Подкидыш ада - Прашкевич Геннадий Мартович 9 стр.


10

Военный немец тоже не дремал.

Все любят чудесные истории, думал.

Пришли русские в сендуху, дивят дикующих: вы тут жили веками, как дети, сильно задолжали государю. А сами ссорятся до смертоубийства, друг на друга пальцами показывают. Одного пойманного по весне разбойника немец специально посадил на железную чепь – чтобы говорить с ним об этом. Но тот все больше молчал, мялся. Выкопал берлогу в снегу. Когда немец выходил во двор по малой или большой нужде, то непременно спрашивал хотя бы про погоду. Но разбойник молчал, мялся – про это тоже не хотел говорить. Зато, присмотревшись к деревянной, подпаленной снизу (в очаге угли мешал) ноге, ласково предложил:

– Выброси.

– Это зачем?

– Я тебе новую сделаю.

Немец не согласился. Не поверил.

Снились странные сны. То островок льдяной, страшный. То был китом, например. Только плавал меж звезд, какой огромный. Бока обжигало лучистым золотым теплом. А металлический голос звал сосать пространство, богатое сущностями.

От этого просыпался раздраженный.

Под самую весну посадил слева от себя Алевайку с Рогатыми бровями, справа маленького черного ефиопа ("Абеа?"). Собрал стрельцов, напомнил строгий указ государев. Приказал искать по берегам всякое сухое дерево. Конечно, стрельцы переминались, один ефиоп радовался неизвестно чему. Вскидывал в восторге маленькие руки с розовыми ладошками. Сам в трех кафтанах – один поверх другого. Ноги укрывал заячьей полостью.

Договорились делать мелкие вылазки, а летом убить воров.

На зайчатине отъевшиеся стрельцы, изнемогая, ходили вокруг избы, как волки, принюхивались. Девку Алевайку немец теперь наружу не выпускал, тогда стрельцы стали сами входить в избу – как бы по делу.

Вились вокруг девки, как мошкара, шептались.

– ...разбойников повяжем, в Якуцк вернемся.

– ...теперь вернет воевода припасы.

– ...мяхкую рухлядь привезем.

– ...в Якуцке девки, каждому достанется.

– ...а всем не хватит, меняться будем.

– ...слышь? Стрелец в лесу нашел дупло с медом. Большое. Спустился и там застрял. Два дня ел только мед, отчаялся. Но знал какую-то особенную молитву, потому что скоро медведь полез в дупло вниз задними ногами. Ну, стрелец ухватился, давай щекотать медведю пятки. Так из дупла вывалились.

– ...а Васька-та, Щукин-та?

– ...с ума спрыгнул.

В зеленом страшном небе сияла над рекой яростная звезда.

Подмигивала, дрожала. Немец тяжело ступал деревянной ногой. Вздыхал. Вот слышал, будто в одну русскую деревню сама собой приплыла по реке икона. В тяжелом окладе, в легком сиянии.

"Чтобы произвести хорошее впечатление..."

А зачем? Неужто такая благостная деревня?

11

Повяла трава, побитая заморозками.

Чудовищно нависал немой горизонт в ледяном тумане, в иголках инея.

Вода, заляпанная снежным салом, текла черная. Чувствовалась ее большая глубина. Черная птица металась. Семейка дивился ее страшной вольности. Тосковал: совсем, наверное, стер Алевайку немец. Обрадовался, когда привели лазутчика. Тот с разбитым лицом, как заяц, жевал губами – быстро-быстро. Ничего особенного не говорил, но по взгляду, в котором страха было меньше, чем ожидалось, чувствовалась близость чего-то важного.

Пользуясь затишьем, когда все в природе замирает перед рассветом, Семейка на верховых олешках тайком обошел острожек, в котором всего-то стрельцов осталось семь человек – остальных военный немец повел в поход на уединенную протоку. Хотел хитростями выманить воров из-за палисада. А когда они, убегая, ударят веслами, вот и вынесет их под пушки.

А Семейка обманул немца.

Крикнул: "Стрельцы, брось оружие!"

Они бросили. Рады были, что Семейка никого на виселицу не определил.

"Связать всех! Повесим кого". Он все равно обещал. Но, увидев Алевайку, заплакал. "Бросьте всех в пустой избе. Даст Бог, выживут". Изумленную Алевайку гладил по голове. Полюбовавшись рогатыми бровями, спрятал в низкой каюте казенного коча, захваченного в острожке. К дверям приставил еще трезвого дьяка Якуньку, вооружив двумя испанскими пистолями. Тот жадно водил носом. "Вся кипящая похоть в лице его зрилась... Как угль горящий, все оно краснело..."

Решил на захваченном коче нагло и стремительно пройти узину, проскочить под пушками немца и вырваться на северный простор, где только гуси да облака.

Так и сделали.

Ранним часом вылетели из-за косы.

Сами ударили из носовой пушечки, надеясь обрушить камни с утесов на лодочки стрельцов, поставленные за узиной. Но встали поперек реки два больших коча. С их бортов стрельцы грозили секирами.

Затрещали, как кости, весла.

С ревом прыгали на низкие палубы.

Рубились топорами, сабельками, секирами.

Там и там блестели выстрелы из пистолей, а один пушкарь развернул на носу медный василиск, чтобы жгучей картечью подмести палубу. Но всего-то убило одного стрельца и вырвало из-под немца деревянную ногу.

Кто-то из стрельцов на лету перехватил страшную вещь.

"Держи!" – крикнул немец, валясь на палубу. "О, майн Гатт!" Ругался, ползая по окровавленной палубе. "Не бросай!" Но стрелец, крестясь, выронил страшную вещь за борт.

Тотчас ударил снежный заряд.

Понесло крупой, завертело воронки.

Большой коч, проваливаясь, повалился на борт.

Сыпались в воду стрельцы, бросали сабли, ругались. С берега тонущих пытались достать шестами. То ли спасать хотели, то ли топить. Ничего не разберешь. А из укрепления саданула пушка. Тоже картечью. Хотели для порядка пустить над головами плывущих, но зацепили всех. Увлеченный течением и дырявым парусом коч вынесло под обрыв наклоненной мачтой.

– Майн Гатт! – ругался немец.

Понимал, что все вернут на том свете, но ругался.

Так, ругаясь, приказал бить из пушечек в снежную мглу по уносимому в метель Семейкиному кочу, на котором и живых-то не осталось, считай.

"Чтобы произвести хорошее впечатление..."

Догонять было не на чем.

12

Так выбросило на пустой остров.

По берегу совсем редкая лиственница – по пояс.

Черные ветки в узелках, будто специально густо вязали.

Семейка, хромая, как медведь, с ладони ел морошку, давал Алевайке, радующейся тишине после шумного немецкого острожка. С огорчением оборачивался на разбитый коч, выброшенный на камни. Почему не утонул в устье большой реки, дотянул до острова? Непонятно. В зеркальных льдинках, весело мерцающих у берега, не было ни мертвых людей, ни остатков. Снял с судна припас, выкопал полуземлянку, знал, что придется зимовать на неизвестном острове. Жалел побитых людей, но ведь это как Бог даст. Нет нигде справедливости: здесь стрельцы мучили, на том свете черти набегут с вилами. Алевайке строго сказал: "Одни мы здесь. Дикующие придут, тебя съедят" – чем ее не успокоил.

Ада подкидыш! – клял немца.

Утешался только тем, что сам видел, как резко вырвало из-под немца деревянную ногу.

А еще утешался: девка с ним.

Обходя ледяной остров, увидели морских коров.

Совсем непугливые – подплывали к берегу, чесались о камни. Неумными жирными глазами, раздувая усы, смотрели сквозь стеклянную толщу на непонятных людей. Каждая была как большая лодка, массы столько, что убьешь – один на берег не вытащишь. А как такую выманить на сухо?

Алевайка подсказала: вон мыс. На нем коровы лежали бок к боку.

Страшно – задавят ластами. Но Алевайка не отступила. Показала, как подойти к толстым коровам. Сама сердилась, все время спрашивала: "Вот сколько взял с приказчика за меня?" Семейка тоже сердился: "Дура, столько не стоишь!" – Пока убивал острым камнем молодую, совсем глупую корову, другие только чесались, вздыхали. Даже не отползли. Рядом глубокая вода, а они не отползли, глупые. Семейка даже смутился, в крови по локоть бил камнем. Аххарги-ю, дымным облаком поднявшись над островом, дивился всеми вновь обретенными сущностями: вот каких чудесных симбионтов привезет!

Хорошо, Семейка о том не знал.

В специальной полуземлянке коптил сало морских коров, нежное мясо. Огонь высекал камнем. Нашел порох в бочонке – зелье от сырости село стулом. Рассадил такое подмокшее зелье, растряс. Теперь, когда надо – насыпал сухую дорожку, резко выбивал искру.

А на острове пусто, даже водяного нет.

Волны накатывались, звенели тонкие льдинки.

Однажды разглядел какую-то темную массу вдали. Дрейфовала по течению. Довольно подумал: кит, наверное. Кто еще? Если кит, решил, нарежем с него сала ремнями.

Но вынесло из морозного тумана темную обломанную мачту, а затем и все судно.

Глядя на насторожившуюся красивую девку, с ненавистью подумал о немце. Даже тинная бабушка отвернулась, а с ней морские бабы-пужанки. Как облако распростерся над островом Аххарги-ю. В непомерной высоте светились полупрозрачные сайклы, еще больше увеличенные сущностью – лепсли. Все видел сверху: одиноких людей на острове и мертвый коч.

Магнитное поле сладко качало Аххарги-ю.

Довольный развитием событий, подогнал к берегу стало глупых морских коров, вознамерившихся почему-то уйти с острова. Потом еще ближе к берегу подтолкнул разбитое судно. Хорошо видел примерзшего к заиндевелому борту ефиопа – в его теле раньше было легко; видел одноногого немца, поросшего ледяными растениями. Одобрительно следил за тем, как ловко ступают по снегу девка и с нею Семейка. Интересно: закричат или нет, если поднять ефиопа?

Закричали.

Когда заиндевелый труп привстал, роняя иней, спросил: "Абеа?" – оба закричали, а Семейка, кладя знамение, предупредил:

– Я тебя, черножопый, в лед вкопаю. С открытыми глазами до Страшного суда лежать во льду будешь.

Но ефиоп уже забыл про Семейку.

Увидев немца, по мерзлой палубе пополз к одноногому.

Горячие слезы ефиопа, насыщенные сущностью – лепсли, шипя, как электрические разряды, разбудили немца. Первым делом тот схватился за отсутствующую ногу. Выругался:

– Где?

Семейка ухмыльнулся:

– Не ищи. Теперь оторвало насовсем.

И ефиоп радовался:

– Абеа?

13

Стали жить вместе.

Расширили полуземлянку, сложили очаг.

Семейка на ефиопе таскал сушняк с берега. Коптили морских коров.

Одну большую живую усатую корову, чтобы не скучать, Алевайка – рогатые брови держала в воде в особенном загоне при бережке. Решила так: станет совсем холодно – отпустит. А пока любовалась, радовалась. Совсем уже круглая животом, сидела на большом камне, всякое подстелив под себя, и разговаривала с морской коровой. Вот есть некоторые волшебники, рассказывала. Создадут из сухих цветов девицу – она и помогает по хозяйству. Надоест – выдернут у нее булавку из волос, девица распадется на сухие цветы. Заодно жаловалась на Семейку: "Он за меня деньги взял!" Жаловалась: "Вернул немцу хороший нож. Отобрал у Якуньки, теперь отдал. Нехорошо это. К нехорошему".

Корова понимала, издавала пристойные звуки.

"С одним тоже хорошо было, – вспоминала Алевайка приказчика. – Он дал Семейке годовой припас. А Семейка исчез надолго".

"А этот тоже хороший, – показывала корове пальцами немецкие кривые рога и краснела: – Мало ли, что одна нога!"

Морская корова кивала согласно.

Алевайка тоже кивала: "Сама видишь, нет ноги. Но что с того? Он ласковый. – Это она о немце. – А Семейка подлый. – Слово подлый произносила с некоторым внутренним восхищением. – Деньги брал за меня". Хорошо, что не знала – сколько, а то бы стыдилась. Догадывалась, что немец приказчика тоже не за просто так повесил. "Вот получается, – жаловалась понимающей морской корове, – теперь со всеми живу".

С туманного моря бесшумно приносило кожаные челны. Это сумеречные ламуты подсчитывали поголовье морских коров, потом печально докладывали тинной бабушке. Появлялись только при последних лучах заходящего солнца, всех боялись. По собственной дурости переселились за море, теперь сильно тоскуют. Совсем безвредные. Если что украдут, то пищу. Если такого ламута убить, то он сильно похож на обыкновенного человека.

Аххарги-ю, раскачиваясь в магнитном поле, пронизанный ужасным пламенем северного сияния, счастливо дышал всеми сущностями. Вот нКва подарил межзвездному сообществу сохатых, казенную кобыленку, умную трибу Козловых, теперь может получиться интереснее: две ласковые самки у берега, три сердитых самца, большое стадо печальных коров морских, сумеречные ламуты. Такой чудесный лот можно выставить прямо на аукционе Высшего существа.

Низкий смех Аххарги-ю колыхал низкие занавеси северного сияния.

Под разноцветными полотнищами мир глупых землян казался красивым.

Дивился противоречию: разум – это прежде всего понимание красоты, а в красивом мире бегают сильно глупые люди. Можно торговать самками, можно отличаться внутривидовой жесточью, можно вообще много чего учинять при несдержанности чувств и характера, но самое страшное все-таки – это когда пронизывающие иглы инея не зажигают радостных чувств.

Как быть?

У людей полуземлянка, песок под ногами, запах нечистот.

У них вечный лай, брань, угрозы ножа. "Я тебя зачем в пещере оставил? Чтобы ты заворовал, стал разбойником?" – "А я терпел столько! Где ты был?" – "А меня за сколько денежек оставил приказчику?"

Одна корова морская звучала приятно.

Ефиопа, на котором носили тяжести, теперь клали ночью рядом с округляющейся Алевайкой, потому что становилось холодно.

Аххарги-ю радовался. Знал теперь, что знаменитый контрабандер не ошибся.

С невыразимых высот вслушивался в смутные споры. Высосав с берегов уединенной протоки все молибденовые спирали, пытался подвести итог. Все время убеждался в том факте, что нет на Земле истинного разума – только инстинкты. Правда, круг симбионтов шире, чем раньше думали.

"Я тебя маленьким зачем в пещере оставил? Разбойником стать?" – "А ты с пушкой зачем на меня? Не брат разве тебе?"

Два брата по крови, в обширном мире так счастливо нашедшие друг друга через столько лет, теперь жестоко ссорились. Один руку держит на ноже, другой сходит с ума, глядя на Алевайку.

"Мне часто остров снился льдяной". – "Я тоже видел во сне такое".

Симбионты, радовался Аххарги-ю. Когда-то их разделяла Большая вода, теперь та же вода объединила.

Дивило такое и Алевайку.

Оказалось, что немец и Семейка – не враги, а просто два потерявшихся в жизни брата. Оба Алевайке нравились, с каждым жила. Спала, правда, с ефиопом. Братья, поглядывая на Алевайку, в тесной полуземлянке ссорились. Редко поднимали толстые лбы к горящему небу, содрогающемуся от беззвучного смеха Аххарги-ю.

Устав, немец присаживался перед очагом на корточках:

– Мне бы кочик да сто рублев.

– Да зачем?

– Знаю один мертвый город.

– А это зачем?

– Майн Гатт! Там идолы из золота. И сад золотой.

– И что? Ничего больше?

– Ну, почему? Растения.

– Всякие вкусные?

– Золотые.

– А дрова?

– Они тоже из золота.

– Так ведь гореть не будут!

– Майн Гатт! А зачем гореть? Не надо этого там дровам. Там всегда жарко. Девки бегают нагишом. Я по змеям ходил деревянной ногой, не боялся. Хитрая была нога, – вздохнул. – Я ее изнутри выдолбил, как шкатулку.

Много уложил золотых гиней и дукатов, даже несколько муадоров было. Тяжелая нога, но я терпел. Богатство всегда при себе. Надежно.

– Ну, будь сто рублев, что бы купил?

– Не знаю... Может, калачик...

– Да где бы купил? – сердилась Алевайка.

Намекала:

– Значит, девки нагишом?

Сердито намекала:

– Из золота?

И не выдерживала:

– А как там у них с северным сиянием? Не тревожат ли белые медведи?

Но боялась немца. Семейка еще ничего, хотя рука тяжелая. А вот ежели допустить, скажем, что Бог может создать одного человека только для того, чтобы он все делал как бы из любви к аду, то прежде всего – это одноногий.

Чувствовала – нож при нем.

Все движения немца отдавали желчью и кислотой.

Ругала и гладила ладошкой по голове – успокаивала. Гладила тут же ефиопа, как маленькую черную собаку Сердито щипала Семейку: "Ты сколько денежек за меня брал? Не знаешь разве? Приказчик тот, как сноп, так трепал меня. – И перекидывалась на немца: – Вот зачем повесил приказчика? Пусть бы он пьяный валялся в чулане. Все человек".

– Каждому свое, – играл немец волнистой шеффилдской сталью.

А ночь.

А пурга.

Воет ветер, слепит глаза.

В темной пене меж отодранных течением льдин шипят бабы-пужанки, ругается тинная бабушка, передвигаемыми камнями путает глупых коров, водоросли разбросаны, как косы. Солнце давно не показывается из-за горизонта.

Аххарги-ю ликовал: никакого разума.

А Семейка вдруг натыкался на округлый живот Алевайки. Конечно, девка сразу пунцовела, задерживала на животе мужскую ладонь. "Сын родится", – тянул свою руку и немец. Семейка его руку не отталкивал, но сердился: "Вырастет, зарежет Пушкина-воеводу".

Аххарги-ю беззвучно смеялся.

Вот радость какая для контрабандера: симбионты начинают делиться.

– Мне бы кочик да сто рублев. – Немец сердито поглаживал то Алевайкин живот, то свою отсутствующую ногу. Жаловался: – Реджи Стоке на Тортуге зашил в пояс украденные у товарищей сорок два бриллианта. Мы страстно желали повесить его сорок два раза. Такое не удалось. Получилось с первого раза.

Вздыхал:

– Интересно жили.

Назад Дальше