с асфальта тяжёлый обломок кирпича.
17
У него впереди была долгая, долгая дорога. Пыльными трактами, лесными тропинками, горькими холодными деревнями – путём своей памяти.
Чужой не было. Дед, легендарный в семье человек, знакомый Игорю только по фотографиям, – где он бравый и молодой, с боевым орденом на груди, дед-летописец, так и не дописал своей истории. Не захотел. Или, как сказано, уничтожил написанное. Почему? Память ему мешала?..
Выпало Игорю дописать, досказать, дойти. Довообразить то, чего не было.
Не было? Было?
Трётся за пазухой, царапает сургучом кожу на животе перевязанный суровой ниткой пакет.
Сидит Пеликан в подполе, пряники жуёт…
Долгая, долгая дорога впереди.
Приключения на Лесной улице
1. Дождь
Сначала пришел ветер. Пришел неторопливо и властно, перевернул во дворе баки с мусором, поднял в воздух и понес смятые вчерашние и позавчерашние газеты, выбил стекла в гараже и, если бы смог, наверно, выгнал бы оттуда инвалидный "Запорожец", старый "Москвичек" и две "Волги" цвета самой реки.
Ветер пришел и ушел - так же неожиданно и странно. И тогда пошел дождь. Нет, не пошел - не то слово: упал на землю, ударился о ее сухую корку и о корку асфальта, встал стеной между мною и остальным миром. Стена была ощутимо твердой, и мне стоило немало усилий убедить себя в том, что ощутимость эта обманчива, нереальна, как нереален тропический ливень в Москве.
А что, собственно, знал я о тропических ливнях? Нет-нет, я не бывал в тропиках, я даже до Поти не доезжал.
А дождь висел предо мной, именно висел, иначе как же объяснить поразительное: он не нес с собой привычного ощущения стремительности, движения, переливов и всплесков. Если говорить точно: дождь молча висел. Ну, сбросили откуда-то сверху непрозрачную тяжелую занавеску, загородили мой дом, завесили от дворовой суеты, от криков детворы, от лая ненавистных управдому собак, которые нагло топтали "общественные травонасаждения". Их тоже отрезал от меня дождь: он начинался сразу от балкона-лоджии, и сквозь его серую массу ничего не проглядывалось.
Конечно, бред, бред все это! Перемахни через балкон - всего лишь первый этаж, - нырни сквозь стену дождя, не бойся замочить рубашку и джинсы, опровергни фантастику: это только дождь, дождь - и ничего больше!
Но странная штука: я боялся шагнуть сквозь открытую дверь на балкон, боялся протянуть в дождь руку и не понимал причин этого страха.
– Ну что же ты, - сказал я себе, - не трусь, парень, ведь это только дождь, и ничего больше…
Слабая попытка самовнушения неожиданно помогла: я ступил на бетонный пол лоджии и подставил ладонь под дождь. То есть это я решил, что подставил. А по правде говоря, окунул. Как можно окунуть руку в пруд, в молоко, в туман наконец… И она пропала, как отрезанная. Я испугался и отдернул ее. С рукой ничего не случилось. Я рассмеялся натянуто и тут только заметил, что рука - сухая. Даже капли не осталось на коже: дождь впустил ее и легко отпустил, наглядно продемонстрировав школьный опыт на тему "несмачиваемость поверхности".
Суетливые годы моей теперешней журналистской профессии, оказывается, не убили во мне духа экспериментаторства, рожденного прежней профессией. Я еще раз "окунул" руку в дождь и получил полное подтверждение опыта номер один. Проделав серию таких несложных опытов, я сел на табуретку, забытую на балконе, и попытался систематизировать увиденное.
Итак, первое и несомненное: странному дождю предшествовал вполне обычный, может быть чересчур сильный, ветер. Так начинались миллиарды дождей, и ни у кого это удивления не вызывало. Как, впрочем, и у меня. Несомненно и второе: сначала дождь был и вправду дождем - ливневым, бушующим, незнакомым, но все-таки дождем. А третье… Третье, пятое и так далее в моем сознании укладывались плохо. Сначала звуки: они пропали сразу и напрочь - все без исключения, как будто дождь был звуконепроницаем. Так не бывает, это ясно. Потом видимость: каким бы тропическим-супертропическим ни был ливень, но уж кусты у балкона я бы увидел. Ну не все кусты - хотя бы смутный силуэт их. И, наконец, это не было водой…
И это "наконец" меня совсем подкосило. Я сидел на табуретке и бессмысленно смотрел в серую стену. Стена висела неподвижно и страшно. Или, если хотите точнее. стояла неподвижно. Как, впрочем, и полагается вести себя порядочной стене.
Я встал и пошел через комнату к двери, вышел на площадку и позвонил в соседнюю квартиру. Моим соседом был пожилой и щуплый композитор, который, конечно, не мог бы помочь мне разобраться в ситуации. Но он-то мне и не был нужен. А рассчитывал я на его сына-студента, который заканчивал физфак и, по-моему, кое-что смыслил в разных естественных науках.
Сын сидел дома один и слушал магнитофонных бардов. Барды выли под гитару всякие слова, предназначенные хватать слушателя за душу. Но моя душа в данный момент была занята другим.
– Ты в окно смотрел? - спросил я студента, которого маньяк папа назвал Иоганном, вероятно, в честь великого органиста из собора святого Фомы.
– Смотрел, - сказал Иоганн, в просторечии Ганя.
– И что же ты там видел?
– Дождь идет, - равнодушно сказал Иоганн-Ганя. - А что?
Меня просто поразила безграничная нелюбопытность молодости.
– Протри глаза, физик! - гневно сказал я. - Какой же это дождь?
– Что же это, по-вашему? - обиделся нелюбопытный Ганя. - Может быть, салют? Или звездопад?
Нехитрое остроумие, абсолютно не подходящее к моменту, вконец разозлило меня. Я отстранил Ганю, прошел в комнату с бардами и указал на окно:
– Любуйся, физик…
– Как здоровье? - спросил грубый физик.
Я посмотрел в окно и подумал, что здоровье мое явно пошаливает, чтоб не сказать больше: за Ганиным окном шел обыкновенный - даже не тропический - дождь. Он был несильным и теплым, потому что мальчишки носились босиком по лужам на асфальте, а их матери не обращали на это никакого внимания.
Я рванулся назад к себе, вбежал в комнату и замер на пороге: плотная стена по-прежнему висела за балконом. И не было за ней ни мальчишек, ни их матерей, ни воинственных криков - только серая неподвижная масса. Впрочем, она уже не была только серой и неподвижной. Что-то в ней переливалось, сверкало, будто в стене водопада, освещенной солнцем.
Сзади меня кто-то удивленно присвистнул. Я обернулся: Ганя завороженно смотрел на стену, потом подошел к ней и, как я сам раньше, окунул в нее руку.
И тут же выдернул с криком:
– Током бьет!
Я усомнился:
– А не врешь? Я пробовал - ничего…
– Попробуйте еще раз.
Я послушался совета и тоже отдернул руку: било несильно, но ощутимо - вольт на тридцать-сорок.
– Что это? - спросил Ганя.
– Дождь, - ответил я.
– Нет, серьезно?
– Я вполне серьезен. Ты давно дома?
– С час, наверно. А что?
– Дождь пошел минут пятнадцать назад, а перед ним по двору прогулялся ветер…
– Точно, - подтвердил Ганя, - прямо ураган какой-то. И сам дождь сначала полил как из ведра…
Ганя учился "на физика", и ему можно было простить этот литературный штамп. Я спросил только:
– Сначала как из ведра, а потом утих?
– Почти сразу.
– А у меня наоборот: не стих, а превратился в стенку.
– Так не бывает, - протянул Ганя-реалист.
Я обозлился:
– Не бывает. Верно. А мы сейчас спим или галлюцинируем. Чему тебя учат, физик?
Ганя не отвечал, молча смотрел за окно. Сейчас он напоминал собаку-ищейку, которая только принюхивается: где след? Тонкий вздернутый нос его, казалось, еще заострился, а голубые глаза "выкатились" шариками.
– Слушайте, - сказал он, - а давайте-ка перелезем через барьер.
– Током ударит.
– Верно… - Ганя задумался. - Смотрите: у вас окна выходят на запад, а у нас на восток. У вас феномен стенки наблюдается, а у нас нет… - И вдруг заорал: - Парадное!
Дверь подъезда выходила туда же, куда и мои окна. По теории, ни войти, ни выйти из нее сейчас никто не мог.
Но теории далеко не всегда подтверждались практикой. Истина, конечно, банальная, но ведь и банальную истину никто не отменял. Толкая друг друга, мы выскочили на площадку, сбежали по ступенькам и затормозили у выхода, где на стуле восседала с вязаньем лифтерша тетя Варя и смотрела на улицу сквозь открытую дверь подъезда. А видела она все тот же двор, тот же гараж с амбарными замками на воротах, тех же мальчишек, гоняющих босиком по лужам, тот же дождь, который неспешно моросил, булькал пузырями на асфальте. Короче, видела тетя Варя то же, что и мы: ни тебе "стены мрака", ни тебе "занавески с током". Все обыденно, привычно: гуляйте по лужам, дорогие члены жилкооператива!
– Дождь-то какой хороший, - сказала тетя Варя. - К грибам дело…
– Уж и хороший… - провокационно усомнился Ганя. - Это он сейчас к грибам, а пять минут назад какой потоп лил!
Тетя Варя удивленно на него посмотрела, спросила сварливо:
– И где же это ты потоп видел?
– За окном, - сказал Ганя, - где ж еще…
– Над отцом смейся, - обиделась тетя Варя. - Он тебе посмеется ремнем по заду. Тогда про потоп и ври…
Я решил вывесить белый флаг примирения.
– Поздно его ремнем-то. Не исправишь уже… - Я вздохнул лицемерно: - Теперь ему одна дорожка - в науку.
Ганя хихикнул и пошел под дождь. Я вышел следом и сказал наставительно:
– Старших надо уважать. Ты понял, физик?
– Нет, - отмахнулся Ганя. - Я другое понял: мы с вами стали жертвами наведенной галлюцинации. Смотрите.
Я посмотрел. И увидел два окна моей квартиры, облупленный заборчик лоджии, за стеклом на подоконнике стопу старых рукописей.
– Или стенки не было, - подытожил Ганя, - или она рассосалась. Третьего не дано.
Безапелляционность Гани меня почему-то расстроила: мне хотелось "третьего", которого "не дано". Странное все-таки существо человек: все устроилось, все само собой разрешилось, никаких тайн, никакой фантастики - живи спокойно. Ан нет, обидно: как так "никаких тайн"? Только что была, сам щупал, а теперь исчезла? Не выйдет, граждане, подайте мне сюда мою тайну, а я уж в ней разберусь.