Чертова старуха. Чуть не обделалась из-за нее. Появилась словно из-под земли. Еще и в черных очках. Слепая, что ли? Нет, не похоже. Ощущение, что ее разглядывают, Кристине знакомо. Еще как знакомо. Правда, обычно это были мужские взгляды…
– Ну так что, подвезешь?
– Не получится. Машина сломалась.
– Ай-ай-ай. Но посидеть-то с тобой можно? В ногах правды нету.
– А в чем она есть? Ладно, садитесь.
Старуха ухмыльнулась, обошла "лексус", с пониманием дела поцокала языком и покачала головой при виде разбитого передка, затем взобралась на переднее сиденье. Ну и запашок. Болезненный, прелый, гнилостный. Несет, как из дыры в зубе. А еще в букете то ли лекарства, то ли… Кристина отвернулась.
Некоторое время они сидели молча.
– Это что, телевизор? – заговорила старуха, наклонившись и приблизив нос к навигатору.
– Это дерьмо, – ответила Кристина, уже жалея, что нарушила собственное правило – пассажиров не брать.
– А это? – Корявый от артрита палец подобрался к панели CD-проигрывателя.
"Бабушка" начинала не на шутку раздражать.
– Это музыка, – процедила Кристина.
– Можно?
Не дожидаясь разрешения, старуха ткнула в клавишу "Play".
Вместо музыки послышался мужской голос, который медленно и до слащавости игриво начал произносить детскую считалочку:
– Раз, два, три, четыре, пять… Вышел зайчик погулять…
Кристина смертельно побледнела и на некоторое время утратила способность двигаться. Заморозило не только руки-ноги, но и челюсти, язык, мысли. Леденящее оцепенение казалось вечным. Старый, глубоко спрятанный страх не умер, выполз из своей норы и овладел ею. Но по мере того как голос приближался к ней из прошлого, преодолевая годы ложного забытья, и начинал звенеть в неестественной, лишенной всяких помех, тишине эфира ("Пиф-паф, ой-ой-ой… Умирает зайчик мой"), в ней нарастала отчаянная, стирающая рассудок потребность бежать и прятаться. Бежать и прятаться. Лишь бы снова не ощутить на себе папашиных рук. И его жадного дыхания…
Голос преследовал ее, пока она не исчезла в темноте.
"Привезли его домой… Оказался он живой", – закончил голос.
Старуха хихикнула и пробормотала себе под нос: "Куда же ты, сучка, неужели музыка не понравилась?" Потом взяла с заднего сиденья сумку девушки и принялась за дело.
Г. Л. Олди, Марина и Сергей Дяченко
Пламенный мотор
1
Жил-был Сенька Бурсак по прозвищу Джип Чероки.
Жил он под голубым небом двадцать лет без малого, а был телом статен, обличьем хорош и в придачу блондин. В семействе Бурсаков льняные кудри не в новинку, особенно у мужиков, погубителей девичьей скромности. Да только у Сеньки это дело на редкость хорошо вышло – длинно, пышно, с волной. Пожалуй, в сокрушении его молодой биографии кудри сыграли не последнюю роль, но речь о том позже начнется. А сейчас давайте покрутим щурам хвосты для затравки.
Любил младой Сенька отца, Федора Тимофеевича, знатного токаря шестого разряда. Любил и мать, Наталью Прокофьевну, библиотекаршу в 7-й детской библиотеке им. О. Кошевого. Бабушек-дедушек любил, старшего брата Валентина, забритого в погранцы и оставшегося на сверхсрочную, рубежи охранять, младшую сестренку, Катьку-егозу, сопливую ябеду из седьмого "Ж". А пуще всего любил юный Бурсак родного дядьку по отцовской линии, Степана Тимофеевича, лабуха-трубача из оркестра под руководством ударника Зямы Рубинчика, что при местном ДК обретался. Души в нем пацан не чаял, в музыканте. Нарочно на свадьбы-похороны бегал, где дядька сотоварищи "Лимончики", "Заветный камень" и трагического Шопена наяривал.
Приобщался к высокому.
От широкоплечего, громогласного Степана Тимофеевича пахло праздником. Сенька визжал, когда трубач бросал его к потолку или к самому небу, если дело было на улице, а потом тесно прижимал к колючему пиджаку. Труба дядюшкина сверкала золотом, дыхание тянулось драгоценной звонкой нитью, здоровье позволяло на втором литре без запинки слабать "Костю с Пересыпи" соло, и даже руководитель оркестра, корифей провинциального джаза Рубинчик, говорил оркестрантам, указывая на бодрого лабуха:
– Ша, шлемазлы! Вам до Степы, как до Киева раком!
А потом трижды плевался через левое плечо – от сглазу.
В восемь лет, сдавшись под напором отрока, родители определили Сеньку в музыкальную школу "Веночек", что на улице 3-го Интернационала. Злые языки, особенно из числа знакомых с преподавательским составом, давно перекрестили сей храм муз в "Виночек", а то и в "Шиночек", но Сеньку это не остановило. От многих учителей пахло праздником, как и от дяди-любимца, – значит, правильное место. Отсюда прямой путь в счастливое будущее, то есть в ЗАГС или на кладбище. Только не клиентом, женихом или жмуром, а лихим дударем, сокрушителем сердец.
Приехав на побывку, старший брат Валентин одобрил выбор семьи. Даже напророчил великую судьбу – службу в духовом оркестре ордена Ленина Высшей пограничной школы, лучшем из военных духовых оркестров.
– Терпи, казак, атаманом будешь! – сказал Валентин и тут же поправился: – В смысле, дирижером!
А через плечо сплюнуть, как делал мудрый ударник Зяма, забыл.
Ну и сглазил, конечно.
Вместо трубы Сеньке купили виолончель. Подержанную, старую, с залатанной трещиной и облупившимся лаком. Труба стоила неподъемно дорого, даже при содействии дяди Степана Тимофеевича, а у соседей Чмыховых дочка забеременела в пятнадцать лет и бросила музыку со всеми вытекающими. Соседи Чмыховы рады были сдыхаться от мебели со струнами за бесценок, а тут такое счастье, как семья Бурсаков! Поторговались и ударили по рукам.
Чем плюнули Сеньке в самую душу.
Три года, плача и стеная, сидел юный Бурсак на стуле, неприлично раздвинув ноги, и терзал смычком корявую тушу ненавистницы. "Сельский танец" Рамо, "Вокализ" Рахманинова, "Прялка" Поппера. Звук у "вилыча", как прозвал Сенька толстую заразу, выходил не в пример золотому пению трубы – гнусавый, хриплый, низкий, словно у носорога. Малец никогда не слышал, как ревет (ухает? хрюкает? мычит?!) носорог, но искренне полагал, что именно так. И вел свой последний, свой решительный, свой безнадежный бой на всех фронтах. Три года пилил гадских родственников, скандалы учинял, подзуживал бабушек-дедушек. Пять раз начинал голодовку и пять раз бросал на середине – очень кушать хотелось.
И однажды добился своего.
– Вот, Степа! – сказал Зяма Рубинчик ухарю-трубачу, Сенькиному дяде. – Помни мою доброту, чувак!
– Вот! – сказал Степан Тимофеевич родному брату Федору Тимофеевичу, знатному токарю шестого разряда. – С тебя бутылка!
– Вот! – сказал Сеньке веселый, раскрасневшийся папаша, приговорив с братом бутылку, и еще одну бутылку, и еще полбутылки под редиску, чеснок и "Бородинский" хлебушек. – Дуди, обормот!
– Вот! – сказал Сенька и показал дулю злой судьбе. – Выкуси!
Так Бурсак перебрался с виолончели на трубу, и жизнь его напомнила праздник.
Даже пахло от жизни знакомым образом.
По окончании музыкалки Сенька в консерваторию идти не захотел. То ли видеть себя "консервом задрипанным", как сказал Зяма Рубинчик в приватной беседе, претило Сенькиной гордости, то ли перспективы показались мизерными для юных амбиций. Пошел Бурсак на Бурсацкий спуск, что катится кубарем вниз до самого Центрального рынка, сдал документы и спустя месяц увидел себя на спуске-однофамильце студентом Академии культуры, опять же прозванной злоязыкими доброжелателями Академией культуры и отдыха. Отделение, значит, руководителей самодеятельных духовых оркестров, культурно-просветительный факультет.
Культура Сеньке понравилась до чертиков.
А просвещенье – и того больше.
Два года катался, как сыр в масле. Дудел в дудку, зевал на лекциях, девок портил или улучшал, смотря с какой стороны на девку смотреть. Зачеты-экзамены сдавал ни шатко ни валко. Наладил нужные знакомства, к людям подходил весело, но с уважением; люди платили озорному, лукавому хлопцу ответной симпатией. Подрабатывал в Зяминой команде, радуя мать-отца финансовой самостоятельностью. Обзавелся прозвищем "Джип Чероки" – матерно ругаться не любил, а посему там, где иной вставил бы "Твою мать!" или чего похлеще, позабористей, вставлял безобидное, но вкусное:
– Ать, джип-чероки, разрули малина!
В сентябре, на третьем курсе, отправили студента Бурсака в окрестности райцентра Ольшаны, в село Терновцы, на сельхозработы. Такой, значит, себе месяц смычки города с деревней.
Там Сенькино счастье под откос и ушло.
2
"ЛАЗик" тормознул на краю села и уныло чихнул.
Трехэтажная, как брань зоотехника, домовина общаги навевала отчаяние. Серый, в морщинах и складках, бетон был похож на шкуру дохлого слона. Крышу венчал косой православный крест телеантенны – насест воронья. Разевая клювы, птицы хором глумились над городскими байстрюками.
Студентов встретили пыль и запустение. В комнатах из всей мебели лишь паутина по углам. Даже вездесущих монстров – панцер-кроватей со скрипучей сеткой – и тех не было. Озадаченный руководитель открыл сезон охоты на коменданта, а молодежь, пользуясь отсутствием начальства, прямо на крыльце откупорила прихваченные в дорогу "огнетушители".
""Агдам" – это хорошо, – думал Сенька, употребляя из горла законную порцию портвейна. – И до самогона местного доберемся, никуда он, джип-чероки, не денется. А вот как тут, интересно, насчет девок?"
Бурсак однозначно намеревался превратить смычку в случку. Воображение рисовало ядреную и податливую деваху, ночь, сеновал, в прорехи крыши хитро подмигивают звезды, шепча на общегалактическом: "Даст ист фантастиш!.." Даешь разнузданную эротику на лоне природы!
А иначе какого рожна было сюда ехать?
Спустя час объявился руководитель, волоча за собой коменданта. Деда словно за шкирку извлекли со съемок какой-нибудь "Поднятой целины": куцый пиджачишко, широченные галифе времен батьки Махно, сапоги "гармонью" и антикварный картуз набекрень. На лацкане дедова пиджака сиял орден Трудового Красного Знамени. Сенька и не подозревал, что подобные экземпляры еще топчут нашу грешную землю.
– В конце концов, Николай Гаврилович!.. мы не намерены!.. мы настаиваем…
– Угу, настаиваем… на корочках, на облепихе… – невпопад отзывался старый хрыч.
Гремя ключами, комендант открыл кладовку. Напялив очки с дужкой, скрепленной изолентой, начал строго по списку выдавать: кровати (спинки – отдельно, сетки – отдельно), полосатые матрасы, ветхие простыни и наволочки, одеяла, подушки, хромые стулья, тумбочки…
Обустройство быта заняло всё время до обеда.
Голодные и веселые, студенты отправились в столовую. Работы сегодня, как разузнал пронырливый Тоха с методического, не предвиделось, и народ живо настроился в до-мажор. Обед "по-селянски" вызвал желудочный экстаз. Наваристый борщ с ломтями говядины, безумных размеров миска, где плавал в жиру гуляш с картошкой, стакан сметаны из чистых сливок, белых, как вишневый цвет, и ягодный компот. В раю, пожалуй, кормят проще.
Набив животы, культуртрегеры со вкусом выкурили по сигаретке.
– Айда? – спросил Тоха, горя любопытством.
Народ согласился.
Из здешних достопримечательностей удалось осмотреть сельмаг "Продукты", где хранился стратегический запас вермишели и коньяка "Десна". Через дорогу от магазина куры и гуси квохтали под запертым на замок амбаром с вывеской "Клуб". Двери амбара украшал декрет местной власти, написанный от руки:
"Танцы у понедилок, середу та п’ятныцю з 20:00. Драцца на вулыци!"
Рыжий кочет наседал на черного, подтверждая ситуацию.
"Здесь и будем девок окучивать, – решил Сенька. – Главное, на улицу поодиночке не выходить, чтоб не драцца. Иначе местные рожу начистят…"
Вернувшись в общагу, Бурсак до ужина продрых без задних ног, копя силы для грядущих подвигов на ниве секса. И снилась Джипу Чероки девушка его мечты. Не девка, не телка, не чувиха или бабец – язык не поворачивался оскорбить мечту противным словцом.
– Пойдешь со мной? – улыбнувшись Сеньке, спросила мечта.
– Да! Да! Пойду! – вострубил Джип Чероки…
И проснулся от дружного хохота.
Оказалось, пока он спал, в комнату заявился комендант.
– Ну шо, хлопцы? Хто из вас по бабской части главный угодник?
Соседи дружно указали на спящего Бурсака.
– Значитца, тебе, белявый, и работать с ихней братией, – решил дед. – Коров пасти пойдешь.
Тут-то Сенька и завопил со страстной истомой: "Да! Да! Пойду!"
3
В пастухи, кроме Сеньки, определили Тоху-проныру и Валерку Длинного. Остальных подрядили рыть котлован под новую школу, так что троице выпал счастливый билет. Жаль, танцы накрывались медным тазом – жить пастухам, как сообщил вредный дед, придется отдельно, на хуторах. Оттуда до скотофермы и пастбищ ближе.
– Не печалься, Джип! У тебя телок будет вайлом! – подначивали остряки. – Ты их кнутом, кнутом, и в кусты…
Отужинав, парни под руководством неутомимого коменданта вышли за околицу.
И побрели в степь.
Шагать вдоль проселка, плохо различимого в сумерках, пришлось далеченько. Лямки рюкзака, собранного впопыхах, быстро натерли плечи. Раздражал дед: фыркая в усы, он без продыху бубнил о люцерне, товарище Троцком, своем внуке Мыколе, названном в честь деда-орденоносца, яблоневом саде, куда коров гонять не след, какой-то бедовой Гальке, которой только попадись на зубок… Наконец Тоху, обессиленного дедовой болтовней, оставили на попечение дородной молодицы, а Длинного вверили заботам пасечника, похожего на столяра Джузеппе Сизый Нос. Бурсак плелся за комендантом, завидуя приятелям. Одного, глядишь, хозяйка пригреет, другого пасечник медовухой, как пить дать, угостит. А ты топай незнамо куда…
Впереди, зеленый и дохлый, мелькнул свет в окошке. Лишь подойдя вплотную, Сенька разглядел избу-раскоряку, огороженную косым плетнем. Колья украшали горшки и лаковые макитры. Ветер качал в окне прозрачную от ветхости занавеску, выкрашенную в цвет болотной ряски.
– Отчиняй, Никифоровна! Постояльца тебе привел, как обещался…
Дверь отворилась с душераздирающим скрипом.
– Ты б еще в полночь заявился, Мыкола! Добрые люди спят давно…
На пороге возникла дряхлая, но вполне бодрая карга, грозя деду клюкой.
– Не лайся, старая. Хлопцу повечерять надо было? Ото ж…
– Знамо, мужикам бы только жрать! И сама б накормила… Эй, чего топчешься? Заходь в хату…
Карга оказалась шустрой не по годам. По горнице шныряла мышью. Семена мигом стала звать Сенькой, на кудри льняные косилась с одобрением и за десять минут ухитрилась выпытать у ошалелого квартиранта всю биографию. Желая отвязаться от любопытной бабки, Сенька сказался уставшим, закрылся в выделенной ему каморке и, забравшись под перину, задремал.
Однако вскоре позывы "гидробудильника" погнали Бурсака на двор.
Луна зашла за тучу, серебрясь щербатым краешком. Тьма копилась вокруг, едва ли не бросаясь под ноги. "Поди, отыщи нужник!" – злобствовал Сенька. Не мудрствуя лукаво, он подошел к плетню и облегченно зажурчал. Когда же повернулся к дому, застегивая ширинку, то первым делом увидел два ярко-зеленых глаза.
Глаза изучали парня с нездоровым интересом.
– Брысь! – махнул рукой Джип Чероки.
Для обычной кошки глаза были великоваты. И расстояние между ними удручало, наводя на малоприятные мысли. Сенька осторожно двинулся вдоль плетня. Если тварь останется на месте, можно обойти ее, быстро рвануть в хату и захлопнуть за собой дверь. Невидимая во мраке башка зверя шевельнулась, следя за маневром квартиранта. Луна над хутором робко высунулась из-за тучи, желая принять участие, и у Бурсака вырвался вздох облегчения.
– А, это вы…
Он чуть не добавил "старая дура", но вовремя прикусил язык.
– Напугали меня, джип-чероки…
Бесстыжая старуха, которой так не вовремя вздумалось любоваться естественными отправлениями гостя, кивнула в ответ. Дескать, да, напугала. Вместо извинений она скрутила мосластую дулю размером с добрый горшок и ткнула в Бурсака, каркнув во всё горло. Что именно, Сенька не разобрал. Хотел переспросить, но неожиданно для себя издал загадочный трубный звук. Будто любимую трубу в глотку вставили, а потом завили винтом, на манер валторны.
– У-у-у!
Едва пакостный гудок нарушил тишину ночи, скрутило Сеньку в бараний рог. Узлом завязало, наизнанку вывернуло да оземь шваркнуло. Ни жив ни мертв, стоит Бурсак на четвереньках. Моргает, ветры пускает, бурчит расшалившимся брюхом.
Это, значит, Сеньке так представляется.
А ежели из-за плетня глянуть, совсем другая картина выходит.
Воздвигся посреди двора иностранный монстр, чудо-юдо заморское – джип "Grand-Cherockee". Смоляной лак крыльев в лунном свете блестит. Фары мигают, из выхлопной трубы сизый дымок курится. Вместо сердца – пламенный мотор. Бьется ровно, мощно, силушки лошадиные табунами гоняет. Лампочки на приборной панели мерцают, словно огоньки покойницкие на болоте-трясине. Манят-заманивают: прокатись, мол!
Застоялся железный конь без дела.
А карга старая и кочевряжиться не стала. Шасть за руль! – только дверца мягко плямкнула, словно губа драконья. Сенька от наглости хозяйкиной благим матом заорал. С перепугу, а больше от возмущения. Добро б оседлала, ведьма, а то ведь – стыдно сказать! – внутрь тебя лезет! Вытряхнуть бабку из себя наружу не представлялось никакой возможности. Карга же тем временем педаль газа по самые Сенькины гланды утопила.
Видать, сто лет на иномарках по здешним буеракам гоняет.
Наловчилась.
И бросилась трава степная, чабрец-душица, навстречу.
Понесся Сенька Бурсак по бескрайней украинской степи, мыча бугаем-производителем. Рассекли темень лучи галогенных фар. Завизжала от радости старуха-гонщица. Взлетает машина на ухабах-колдобинах, мелкие камни в днище колотят, – что ж ты творишь, зараза?! больно! – кренит машину вправо-влево, словно катер на крупной зыби…
Поди разгонись по нашему бездорожью!