9
Через месяц румяная от мороза и смущения Изабелла сообщила Филиппу, что она, кажется, беременна. После всех "Не может быть!", "Повтори еще раз", "Я-люблю-тебя-люблю-тебя-я-тебя-безумно-люблю" Филипп подцепил на мизинец нечаянную слезу и севшим голосом попросил:
– Теперь расскажи мне то, чего я жду уже полгода.
– Нет, – твердо ответила Изабелла. – Еще не время.
Когда спустя восемь месяцев, на излете лета 1433 года, младенец мужеского пола был омыт в купели и крещен Карлом в честь несравненного Шарлемана, Филипп, пьяный вдребадан от счастья, вина, бессчетных поздравлений и фимиама, подхватил на руки полегчавшую на десять фунтов (казалось – на сто) Изабеллу и прошептал: "Расскажи, расскажи, расскажи…"
– Что, что? – переспросила Изабелла.
– Ничего, – ответил Филипп, который вдруг осознал, что подаренное ему Богом чудо – крохотный Карл – не нуждается для него ни в каких гностических оправданиях. Более того, объяснить приход Карла в мир означает превратить чудо в ничто.
Глава 2
Гранада
– Братец, – сказал Юбер, обращаясь к Реньо, – что же ты не весел, хоть утром мы с тобою помирились?
– Так что-то, – ответил Реньо.
Алоизиюс Бертран
1
Конь его был бел, попона черна, в переметной суме, окрашенные темным багрянцем заскорузлой крови, безмолвствовали четыре головы.
Жаркое солнечное сияние, роща затоплена золотым золотом света, зеленым золотом смоковниц. Магома из рода Зегресов, алькайд Велеса Красного, видит христианку.
Почуяв сытный дух, исходящий от христианки, чье терпкое имя – Гибор – холодным ручьем омывает ее мраморные щиколотки, Джибрил рвет тонкую цепь, которой длина двадцать локтей, которой конец у седла Магомы.
Джибрил – пес с магнетическим взглядом, под которым издыхают серны и млеют жены Абенсеррахов, его не остановить, Магома молчит, наблюдая пятнистый лет пса сквозь тени смоковничной рощи.
Джибрил опрокинул христианку и собрался восторжествовать над нею.
Языками черного пламени полыхнули освобожденные волосы Гибор, заколка впилась в магнетический глаз, острие, предваренное спорой струйкой крови, выскользнуло из затылка умерщвленного пса.
В горячем воздухе обмякшее тело пса напрягает тонкую цепь, которой конец в руке Гибор, поднявшейся, простоволосой.
Магома любит отроков, чьи зады как зеленые дыньки, Магома любит свою симитарру, чей изгиб как лебединая шея. Христианка ни в чем не отрок, христианка во всем симитарра. Магома, лихо подцепив острием пики красноутробную смокву, галантно преподносит ее христианке.
Гибор нуждается в подношении.
– Я хотела набрать смокв, но твой пес помешал мне. Как его звали?
Половина плода исчезает, откушенная.
– Джибрил, – Магома спрыгнул на землю и протянул руку к цепи, на которой продолжает висеть пес. Когда его пальцы близки к цели, Гибор равнодушно выпускает добычу, и мертвый Джибрил падает на землю, а по нему со звоном струятся блестящие звенья цепи, платье струится по плечам и бедрам Гибор.
– Никто не мог убить его, – говорит Магома, а рука, мгновение назад потянувшаяся к цепи, не имеет обратного хода и ладонь покрывает багровый сосок Гибор.
– Правую, лучше правую, – шепчет она, подступая.
Колкая борода мусульманина щекочет шею, щека прильнула к еще теплому Джибрилу – он ей подушка. Когда в разодранном заду распускаются алые цветы, Гибор, как и подобает благовоспитанной даме, исступленно стискивает зубы на холке Джибрила – лишь бы не застонать.
Магома, весь – восхищение христианской чистоплотностью, прячет девственно чистый руль в шаровары. Гибор, сидя на мягком Джибриле, печалится.
– Почему хмурая? – искренне недоумевает Магома. – Я был плохим с тобой?
– Нет, – Гибор вздыхает, задумчиво извлекает из глаза Джибрила заколку и прибирает волосы. – Ты так красив, силен, а я хрупка, словно сухая тростинка. Ты – мусульманин, я – христианка. Мое место теперь там, где свет немотствует всегда и словно воет глубина морская, когда двух вихрей злобствует вражда.
Последние слова Гибор произнесла, наклонившись вперед, к лицу Магомы, который продолжал стоять перед ней на коленях, изучая красоту своей будущей наложницы, первой среди женщин, что смогла воспалить его суровую страсть наперекор обету безбрачия. И даже Дантов холод, который обжег его лицо, горячее и красное, как стены Альгамбры, даже хрустальный звон, с которым разбилась о змеистую цепь одинокая слеза, слеза-сингл Гибор, не смутили Магому.
– Не плачь. Я знаю правильного дервиша, ему имя Фатар, что на вашем языке означает "Разбивающий и Создающий". Он умеет снимать заклятие креста. Ты сможешь быть со мной и на моем полумесяце (да, это Гибор сразу подметила – хоботок у мусульманина немного крючком) въедешь прямо в рай.
– В раю я уже побывала, – говорит Гибор, закрывая скобки эпизода полумесяцем-полуулыбкой.
Она уже вполне оправилась – так думает Магома, насчет "рая" он принимает за чистый комплимент, – хлопья пены морской неспешными улитками ползут шерстистым джибриловым боком и опричь них ничто не напоминает больше о конечной потере девства, да и помнить не о чем: Гибор снова дева, как Устрица-Афродита. Так думает Магома, но Гибор продолжает:
– Я хрупка, и я сломлена. Ты знаешь, что будет со мной, когда обо всем прознают люди ордена Калатрава и ты знаешь, что будет со мной, когда твое ложе озарится багрянцем факелов в руках ассассинов.
Христианка права. Пройдет день, месяц или год, низкий раб или высокородный халиф докопается до истины, бумага под порывом ветра дрогнет на мраморе стола и скоропись доноса расплывется клубами стремительной пыли под копытами коней ассассинов. Магома умен, он думает большой головой.
– Чтобы не было так… – говорит Магома, осекаясь на роковой черте, и в его зрачках, восставленная двумя волосками стали, несколько быстрее скорости света отражается симитарра – не извлеченная, но извлекаемая.
Гибор, отрицательно мотнув головой, рвет с шеи миндальный орех черненого серебра, в два такта баллады о короле Родриго мелодический медальон раскрывается, красный порошок ссыпан на тыльную сторону ладони, язык упоительной длины подбирает яд в один сапфический икт, и симитарра в зрачках Магомы истончается, вспыхивает, перегорает – она не нужна. Мусульманин видит, как быстрый яд опрокидывает Гибор на спину.
Гибор еще дышит, а Магома уже торопливо налаживает свой разомлевший крюк для прощания.
– Любуйтесь ею пред концом… – Магома рвет платье, на саван сгодится и рваное, – …глаза, в последний раз ее обвейте, руки, – она дышит лишь волею его шатуна, с размаху колеблющего самое ее подвздошье, ангелы смерти уже начертали на ее челе порядковый номер и пароль сегодняшнего четверга.
Магома словоизливается сквозь тяжелое уханье:
– И губы… вы, преддверия… души, запечатлейте… долгим поцелуем…
Он не понимает, что говорит, и только когда его язык уже готов восстановить логическую симметрию с Нижним Миром, он замирает в полудюйме от обрамленного красного каймою рта, ведь, верно, на ее губах яд, да и дело уже сделано.
Он не решается поцеловать свою мертвую возлюбленную, он длит этот миг долгие минуты, с гордостью подмечая неослабную твердость полумесяца, которому и теперь не хочется распрощаться навсегда с христианской ротастой рыбой.
В глазах Гибор сквозь смертную поволоку явственно читается укоризненный вопрос. Он столь явственен, что Магома безо всякого удивления встречает воспрявшие руки христианки, властно свившиеся в замок на его шее, и губы, преодолевшие последний полудюйм во имя торжества симметрии.
Красный порошок из медальона-миндалины, переданный из губ в губы, приятно горчит миндалем, горечь растекается от языка к гортани, к легким Магомы, вмиг схлопнувшимся уязвленной устрицей, нисходит вниз, и в спазматическом восторге лоно Гибор принимает последнюю крохотную каплю, напоенную миндальной горечью.
– Какие теплые, – говорит Гибор, наслаждаясь поцелуем, наслаждаясь пухлыми губами Магомы из рода Зегресов, ревностного убийцы неверных, которому сегодня утром посчастливилось укоротить на голову четырех кавалеров ордена Калатрава, а днем – умереть в объятиях прекраснейшей.
2
Головорез, аристократ и многоженец Муса Абенсеррах затворил за собой дощатые ворота госпиталя.
Впереди – опрятный белый дом. Надпись над входом: "Приют св. Бригитты".
Внутренний двор пуст, в буквальном смысле ни одной собаки.
– Аллах послал тебя, Муса из Абенсеррахов!
Это Жануарий, видный и высокий клирик, астенический образчик христианского служения. Главврач.
– Аллах, – Муса был обезоружен, он не ожидал, что его обнаружат так быстро, – но не только. Еще меня послал дядя.
– Твой дядя – достойный человек, – упреждающе согласился Жануарий. Он не любил, когда его убеждали в том, что, быть может, и неверно, но все равно неоспоримо. – Если хочешь, я покажу тебе госпиталь.
Муса согласился. "Слишком быстро согласился", – брюзжал внутри него властный фантазм дяди. Однако Мусе было ясно: блага распределяются в этом мире странно, но иногда получается почти поровну. Ему, Мусе, досталась сабля, могучая родня и покровительство земли и стен. Зато Жануарию – загадочная штука под названием "гнозис" и так называемое равнодушие. Вот почему Муса просто не может перечить лекарю. Может разве что разрубить его пополам.
– Сейчас у нас пусто, – Жануарий распахнул ветхую дверь в сарай, выбеленный изнутри известью.
Муса, словно ныряльщик, всматривающийся в соленый аквамарин отмели, вытаращился вовнутрь. Там, убранные бедно, но опрятно, стояли деревянные кровати.
– Как же пусто? А вон те? – несмело, но громко спросил Муса.
Белый мужчина и белая женщина, словно две левые скобки подряд, лежали на кровати. Оба были не одеты.
Муса отвел взгляд. "Рисовать тело грешно, в особенности обнаженное. Однако, рассматривать тело, даже нагое, можно – иначе никак. Но вот смотреть на мужчину-и-женщину похоже, нельзя – чересчур смахивает на картину", – наскоро обустроил экзегезу Муса.
– Кто это? – допытывался Муса.
– Новопреставленные подданные Изабеллы Португальской, супруги Филиппа Доброго, Великого герцога Запада, – церемонно ответил Жануарий. – Женщину звали синьора Гибор. Мужчину – синьор Гвискар.
Бросив в лицо Мусе пригоршню титулатурного конфетти, Жануарий затворил дверь, приглашая продолжить экскурсию.
"По такой жаре через полчаса начнут пахнуть", – не договорил Жануарий.
3
– У меня дело. Надо чтоб ты помог, – не скоро родил Муса.
Они вошли в святая святых госпиталя. Кожистые книги, заложенные фазаньими перьями. Завиральный глобус. Поношенный астрологический реквизит. Скелет, набор ланцетов в распахнутом приемистой пастью беззубого чудовища футляре.
– Чем могу?
Муса вернулся к двери, которую Жануарий, приветливый к сквознякам, нарочно оставил открытой, и с силой захлопнул ее.
– Не хочу, чтобы подслушивали, – пояснил он.
– Вот еще. Нашел казарму! Здесь только ты и я. Пока ты не пришел, я был один.
Муса отступил в нерешительности.
– Один? – встрепенулся он, словно схватив афериста за рукав. – Один? А эти двое там, на кровати? Они что – не люди?
– Ангелы уже прибрали их, – Жануарий догадался, что Муса не понимает точного смысла слова "новопреставленный".
Муса гадливо поморщился. Ох и свиньи все-таки эти неверные.
– Ты грамотный человек, – сказал Муса. – Хоть я и могу изрубить тебя словно дичину.
Жануарий понимающе кивнул.
– Ты христианин. Ты можешь справить нужду на мои святыни, – напирал Муса.
Пальцы Жануария смиренно перебирали четки.
– Но я не варвар, у меня широкие взгляды. Мне не нравится тебя запугивать. Я пришел взять тебя на службу.
– Не оправдаю доверия, – предположил Жануарий.
– Да, ты способен на подлость. Но ведь у тебя нету выбора. Хочешь оставаться в своем госпитале – давай работай. А нет – тогда все.
– И что я должен делать?
– Зегресов знаешь?
– Естественно.
– Нужно, чтобы их не было.
– Помилуй, Муса, у них в роду одиннадцать ветвей. Мне что, убить сто семьдесят четыре человека?
– Всех не надо. Я скажу кого, когда ударим по рукам.
Жануарий смотрел сквозь Мусу, не мигая, и думал о чем-то очень надличном. Ему все еще казалось, что весь этот торг – не всерьез. Но нечто надличное уже нашептывало ему нечто обратное.
– Слушай, Муса, а почему бы тебе не обратиться к чернокнижнику-единоверцу?
– Соблазн велик. Но дядя сказал "нет".
Жануарий понимал, что апеллировать к дяде все равно что к Аллаху. Спорить бесполезно.
– Хорошо, сказал дядя, если Зегресов уморит человек, у нас в Гранаде посторонний.
– Чем именно это "хорошо"?
– Со стороны лучше видно. Ты знаешь яды. Ты не Абенсеррах, никто ничего не заподозрит. В конце концов, думаю, тебе будет приятно.
– Ошибаешься.
– Да мне все равно. Мое дело предложить.
– А если я скажу, что не стану этого делать?
– Тогда все. Ты вообще соображай головой! Ты думаешь, можно тут вот так жить, устраиваться тут, как дома? Мы же чужие люди. Нам надо платить за наше терпение.
Жануарий не отвечал.
– Я вижу, ты согласен, – поспешил обрадоваться Муса. Дохлый таракан в хлебе был принят сослепу за изюм.
– Муса, но какого черта я?
– Ты страшный человек.
– Ну, допустим. И что?
– Зегресам должно быть плохо, потому что именно так должно быть плохим людям. Это можешь только ты.
4
Дервиша видно издалека, ведь цвет его одежд – желтый.
– Прелюбодеи должны быть наказаны, – нервически покусывая нижнюю губу, кипятится Алиамед. Он бос, его пятки шлепают по крупу легколетной гнедой кобылицы.
– Ха! Тоже мне прелюбодеяние! Ты ее за руку поймал? – это уже Махардин.
– Нет, не поймал, – признает помрачневший Алиамед, теряясь в облаке дорожной пыли. И снова появляется.
– Раз не поймал – значит все, – беззлобный Махардин.
– Что все? Пусть е…тся с кем хочет? – собачится брат прелюбодейки-сестры. – Достаточно того, что в голову пришла такая догадка! Если пришла, значит что-то в ней есть, – Алиамед направляет палец к небесам, к Аллаху.
– Ты о чем-то умалчиваешь, – качает головой Махардин.
Дервиш приближался не спеша. Спешить ему незачем. Конный отряд, во главе которого Алиамед из Зегресов и Махардин из Гомелов, приближался к нему куда быстрее, чем он к ним. Дойдя до жалкого подобия оазиса, дервиш сел у дороги, в тени потороченного ветром дерева. Встреча, к счастью, неизбежна – вон он, лиловый плащ Махардина, вон гнедая кобылица Алиамеда Зегреса, пока можно помечтать. Гвискар не любит суетиться.
– Да что тебе ее девство? А не положить ли тебе, друг мой, на него? – кашлянул, а на самом деле усмехнулся дородный Махардин. – Ты ж ей не жених?
Алиамед нарочно медлит с ответом. После паузы – даже вымученной – он прозвучит эффектнее.
– Не жених. Это правда. Но я ревную как брат! Если бы я знал наверняка – была она с этим низким псом или нет – тогда бы я знал, положить мне или нет. Свидетелей тоже нет, спросить не у кого, разве у самих прелюбодеев.
– Они тебе такого понарасскажут, – прыснул в усы Махардин и поправил свой широкий атласный кушак, изумрудно-зеленый.
Дервиш лег на землю. Ее июльское убранство напоминало лысеющую макушку. Даже с земли две дюжины и еще двое мусульманских рыцарей видны отлично. Минуту назад Гвискар достал из переметной сумы внушительную книгу и подложил ее под голову. Он дервиш. Книгочей и пророк, рожденный сказку делать былью. Выкроив душевное движение среди всего этого маскарада, он вспомнил Гибор. Гвискар тосковал по ней, как умеют только дети.
– Пускай так, – миролюбиво басил Махардин (ему было жаль блудницу – она ему нравилась, хотя и факультативно). – Но если бы ты знал правду, ты бы все равно сделал вид, что не знаешь! Вот, например, что ты заладил "низкий пес, низкий пес"? Ты даже не знаешь имени того, с кем она е…тся. А если знаешь, но мне не говоришь, значит ты уже на эту историю положил. А раз ты на нее уже положил, то незачем хорохориться, – Махардин упивался сочными низами своего голоса.
– Ты превратно толкуешь мои чувства к сестре! Будь я уверен, что она слюбилась с этим низким псом, я бы наполнил кровью сестры, кровью низкого пса и родственников низкого пса все фонтаны Альгамбры. Закрывать глаза мне не по нутру.
Махардин уже не слушал. Его откормленное тело стремилось в тень – отдохнуть, перекусить. Подле тех деревьев, например. Но вот ведь незадача – они уже отдыхали час тому назад, а дело безотлагательное. Этот Алиамед – у него соломинка в заднице. Скажет, что ему не по нутру отдыхать по десять раз. А что это там за труп в желтом? Э-э, да это дервиш!
– Послушай, Алиамед, есть способ узнать точно, что там было между ней и этим псом.
– Псом? – невпопад откликается Алиамед, погруженный в ретроспективу.
В бархатные складки сумерек вчерашнего сада слепой мордой тычется балкон, на котором он кушает арбуз и отдыхает. Но не ц-ц-ц-чание цикад и не тишина ночи сочатся снизу. Там, среди миртов и лавров, шуршат платья и шепчутся шелка. Он откладывает надкушенную арбузную скибку и слушает.