Далёкая радуга - Стругацкие Аркадий и Борис 7 стр.


Горбовский достал из холодильника соки и стакан, смешал себе коктейль и снова лёг в кресло, откинув спинку. Кресло было мягкое, прохладное, коктейль был ледяной и вкусный. Он лежал, прихлёбывая из стакана, с полузакрытыми от удовольствия глазами и слушал, как директор разговаривает с Канэко. Канэко сказал, что не может выбраться - его не пускают. Директор спросил: "Кто не пускает?" - "Здесь сорок человек, - ответил Канэко, - и каждый не пускает". - "Сейчас я пришлю к тебе Габу", - сказал директор. Канэко возразил, что здесь и так достаточно шумно. Тогда Матвей рассказал о Волне и напомнил извиняющимся тоном, что Канэко, помимо всего прочего, является начальником СИБ Радуги. Канэко сердито сказал, что он этого не помнит, и Горбовский ему посочувствовал.

Начальники Службы индивидуальной безопасности всегда вызывали у него чувство жалости и сострадания. На каждую освоенную, а иногда и не совсем ещё освоенную планету рано или поздно начинали прибывать аутсайдеры - туристы, отпускники (всей семьёй и с детьми), свободные художники, ищущие новых впечатлений, неудачники, ищущие одиночества или работы потруднее, разнообразные дилетанты, спортсмены–охотники и прочий люд, не числившийся ни в каких списках, никому на планете не известный, ни с кем не связанный и зачастую старательно уклонявшийся от каких–либо связей. Начальник СИБ был обязан лично знакомиться с каждым из аутсайдеров, инструктировать их и следить, чтобы каждый аутсайдер давал ежедневно о себе знать сигналом на регистрирующую машину. На зловещих планетах типа Яйлы или Пандоры, где новичка на каждом шагу подстерегали всевозможные опасности, команды СИБ спасли не одну человеческую жизнь. Но на плоской, как доска, Радуге, с её ровным климатом, убогим животным миром и ласковым, всегда тихим морем СИБ неизбежно должна была превратиться и, судя по всему, превратилась в пустую формальность. И вежливый, корректный Канэко, чувствуя двусмысленность своего положения, занимался, конечно, не инструктажём литераторов, приехавших поработать в одиночестве, и не прослеживанием замысловатых маршрутов влюблённых и молодожёнов, а своим планированием или каким–нибудь другим настоящим делом.

- Сколько сейчас на Радуге аутсайдеров? - спросил Матвей.

- Человек шестьдесят. Может быть, немного больше.

- Канэко, дружище, всех аутсайдеров надо немедленно разыскать и переправить в Столицу.

- Я не совсем понимаю, в чём смысл этого мероприятия, - вежливо сказал Канэко. - В угрожаемых районах аутсайдеры практически никогда не бывают. Там голая сухая степь, там дурно пахнет, очень жарко…

- Пожалуйста, не будем спорить, Канэко, - попросил Матвей. - Волна есть Волна. В такое время лучше, чтобы все незаинтересованные люди были под рукой. Сейчас сюда придёт Габа со своими бездельниками, и я пошлю его к тебе. Организуй там.

Горбовский, отложив соломинку, отхлебнул прямо из стакана. Камилл погиб, подумал он. А погибнув, воскрес. Со мной такие вещи тоже бывали. Видно, эта пресловутая Волна вызвала порядочную панику. Во время паники всегда кто–нибудь гибнет, а потом ты очень удивляешься, встретив его в кафе в миллионе километров от места гибели. Физиономия у него поцарапана, голос хриплый и бодрый, он слушает анекдоты и убирает шестую порцию маринованных креветок с сычуанской капустой.

- Матвей, - позвал он. - А где сейчас Камилл?

- Ах да, ты ещё не знаешь, - сказал директор. Он подошёл к столику и стал смешивать себе коктейль из гранатового сока и ананасного сиропа. - Со мной говорил Маляев из Гринфилда. Камилл каким–то образом оказался на передовом посту, задержался там и попал под Волну. Какая–то запутанная история. Этот Скляров - наблюдатель - примчался на Камилловом флаере, закатил истерику и заявил, что Камилл раздавлен, а через десять минут Камилл выходит на связь с Гринфилдом, по обыкновению пророчествует и снова исчезает. Ну разве можно после таких вот выходок принимать Камилла всерьёз?

- Да, Камилл большой оригинал. А кто такой Скляров?

- Наблюдатель у Маляева, я же тебе говорю. Очень старательный, милый парень, очень недалёкий… Предполагать, что он предал Камилла - это же нелепо. Вечно Маляеву приходят в голову какие–то дикие мысли…

- Не обижай Маляева, - сказал Горбовский. - Он просто логичен. Впрочем, не будем об этом. Будем лучше о Волне.

- Будем, - рассеянно сказал директор.

- Это очень опасно?

- Что?

- Волна. Она опасна?

Матвей засопел.

- В общем–то Волна смертельно опасна, - сказал он. - Беда в том, что физики никогда не знают заранее, как она будет себя вести. Она, например, может в любой момент рассеяться. - Он помолчал. - А может и не рассеяться.

- И укрыться от неё нельзя?

- Не слыхал, чтобы кто–нибудь пробовал. Говорят, что это довольно страшное зрелище.

- Неужели ты не видел?

Усы Матвея грозно встопорщились.

- Ты мог бы заметить, - сказал он, - что у меня мало времени мотаться по планете. Я всё время кого–нибудь жду, кого–нибудь умиротворяю, или кто–нибудь меня ждёт… Уверяю тебя, если бы у меня было свободное время…

Горбовский осторожненько осведомился:

- Матвей, я, наверное, понадобился тебе, чтобы искать аутсайдеров, не так ли?

Директор сердито взглянул на него.

- Захотел есть?

- Н–нет.

Матвей прошёлся по кабинету.

- Я скажу тебе, что меня расстраивает. Во–первых, Камилл предсказывал, что этот эксперимент окончится неблагополучно. Они не обратили на это никакого внимания. Я, следовательно, тоже. А теперь Ламондуа признает, что Камилл был прав…

Дверь распахнулась, и в кабинет, блестя великолепными зубами, ввалился молодой громадный негр в коротких белых штанах, в белой куртке и в белых туфлях на босу ногу.

- Я прибыл! - объявил он, взмахнув огромными руками. - Что ты хочешь, о господин мой директор? Хочешь, я разрушу город или построю дворец? Хотел я, угадав твои желания, прихватить для тебя красивейшую из женщин, по имени Джина Пикбридж, но чары её оказались сильнее, и она осталась в Рыбачьем, откуда и шлёт тебе нелестные приветы.

- Я абсолютно ни при чём, - сказал директор. - Пусть шлёт свои приветы Ламондуа.

- Воистину, пусть! - воскликнул негр.

- Габа, - сказал директор, ты знаешь о Волне?

- Разве это Волна? - презрительно сказал негр. - Вот когда в стартовую камеру войду я, и Ламондуа нажмёт пусковой рычаг, вот тогда будет настоящая Волна! А это вздор, зыбь, рябь! Но я слушаю тебя и готов повиноваться.

- Ты с бригадой? - спросил директор терпеливо. Габа молча показал на окно. - Ступай с ними на космодром, ты поступаешь в распоряжение Канэко.

- На голове и на глазах, - сказал Габа. В тот же момент здоровенные глотки за окном грянули под банджо на мотив псалма "У стен Иерихонских":

На весёлой Радуге,
Радуге,
Радуге…

Габа в один шаг очутился у окна и гаркнул:

- Ти–хо!

Песня смолкла. Тонкий чистый голос жалобно протянул:

Dig my grave both long and narrow,
Make my coffin neat and strong!…

- Я иду, - с некоторым смущением сказал Габа и мощным прыжком перемахнул через подоконник.

- Дети… - проворчал директор, ухмыляясь. Он опустил раму. - Застоялись младенцы. Не знаю, что я буду делать без них.

Он остался стоять у окна, и Горбовский, прикрыв глаза, смотрел ему в спину. Спина была широченная, но почему–то такая сгорбленная и несчастная, что Горбовский забеспокоился. У Матвея, звездолётчика и десантника, просто не могло быть такой спины.

- Матвей, - сказал Горбовский. - Я тебе правда нужен?

- Да, - сказал директор. - Очень. - Он всё смотрел в окно.

- Матвей, - сказал Горбовский. - Расскажи мне, в чём дело.

- Тоска, предчувствия, заботы, - продекламировал Матвей и замолчал.

Горбовский поёрзал, устраиваясь, тихонько включил проигрыватель и так же тихонько сказал:

- Ладно, дружок. Я посижу здесь с тобой просто так.

- Угу. Ты уж посиди, пожалуй.

Грустно и лениво звенела гитара, за окном пылало горячее пустое небо, а в кабинете было прохладно и сумеречно.

- Ждать. Будем ждать, - громко сказал директор и вернулся в своё кресло.

Горбовский промолчал.

- Да! - сказал он. - Какой же я невежливый! Я совсем забыл. Что Женечка?

- Спасибо, хорошо.

- Она не вернулась?

- Нет. Так и не вернулась. По–моему, она теперь и думать об этом не хочет.

- Всё Алёшка?

- Конечно. Просто удивительно, как это оказалось для неё важно.

- А помнишь, как она клялась: "Вот пусть только родится!…"

- Я всё помню. Я помню такое, чего ты и не знаешь. Она с ним сначала ужасно мучилась. Жаловалась. "Нет, - говорит, - у меня материнского чувства. Урод я. Дерево". А потом что–то случилось. Я даже не заметил как. Правда, он очень славный поросёнок. Очень ласковый и умница. Гулял я с ним однажды вечером в парке. Вдруг он спрашивает: "Папа, что это приседает?" Я сначала не понял. Потом… Понимаешь, ветер, качается фонарь, и тени от него на стене. "Приседает". Очень точный образ, правда?

- Правда, - сказал Горбовский. - Писатель будет. Только хорошо бы отдать его всё–таки в интернат.

Матвей махнул рукой.

- Не может быть и речи, - сказал он. - Она не отдаст. И ты знаешь, сначала я спорил, а потом подумал: "Зачем? Зачем отнимать у человека смысл жизни?" Это её смысл жизни. Мне это недоступно, - признался он, - но я верю, потому что вижу. Может быть, дело в том, что я много старше её. И слишком поздно для меня появился Алёшка. Я иногда думаю, как бы я был одинок, если бы не знал, что каждый день могу его видеть. Женька говорит, что я люблю его не как отец, а как дед. Что ж, очень может быть. Ты понимаешь, о чём я говорю?

- Я понимаю. Но мне это незнакомо. Я, Матвей, никогда не был одиноким.

- Да, - сказал Матвей. - Сколько я тебя знаю, вокруг тебя всё время крутятся люди, которым ты позарез нужен. У тебя очень хороший характер, тебя все любят.

- Не так, - сказал Горбовский. - Это я всех люблю. Прожил я чуть не сотню лет и, представь себе, Матвей, не встретил ни одного неприятного человека.

- Ты очень богатый человек, - проговорил Матвей.

- Кстати, - вспомнил Горбовский. - Вышла в Москве книга. "Нет горше твоей радости". Сергея Волковского. Очередная бомба эмоциолистов. Генкин разразился желчной статьёй. Очень остроумно, но неубедительно: литература, мол, должна быть такой, чтобы её было приятно препарировать. Эмоциолисты ядовито смеялись. Наверное, всё это продолжается до сих пор. Никогда я этого не пойму. Почему они не могут относиться друг к другу терпимо?

- Это очень просто, - сказал Матвей. - Каждый воображает, что делает историю.

- Но он делает историю! - возразил Горбовский. - Каждый действительно делает историю! Ведь мы, средние люди, всё время так или иначе находимся под их влиянием.

- Не хочется мне об этом спорить, - сказал Матвей. - Некогда мне об этом думать, Леонид. Я под их влиянием не нахожусь.

- Ну давай не будем спорить, - сказал Горбовский. - Давай выпьем сока. Если хочешь, я даже могу выпить местного вина. Но только если это действительно тебе поможет.

- Мне сейчас поможет только одно. Ламондуа явится сюда и разочарованно скажет, что Волна рассеялась.

Некоторое время они молча пили сок, поглядывая друг на друга поверх бокалов.

- Что–то давно к тебе никто не звонит, - сказал Горбовский. - Даже как–то странно.

- Волна, - сказал Матвей. - Все заняты. Раздоры забыты. Все удирают.

Дверь в глубине кабинета отворилась, и на пороге появился Этьен Ламондуа. Лицо у него было задумчивое, и двигался он необычайно медленно и размеренно. Директор и Горбовский молча смотрели, как он идёт, и Горбовский почувствовал неприятное ощущение под ложечкой. Он ещё представления не имел о том, что происходит или произошло, но уже знал, что уютно лежать больше не придётся. Он выключил проигрыватель.

Подойдя к столу, Ламондуа остановился.

- Кажется, я огорчу вас, - медленно и ровно сказал он. - "Харибды" не выдержали. - Голова Матвея ушла в плечи. - Фронт прорван на севере и на юге. Волна распространяется с ускорением десять метров в секунду за секунду. Связь с контрольными станциями прервана. Я успел отдать приказ об эвакуации ценного оборудования и архивов. - Он повернулся к Горбовскому. - Капитан, мы надеемся на вас. Будьте добры, скажите, какая у вас грузоподъёмность?

Горбовский, не отвечая, смотрел на Матвея. Глаза директора были закрыты. Он бесцельно гладил поверхность стола огромными ладонями.

- Грузоподъёмность? - повторил Горбовский и встал. Он подошёл к директорскому пульту, нагнулся к микрофону всеобщего оповещения и сказал:

- Внимание, Радуга! Штурману Валькенштейну и бортинженеру Диксону срочно явиться на борт звездолёта.

Потом он вернулся к Матвею и положил руку ему на плечо.

- Ничего страшного, дружок, - сказал он. - Поместимся. Отдай приказ эвакуировать Детское. Я займусь яслями. - Он оглянулся на Ламондуа. - А грузоподъёмность у меня маленькая, Этьен, - сказал он.

Глаза у Этьена Ламондуа были чёрные и спокойные - глаза человека, знающего, что он всегда прав.

6

Роберт видел, как всё это произошло.

Он сидел на корточках на плоской крыше башни дальнего контроля и осторожно отсоединял антенны–приёмники. Их было сорок восемь - тонких тяжёлых стерженьков, вмонтированных в скользящую параболическую раму, и каждый нужно было аккуратно вывернуть и со всеми предосторожностями уложить в специальный футляр. Он очень торопился и то и дело поглядывал через плечо на север.

Над северным горизонтом стояла высокая чёрная стена. По гребню её, там, где она упиралась в тропопаузу, шла ослепительная световая кайма, а ещё выше в пустом небе вспыхивали и гасли бледные сиреневые разряды. Волна надвигалась неодолимо, но очень медленно. Не верилось, что её сдерживает редкая цепь неуклюжих машин, казавшихся отсюда совсем маленькими. Было как–то особенно тихо и знойно, и солнце казалось особенно ярким, как в предгрозовые минуты на Земле, когда всё затихает и солнце ещё светит вовсю, но полнеба уже закрыто чёрно–синими тяжёлыми тучами. В этой тишине было что–то особенно зловещее, непривычное, почти потустороннее, потому что обыкновенно наступающая Волна бросала впереди себя многобалльные ураганы и рёв бесчисленных молний.

А сейчас было совсем тихо. До Роберта отчётливо доносились торопливые голоса с площади внизу, где в тяжёлый вертолёт навалом грузили особо ценное оборудование, дневники наблюдений, записи автоматических приборов. Было слышно, как Пагава гортанно бранит кого–то за то, что преждевременно сняли анализаторы, а Маляев неспешно обсуждает с Патриком сугубо теоретический вопрос о вероятном распределении зарядов в энергетическом барьере над Волной. Всё население Гринфилда собралось сейчас в этой башне под ногами Роберта и на площади. Взбунтовавшиеся биологи и две компании туристов, остановившиеся накануне в посёлке на ночлег, были отправлены за полосу посевов. Биологов отправили на птерокаре вместе с лаборантами, которым Пагава приказал оборудовать за полосой посевов новый наблюдательный пункт, а за туристами прибыл специальный аэробус из Столицы. И биологи и туристы были очень недовольны; и когда они улетели, в Гринфилде остались только довольные.

Роберт работал почти машинально и, как всегда, работая руками, думал о самых разных вещах. Очень болит плечо. Странно: плечом нигде не стукался. Живот саднит, ну, живот понятно - когда споткнулся об ульмотрон. Интересно, как сейчас выглядит этот ульмотрон. И как выглядит мой птерокар. И как выглядит… Интересно, что здесь будет через три часа. Цветники жалко… Детишки целое лето трудились, выдумывали самые фантастические сочетания цветов. И тогда мы познакомились с Таней. Та–ня, - тихонько позвал он. Как ты там сейчас? Он прикинул расстояние от фронта Волны до Детского. Безопасно, подумал он с удовлетворением. Они там, наверное, и не знают о том, что Волна, что взбунтовались биологи, что я чуть не погиб, что Камилл…

Он выпрямился, вытер лицо тыльной стороной ладони и посмотрел на юг, на бесконечные зелёные поля хлеба. Он пытался думать о гигантских стадах мясных коров, которых перегоняют сейчас в глубь континента; о том, как много придётся работать над восстановлением Гринфилда, когда рассеется Волна; и как неприятно после двухлетнего изобилия снова возвращаться к синтепище, к искусственным бифштексам, к грушам с привкусом зубной пасты, к хлорелловым "супам сельским", к котлетам бараньим квазибиотическим и прочим чудесам синтеза, будь они неладны… Он думал о чём попало, но он ничего не мог сделать.

Никуда не уйти от удивлённых глаз Пагавы, от ледяного тона Маляева, от преувеличенно–участливого обращения Патрика. Самое страшное, что ничего нельзя сделать. Что со стороны это должно выглядеть, мягко выражаясь, странно. А зачем, собственно, выражаться мягко? Это выглядит попросту однозначно. Испуганный наблюдатель в растерзанном виде прилетает в чужом флаере и заявляет о гибели товарища. А товарищ, оказывается, был жив. Товарищ, оказывается, погиб уже после, когда испуганный наблюдатель удирал на его флаере. Но он же был раздавлен насмерть, в десятый раз повторял про себя Роберт. А может быть, это был просто бред? Может быть, я перепугался до бреда? Никогда не слыхал о таких вещах. Но ведь и о том, что случилось - если это случилось, - я тоже никогда не слыхал. Ну и пусть, в отчаянии подумал он. Пусть не верят. Танюшка поверит. Только бы она поверила! А им всё равно, они о Камилле забыли сразу. Они будут вспоминать о нём, только когда будут видеть меня. И будут смотреть на меня своими теоретическими глазами, и анализировать, и сопоставлять, и взвешивать. И строить наименее противоречивые гипотезы, и только правды они никогда не узнают… И я тоже никогда не узнаю правды.

Он вывернул последнюю антенну, уложил её в футляр, затем собрал все футляры в плоский картонный ящик, и тут с севера донёсся гулкий хлопок, словно в огромном пустом зале лопнул воздушный шарик. Обернувшись, Роберт увидел, как на аспидно–чёрном фоне Волны встаёт длинный белый факел. Горела "харибда". Сейчас же внизу смолкли голоса, взвыл и заглох работавший вхолостую мотор вертолёта. Наверное, все там прислушивались и смотрели на север. Роберт ещё не понял, что произошло, когда затряслось, задребезжало и из–под башни, подминая уцелевшие пальмы, поползла резервная "харибда", задирая на ходу раструб поглотителя. На открытом месте она взревела так, что заложило уши, и покатилась на север затыкать прорыв, окутавшись облаком рыжей пыли.

Назад Дальше