Дальние родственники. Фантастический роман - Юрьев Зиновий Юрьевич 18 стр.


Кому, а? Может, себе? Как будто бы других отделов кадров ты уже можешь не бояться, старый вьюн. Нет, друг Владимир. Не дезертирства ты боишься, старый ханжа, а боишься остаться туристом в новом для себя веке. Туристом с двухсотлетним стажем, потому что корни твои, дурень, там, в твоем мире. И дело не в том, какой лучше. Душа человеческая, слава богу, не компьютер, и не калькулирует, точнее, не всегда калькулирует, что и где лучше.

- Что вам сказать, милые друзья мои, - глубоко и прерывисто вздохнул Владимир Григорьевич, - стоял я на толстом упругом зеленом ковре, смотрел на стосемилетнего начальника станции, которая занималась тем, что пробуравливала толщу времени вперед и назад, а видел вас, дорогие спутники моих последних лет, вас видел, Дом ветеранов, шестьдесят восьмую свою комнату. И понял, что в своей хрупкости и незащищенности вы неуязвимы. И понял, что знал это с самого начала, только не умел себе в этом признаться.

- Во-ло-денька, - пропела Анечка и чему-то покачала головой, словно хотела чему-то поверить и боялась.

- Да-а, - протянул Ефим Львович, вытащил платок и долго и безуспешно крутил его и мял, пытался, наверное, вспомнить, для чего он его вытащил.

- Так вот и бывает, - неожиданно ясным, давно забытым голосом сказал Константин Михайлович и громко вздохнул. Он помолчал, повторил: - Так вот и бывает, - и добавил, подумав: - Абер дас ист ничево.

- Что вам добавить, милые мои? - продолжал Владимир Григорьевич. - Осознав свое безумие, я вдруг успокоился. Омыла меня печаль, но не острое отчаяние, а именно печаль. Кроткая, стоическая. Знал, что значат те слова, что уж на этот-то раз я произнесу. Знал, знал, ничего не скажешь. Знал, что буду потом казнить себя, знал, что стану вспоминать их не раз, когда будет уже поздно. Все знал.

Но знал также, что еще не поздно. Знал, что приблизился к пропасти, уже и ногу поднял, чтобы шагнуть в нее. Но ведь еще не шагнул, еще держался за перила. Еще можно было отступить от края, обернуться, уйти. Еще можно было и нужно было.

Ничего не хотел. Ни безумной гордости камикадзе, ни отравленной легкости капитуляции. Хотел удержаться. И не мог. Какая-то дьявольская сила толкала меня, и я понял, что не смогу тягаться с нею.

"Прокоп, - сказал я. - Я решил. Я хочу вернуться… домой".

А Прокоп все стоял навытяжку, смешной и торжественный, и слезы катились у него по щекам.

"Что ты, друг Прокоп, - сказал я, обнял и прижал его голову к своему плечу. И был мне этот простой жест душевной отрадой. Я, я, старый немощный человек своего нелегкого века, утешал бессмертного и всемогущего своего потомка. Стало быть… - Не нужно печалиться…" - И как же странно устроена наша психика! В самые патетические мгновения мозг наш с детским легкомыслием цепляется за всяческую ерунду. Мой, во всяком случае. Жадно ухватился за знакомые слова и дурашливо подсунул: не нужно печалиться, вся жизнь впереди. И ирония была в них такая - в том, что вся жизнь у меня впереди - что не выдержал я и засмеялся. И Прокоп несмело и благодарно улыбнулся мне сквозь слезы.

"Спасибо, друг Владимир", - пробормотал он.

"За что?"

"За решение".

"Ты не хотел, чтобы я остался у вас?" "Что ты, друг Владимир, как ты мог подумать такое!" "Так за что же?"

"За выбор. Это очень мужественный и глупый выбор. И я преклоняюсь перед ним. Весь мир узнает о нем, и весь наш мир преклонится в изумленном восхищении. Потому что нам всем начинает не хватать глупости. А человек слишком много миллионов лет делал глупости, чтобы легко и безболезненно сразу расстаться с ними. Ты преподал нам урок, и теперь мне начинает казаться, что бедной Соней двигала не только жалость к далекому предку, а некое высшее провидение… Мы преклоняемся перед тобой. Весь наш мир пошлет тебе прощальный привет в момент пробоя, и мне хочется, всем нам хочется, чтобы ты унес этот привет с собой, в свой век, своим друзьям, потому что в тебе мы воздаем должное всем нашим предкам, на чьих плечах мы тянемся к небу".

Внезапно я почувствовал, как меня ожгла простенькая и пугающая мысль. Я вспомнил генеалогическое древо и пробел вместо даты моей смерти. Ладно, мне компьютер правды не сообщил, но Прокоп-то знал. Я посмотрел на него.

"Прокоп, скажи мне, ты ведь знал?" "Что?" "Знал, что я решу вернуться?"

"Нет".

"Но ведь все это в компьютерной памяти. Ты мог нажать кнопку и узнать, что Харин Владимир Григорьевич умер тогда-то и там-то, в тысяча девятьсот восемьдесят или девяносто таком-то году, и, стало быть, он вернулся".

"Мог".

"И не нажал кнопку?"

"Нет, друг Владимир, не нажал".

"Но почему?"

"Я не хотел знать. Я уже говорил тебе, что свобода выбора для нас священна, и я боялся, что знай я заранее твое решение, что-то в моих словах, жестах, выражении лица могло повлиять на тебя, подтолкнуть к тому, что должно было родиться пусть в муках, но само, только само".

"Прости, друг Прокоп. Древняя привычка думать о людях хуже, чем они есть, инстинкт самосохранения и самовозвеличения. Прости".

"Я понимаю, я все понимаю", - грустно сказал Прокоп.

"И еще… - теперь, когда я знал, что расстаюсь с этим миром, мне страстно захотелось понять его, - может, это глупый вопрос… вы счастливы?" Прокоп склонил голову набок совсем по-птичьи, вздохнул, подумал и сказал:

"Мне иногда кажется, что мы не стали счастливее вас…" "Но…" "Я знаю, что ты хочешь сказать, друг Владимир. Да, мы неизмеримо свободнее, у нас меньше примитивных забот и несчастий. Но, наверное, для гармонии нужны и заботы и несчастья. Да, несчастий и забот стало меньше, но реагируем мы на них, похоже, острей. Сократилось количество страданий людей, но уменьшилась и защита от них - эгоизм".

"Я вижу…" - пробормотал я.

"Вот и сейчас, - вздохнул Прокоп, и глаза его увлажнились, - мне больно… Ты уходишь…" Сердце мое сжалось. Печаль была одновременно тяжела и светла.

"Что делать", - вздохнул я.

"Я… - Прокоп вдруг улыбнулся, - я… завидую тебе".

Владимир Григорьевич помолчал, подумал и сказал:

- Вы знаете, друзья, до сих пор я думаю, что он хотел этим сказать… Но вернемся в двадцать второй век. Я стоял перед Прокопом, улыбавшимся сквозь слезы. И именно в этот момент я почему-то подумал о Дэниэле Данглэсе Хьюме. Потом уже я понял, почему именно о нем и именно в эту минуту.

Забегая вперед: как только произнес я такое простенькое и такое трудное словцо "вернуться", воображение мое тут же рванулось домой, в наш Дом, к вам, милые мои друзья, к вам, Анечка.

- Спасибо, - улыбнулась Анна Серафимовна.

- Возвращение подсознательно, наверное, ассоциировалось у меня с сувениром, с гостинцем, а вы, Анечка, с вашим Хьюмом.

Объединившись, вы, Анечка, и Хыюм знали, что делать, тут уж у меня выбора не оставалось.

"Прокоп, - сказал я, - дорогой друг, у меня к тебе просьба".

"Это прекрасно", - просиял Прокоп.

"Почему?"

"Как почему? Разве ты не знаешь, какое это редкое наслаждение - оказать кому-нибудь услугу?" "Гм… Вот теперь я чувствую, что я в другом веке. Мы, признаться, относились к просьбам друзей без вашего восторга".

"Да, да, конечно, друг Владимир, наверное, наш мир куда более упорядочен, и куда больше услуг нам оказывают наши машины. Но не будем отвлекаться, я слушаю тебя".

Никогда не был я особенно деликатным и стеснительным, - сказал Владимир Григорьевич. Настырным хамом тоже, кажется, не был, но своего привык добиваться. А здесь вдруг замялся. Чувствую, язык не поворачивается. Наверное, и не повернулся бы, но помогло, надо думать, все-таки ощущение камикадзе, что ли… Выбрал ведь я возвращение, отказался в странном своем безумии, в торжествующей глупости, в гордыне, наконец, нелепой, от жизни, от бессмертия, от молодости, предпочтя скорый конец в Доме престарелых ветеранов. И в качестве компенсации за добровольный отказ от прописки в раю чувствовал я себя вправе просить то, что собирался попросить.

"Понимаешь, друг Прокоп, там, откуда я пришел, живет прекрасная женщина по имени Анна, Анечка…" Владимир Григорьевич замолчал, глубоко вздохнул и улыбнулся Анечке. А она зарделась, разом помолодела, и улыбка ее была счастливой, торжествующей и чуть-чуть испуганной, словно боялась она, улыбка, что что-нибудь или кто-нибудь вот-вот сгонит ее с глаз и губ актрисы.

И Ефим Львович посмотрел на нее внимательно, и в глазах его появилось восхищенное удивление, словно только теперь он вдруг увидел, что она действительно прекрасна. Что она принадлежит не только миру кефира, компота и горчичников, но и совсем другому миру.

И отставной режиссер Константин Михайлович тоже внимательно посмотрел сквозь туман своего склероза на Анечку, посмотрел пристально и оценивающе, как смотрят режиссеры, подбирая исполнителей для новой пьесы. Посмотрел и кивнул удовлетворенно: подошла. И сказал:

- Абер дас ист… - и впервые за долгое-долгое время не закончил свою любимую присказку вечным "ничево".

Владимир Григорьевич набрал побольше воздуха, как будто собирался нырнуть, и продолжал свой рассказ:

"Анечка очень интересуется различными необыкновенными явлениями, - сказал я Прокопу, - которые у нас объединяют словом "парапсихология". Носит это слово оттенок некой несолидности, пожалуй, даже непристойности, потому что и телепатия, и телекинез, и ясновидение считались, официально, по крайней мере, несуществующими".

"Как странно", - пробормотал Прокоп.

"Почему?"

"Как почему? Это такие простые и очевидные вещи…" "Теперь, у вас. У нас все было не так. Не знаю уж почему. Наверное, потому, что явления эти как бы зыбки, ненадежны, неповторимы. А наука наша предпочитает иметь дело только с тем, что можно измерить, взвесить, разобрать, разложить, многократно повторить. С тем, наконец, что можно объяснить. И это вполне понятно. А объяснить, каким образом усилием воли человек поднимает над столом шариковую ручку, наши ученые не умели. Совсем не умели. А потому и не хотели, не желали признавать такие факты реально существующими. А чтоб это было проще делать, чтобы не оставалось никаких сомнений, перевели все эти явления в разряд анекдотического шарлатанства. Запретами в науке многого не добьешься, но кому захочется ставить под угрозу свою репутацию. Ах, это тот, ха-ха-ха, который… Ученые, я иногда думаю, вообще по натуре очень консервативны.

Так вот, мой друг Анечка прочла в какой-то английской книжке о самом необыкновенном английском медиуме и экстрасенсе девятнадцатого века Дэниэле Хьюме…" "Хьюм… Хьюм… - Прокоп наморщил лоб. - Хьюм… Это не тот, который заставлял летать пианино и рояль?" "Тот, друг Прокоп".

"Ну, конечно же, конечно. Один из немногих, кто обладал даром левитации".

"Точно".

"Когда в прошлом веке люди научились подыматься в воздух, наши ученые и историки переворошили горы первоисточников в поисках тех, кто когда-то умел делать то же самое. Их было немного, буквально единицы за века. И ничего удивительного, потому что законы тяготения несокрушимы, и только другие силы, совсем другие силы, неизвестные вам, позволяют иногда уравновесить гравитацию. До сих пор мы не знаем, как этим единицам, которые, безусловно, ничего даже не подозревали о силах и полях, которые у нас теперь изучают дети в школе, как им удавалось бросить вызов тяготению. Некоторые считают… впрочем, друг Владимир, этого я опять не могу тебе сказать.

Ты должен меня простить, я не могу нарушить первый закон временных пробоев, как бы мне ни хотелось этого сделать. Впрочем, если бы я даже и решился это сделать, тебе было бы бесконечно трудно, а скорее всего и просто невозможно понять меня. У каждого времени свои основные парадигмы, и мыслить вне их дано лишь гениям. Ты не сердишься?" "За что, друг Прокоп, за то, что я не гений? Обидно, конечно, но что делать…" "Представь себе, что ты явился… Ну, допустим, даже к гению, к Ломоносову и стал излагать ему… основы квантовой механики…" "Увы, я…" "Неважно, друг Владимир, когда делаешь столько допущений, одним больше, одним меньше - не имеет значения. Предположим, поэтому, что ты прекрасно знаешь квантовую механику. Мало того, давай предположим, что ты еще обладаешь редким даром популярно излагать сложные научные построения. Так вот как прореагирует академик Михаило Ломоносов? Хоть он был человеком и просвещенным, но, надо думать, через пять минут он бы в лучшем случае приказал гнать тебя взашей. А в худшем тебя бы упекли в дом для умалишенных. Потому что и через столетия после него другой великий гений - Альберт Эйнштейн, сам приложивший руку к созданию квантовой механики, никак не мог принять ее до конца. Теперь представь, что я начал бы говорить тебе об информационном поле, об его статистических флюктуациях, о формулах перехода информации в массу и наоборот… Самое большее, что бы ты мог Понять, - это то, что я несу чушь. Так вот, друг Владимир, и не смотри на меня с таким упреком…" "А Хьюм…" - спросил я.

"Да, так или иначе этот Хьюм обладал редкостным даром левитации, ничего, абсолютно и ничегошеньки не понимая в том, как это происходит".

"Друг Прокоп, моя Анечка была бы счастлива, если бы я мог подробнее рассказать ей о Хьюме. - Я напрягся и добавил: - И добыть ей какой-нибудь сувенир, связанный с ним".

Прокоп вдруг засмеялся, и в такт смеху комбинезон его заструился, переливаясь всеми цветами радуги. Он слегка оттолкнулся, медленно поднялся в воздух, сделал переворот и поцеловал меня в макушку.

"Прости, друг Владимир, ты был такой смешной. У тебя был вид, как будто ты бросался в пропасть. Я все понимаю. Это очень просто. Нам даже не понадобится специальный пробой. На днях в девятнадцатый век отправляется наш старший хроноскопист Бруно Казальс, да ты помнишь его, высокий человечище в шортах".

"Да, конечно, он был защитником на суде".

"Совершенно верно. Ты отправишься вместе с ним. Энергия, потребная для пробоя, практически не меняется, перебрасывается ли один человек, два или три. Это ведь туннельный эффект… Но стоп, молчу".

"А… а я не останусь…" - промямлил я, и Прокоп весело рассмеялся.

"Ты хочешь спросить, не закинем ли мы тебя в девятнадцатый век и не бросим там на произвол судьбы?" "Ну…" "Разве что ты сам захочешь".

"Я хочу в Москву, в свой век, в свой Дом ветеранов…" На подвижное лицо Прокопа набежала вдруг тучка. Он спросил:

"И к своим болезням? Ведь тот заряд бодрости, что мы можем дать тебе, недолговечен…" "Это нечестно, друг Прокоп. Ты сам твердишь о свободе выбора и сам же пытаешься повлиять на мое решение".

"Ты прав, - повесил голову Прокоп, - Ты абсолютно прав. Прости".

"Я не сержусь".

"А сейчас я пойду. Надо поговорить с Бруно, покопаться в архивах, решить, куда и когда вам отправиться, чтобы встретить Хьюма, а не рыскать по странам в поисках его, снабдить тебя одеждой, деньгами и документами. Надеюсь, ты ведь не захочешь появиться в Лондоне в этой пижаме".

"Нет".

"Видишь. Ты знаешь английский?"

"Гм… Не очень. Точнее, нет, Зис ис э тэйбл".

"Придется выучить, хотя бы минимальный разговорный объем".

"Выучить? Ты смеешься".

"Нисколько. Курс рассчитан на шесть часов сна. Можно провести его за одну ночь, а можно разделить на две ночи".

"Гм… Как это у вас все просто. Ты вот сказал "деньги". Где ж вы возьмете английскую валюту? В музее?" "Почему в музее? Мы изготовим тебе столько денег, сколько нужно. Это очень просто. Мы заказываем все, что нам нужно, от одежды и пищи до любой справки, через инфоцентр, который есть у каждого. Инфоцентр переправляет заказ в соответствующие производственные центры. На каком-то этапе из компьютерной памяти будет вызван образец, допустим, английских банкнот разного достоинства середины девятнадцатого века. С образцов скопируют нужную сумму, причем банкноты состарят, чтобы они были не слишком новыми".

"И это может сделать каждый?"

"Конечно".

"У нас это называлось изготовлением фальшивых денег".

"У нас не может быть фальшивых денег, друг Владимир, потому что у нас вообще нет денег…" Вечером ко мне пришла Соня, Личико ее было печальным. Она прижалась щекой к моей щеке и обняла меня.

"Ты уходишь?" - прошептала она.

"Да, Сонечка".

"Но почему?"

"Это трудно объяснить, внученька. Я был бы… чужим здесь".

"Нет! - пылко воскликнула девушка. - Не говори так!" "Я был бы… экспонатом. Да, девочка, да, не спорь. Я волоку на себе и в себе слишком большой груз своей жизни, своих воспоминаний, своего "я", чтобы чувствовать себя в вашем мире просто и естественно. Может быть, со временем, я бы забыл о покойной жене своей Наденьке, твоей прапрапрапрабабушке, о дочери, о внуке, о друзьях, о войне, о своих пьесах, о болезнях, но тогда это был бы уже не я. К тому же, девочка моя любимая, груз, который я волоку, это мой груз. Да, он не легок, но это мой груз. Мы странные люди. Мы такие свирепые собственники, что бывает нам жаль расставаться даже со своими страданиями и невзгодами".

"Это так сложно, дедушка…"

"Что делать, дружочек, не знаю, как ваша, а наша жизнь была действительно сложна. И нас она делала существами непростыми. Редко кто из нас понимал себя. Большинство вообще жило, не задумываясь особенно, кто они и что они. И мир вокруг себя они воспринимали только в непосредственной близости. У них было короткофокусное зрение. Все, что не касалось его или ее, было покрыто туманом. Ну, а уж в свое сердце они и подавно не заглядывали. Разве что для кардиограммы… Мы жили, Сонечка, в мире, полном загадок, но самая большая, наверное, это мы сами, наша душа. И только немногие гении понимали ее. Вам проще, вы живете в более ясном мире…" "Не знаю, дедушка. Может, наш век и яснее, но в нем тоже много непонятного. Я смотрю на Сергея, я вижу, как он любит меня, и мне грустно. Потому что… Не знаю… может быть, потому что я не люблю его так, как он - меня. И я чувствую какую-то вину…" У меня сжалось сердце. Сквозь невообразимую толщу времени вдруг увидел я мою незабвенную Наденьку. Ее, ее это были слова. Совестливая была она необыкновенно и спуска себе не давала. "Я чувствую вину…" Ее слова и ее душа плыли по океану времени. О, господи…

"Дедушка, милый мой странный дедушка, - прошептала Сонечка, - я хочу совершить преступление".

"Что ты, девочка, ты шутишь, наверное?" "Нет. Но ты не беспокойся, это незлое преступление. Я даже спросила свой идеал, и Ксения сказала: плевать на инструкции. Делай, как тебе подсказывает сердце".

"Сонечка, внученька, когда будешь разговаривать с ней, передай Ксении, что один старый дурак из двадцатого века целиком и полностью разделяет ее взгляды".

"Мы все знаем, что при пробое в прошлое ни в коем случае нельзя с собой брать ничего, что несло бы какую-нибудь информацию о будущем, потому что первый закон хроноскопии гласит: будущее не должно и не может влиять на прошлое".

"Даже я знаю об этом".

"И все-таки… Вот…"

Ксения протянула мне плотный листок размером с обычную почтовую открытку. Это была фотография. Соня, Сергей и я стояли на фоне хроностанции. Это была фотография, и это не была фотография, потому что листок, казалось, излучал свет. И фигуры, и лица не были неподвижны. Это была не фотография, а маленькое окошечко в мир, окошечко, сквозь которое я видел три фигуры, три лица, три улыбки.

Назад Дальше