– Вот рапорт, товарищ майор, – Кривокрасов положил на стол листок бумаги, чуть отступил и, щелкнув каблуками, приложил руку к фуражке, – разрешите идти?
– Нет, не разрешаю, – майор отодвинул рапорт на край стола, достал из папки листок и протянул его Михаилу, – вот, читай.
"Приказ по третьему отделу НКГБ СССР. Сержанта Государственной безопасности Кривокрасова Н.Т…" Дочитав приказ до конца, Михаил молча положил его на стол.
Майор Кучеревский тяжело поднялся из-за стола, сцепил руки за спиной и подошел к окну.
– Я сделал все, что мог, – глухо сказал он, и повторил, – все, что мог. Ты знаешь, людей у нас не хватает, поэтому я…, – он махнул рукой, – что теперь говорить.
– Что же меня, в ГУЛАГ переводят? – глядя в сторону, спросил Кривокрасов.
– Единственно, чего я смог добиться, это то, что ты будешь продолжать числиться за нашим ведомством. Так, что перевод – простая формальность. Считай это командировкой. Ответственным заданием, если хочешь. Сутки на сборы. Завтра отбываешь. С Ярославского вокзала, купейный вагон.
– Разрешите идти? – сухо спросил Михаил.
– Постой, – поморщился Кучеревский, – ты едешь не просто сопровождающим. Не знаю, уж кто такая эта Белозерская, но приказано глаз с нее не спускать, понял? Охранять день и ночь. И в дороге и, по возможности, в лагере. С вами едет старший инспектор Шамшулов, он из Управления Лагерей. Вот и будете вместе с ним во взаимодействии, так сказать, конвоировать эту девицу. В лагере будешь подчиняться только коменданту лейтенанту ГБ Назарову.
Кучеревский подошел к Кривокрасову, подал руку.
– Надеюсь, ты там не задержишься, Михаил. Желаю удачи. Да, Скокова прооперировали, врачи говорят – будет жить. Ну, все, бывай, Миша.
Кривокрасов пожал протянутую ладонь, четко повернулся кругом и вышел из кабинета. Обида за необоснованный перевод, который он считал наказанием за некачественно проведенное задержание Белозерской, душила его. "Покатился по наклонной, – подумал он, – МУР, потом Третий отдел, а теперь – ГУЛАГ. Дальше только самому за решеткой очутиться".
Глава 10
Москва – Архангельск
Шамшулов спустил с верхней полки босые ноги с болтающимися завязками кальсон, пошевелил пальцами.
– Эй, граждане, вставать пора, – он спрыгнул в проход, потянулся, – эх, нигде так не спится, как в поезде. Если, конечно, душа чиста. Так, гражданка Белозерская?
Лада натянула одеяло до шеи, отвернулась к стене.
– Ха, а у вас вид того. Синяки вон, под глазами. Не спалось?
– Отстань от нее, – Кривокрасов отбросил одеяло, сел на полке, – где мы едем? – он отодвинул занавесу на окне.
За стеклом мелькали темно-зеленые ели и сосны, изредка голые березы и осины прореживали густой лес, подступивший вплотную к железнодорожным путям.
– К Вологде подъезжаем, – сообщил Шамшулов, натягивая гимнастерку. Он забрал с вешалки полотенце, кинул его на плечо, влез в сапоги, – так, я умываться. Чтобы к приходу все встали.
Он рывком открыл дверь купе и вышел в коридор. Кривокрасов поднялся, прихватил со стола папиросы, взял полотенце и выглянул из купе. Шамшулов, насвистывая "Марш Буденного" и не очень-то заботясь, спит кто-нибудь еще в вагоне или нет, проследовал к туалету.
– Лада Алексеевна, вы бы действительно, поднимались, – сказал Михаил, закрывая за собой дверь.
Придерживаясь за стенки вагона, Кривокрасов прошел к тамбуру. Навстречу попался хмурый проводник с седыми висячими усами. Предупредив пассажира, что через десять минут перекроет туалеты, он пошел дальше, бормоча про себя, что, мол, чего не спится людям – пять утра. Возле туалета Кривокрасов остановился, опустил стекло и с наслаждением закурил. Никотин ударил в голову, закружил на мгновение. "И ни в коем случае натощак не курить" – вспомнил он слова врача из госпиталя, усмехнулся. Как же не закурить, когда натощак папироса самая сладкая.
За дверью плескался и покрякивал от удовольствия Шамшулов. Ветер, летящий мимо приоткрытого окна, нес запах паровозного дыма, сгоревшего угля из печки проводника.
Весна здесь, севернее Москвы, еще не набрала силу – только-только распускались почки. На стоящих вдоль пути деревьях, молодая зелень еще не радовала глаз, но даже пасмурное небо не портило впечатление от пробуждающейся к жизни природы. Лес внезапно отступил от полотна, ушел вдаль темной стеной. Поплыли мимо раскисшие поля. Вдали, возле леса, притулилась деревенька, над избами курился дым. Одинокий трактор тащил в поле то ли сеялку, то ли плуг – отсюда было не разобрать.
Щелкнула задвижка на двери. Кривокрасов выбросил окурок в окно, обернулся. Шамшулов, с покрасневшим от холодной воды лицом, шагнул навстречу.
– О, молодец. Не то, что эта барышня. Раз – и готов. А ее что, одну оставил? Непорядок, товарищ сержант Государственной Безопасности!
Кривокрасов глянул вдоль вагона. Двери в купе были закрыты, проводник суетился в другом конце, растапливая печурку под титаном. Сержант ткнул Шамшулова в грудь твердым, как гвоздь пальцем, подталкивая обратно в туалет. На лице у того отразилось недоумение, он нерешительно отступил. Кривокрасов шагнул вперед, захлопнул за собой дверь.
– Ты вот что, милый. Ты у себя на зоне командуй, понял? – не переставая давить пальцем, сказал он, растягивая слова на блатной манер. – Я тебе не вертухай скурвившийся, и не безобидник лагерный. Я в органах девять лет и начальство у меня свое. Мне его хватает во как, – он провел ребром ладони по горлу. – И девчонку не трогай. Это тебе не блатных в "столыпине" парить. Едет она в спецлагерь и отношение к ней должно быть, как к оступившемуся, но раскаявшемуся гражданину, а не к врагу народа. Если ты забыл инструктаж, так я напомню.
– Ты кого защищаешь? – лицо Шамшулова пошло красными пятнами, – интеллигенцию гнилую? Деклассированный элемент? Ты же партиец! Да она…
– Я тебе все сказал, – Кривокрасов открыл дверь, – освободи помещение.
Шамшулов боком стал протискиваться мимо него, остановился, дохнув запахом нечищеных зубов.
– Что-то ты к ней неровно дышишь, товарищ сержант. Как бы тебе…
Кривокрасов сгреб его за гимнастерку, рванул к себе и, прижавшись лбом к голове, прошипел в масляные глаза:
– Еще слово и в Вологде ты отстанешь от поезда, сука. Слово даю. По слабости здоровья отстанешь. А поправлять ты его будешь долго. Может даже всю жизнь.
Проводив Шамшулова глазами, Кривокрасов умылся, расчесал волосы, поскреб ладонью щетину на подбородке. Побриться бы, конечно, не мешало. Еще со времен работы в МУРе он привык, чтобы с утра на лице не осталось никаких следов ночи, какая бы она не была. А ведь приходилось и в засадах сутками сидеть, и малины воровские трясти, не глядя день за окном или ночь. Все тогда было ясно, все понятно: вот бандит, грабитель, убийца – возьми его и хорошим людям станет легче жить. А сейчас? На кого укажут пальцем, тот и враг. Дело есть дело, он никогда не отказывался вести слежку, арестовывать, но иногда в душу закрадывалось сомнение: а так ли все просто? Что ж получается: человек честно жил, работал, а его – раз под белы руки за то, что он из дворянской или купеческой семьи! "Вот вернусь и попрошусь обратно в МУР", – подумал он и тут же невесело усмехнулся. Если даже Кучеревский не знает, надолго ли его откомандировали, то лучше уж тянуть лямку, там, куда послали и не думать о скором возвращении. Да-а, подкинула жизнь работенку – заключенных охранять.
Лада вышла из купе, Кривокрасов посторонился, пропуская ее. У девушки был, действительно, не выспавшийся вид. Шамшулов забросил на свободную верхнюю полку постельные принадлежности и матрацы и, расстелив на столике газеты, доставал из вещмешка продукты.
– Отец, – окликнул Кривокрасов проводника, – чайку не организуешь?
– Подождать придется, – проворчал тот, – вот, это чудо раскочегарю. Сколько раз говорил начальству – дымоход прочистить. Хоть сам в трубу полезай!
Вдвоем быстро порезали чуть зачерствевший кирпич черного хлеба, почистили вареную в "мундире" картошку. Шамшулов развернул тряпицу, вытащив увесистый шмат сала, покрытого кристаллами соли.
– Ты как насчет по рюмочке? – спросил он, глядя в сторону.
– В шесть утра? Нет, спасибо.
– Ну, как знаешь, – пожал плечами Шамшулов, – а я приму для бодрости.
Он взял у проводника стакан, выбив сургучную пробку, налил себе граммов сто водки и, залпом выпив, налег на сало. Кривокрасов вяло пожевал хлеба, макнул в соль картошку. Всухомятку еда не лезла в горло. Шамшулов снова налил.
– Вот ты обижаешься, а зря, – сказал он, – с этой девкой еще мороки не оберемся. Уж ты мне поверь – я мно-огих видал. Вся из себя гордая! Дворянка, мать ее за ногу! Да мы их в семнадцатом, – он рубанул воздух ребром ладони, – во как! Будь здоров!
Водка проскользнула ему в глотку, словно мышь в знакомую нору – даже кадык на покрасневшей шее не дернулся.
– Тебе сколько лет? – спросил Кривокрасов.
– А что? – насторожился Шамшулов, – ну, тридцать два.
– Значит, говоришь, в семнадцатом ты их – во как!
– Ну, это я к слову, – отмахнулся тот, – но уж этим интеллигентишкам спуску не дадим! Это они поначалу гонор показывают, уж я-то знаю. В лагере мы их к блатным определяли, а те сами разбираются. Не хочешь по-людски – перо в бок, и – привет родителям. Ты молодой еще, Миша, горячий. Все справедливость ищешь. А они враги! Вот повидаешь с мое…
– Да мне и своего хватает, – усмехнулся Кривокрасов.
– Чего там тебе хватает, – отмахнулся Шамшулов, – я ведь с командира отделения охраны начинал, ага. В Соловках еще, в двадцать восьмом. А вот, дослужился до старшего инспектора, – он потер рукавом серебряную звезду в петлице. – Там, на Соловках, у нас все просто было: возьмешь, бывало, попа какого, или этого, из офицерья, да в лесу его к сосне привяжешь, в чем мать родила. А на следующий день он уже и холодный. Гнус там – жуть, кровь сосут, что твои упыри. Зимой еще проще: выведешь такого…
Дверь в купе отворилась, Лада вошла, повесила полотенце, присела на полку. Лицо у нее посвежело, разгладились морщинки в уголках глаз.
– Завтрак, – кивнул на стол Кривокрасов, – присоединяйтесь.
– А у меня огурчики соленые есть, будете? – Лада вытащила чемодан, достала банку огурцов и поставила ее на стол.
– Не откажусь, – кивнул сержант.
– О-о, вот это закуска, – Шамшулов потер ладони, – выпьете с нами.
– Нет, благодарю, – вежливо отказалась девушка.
– Во, а я что говорил, – обрадовано воскликнул инспектор, – брезгует.
– Нет, просто я водку не пью, да и рано еще…
– Ну, шато-марго у нас не подают. Мы люди простые, из пролетариев. Так вот, сержант, слушай дальше, на Соловках-то как было: выведешь его на снег в одном белье, руки за спину, стреножишь и пускаешь гулять, – Шамшулов развеселился, вспомнив, по его мнению, забавные эпизоды, – а он и скачет в сугробе – греется, значит…
– Вы знаете, я выйду в коридор, подышу, – сказала Лада.
Она закрыла за собой дверь, не прикоснувшись к еде.
– Видал? – спросил Шамшулов, – видал? Не нравится, значит, а?
– Ты, инспектор, не пей больше, – посоветовал Кривокрасов, – оставь на обед.
– Еще купим. Вагон-ресторан есть, значит, не пропадем! Ты куда?
– Пойду насчет чая узнаю, – успокоил его сержант.
Он вышел в вагон. Белозерская стояла у приоткрытого окна, закрыв глаза. Ветер трепал ее русые волосы. Кривокрасов подошел к ней, хотел окликнуть и вдруг заметил на ресницах слезы. Он кашлянул. Девушка открыла глаза, быстро вытерла глаза.
– Ветром надуло, – попыталась она улыбнуться.
– Это не ветер, Лада Алексеевна, я же вижу. На вас так подействовали его рассказы? Хотите, я его заставлю замолчать?
– Спасибо, Михаил Терентьевич, но, я думаю, не стоит портить с ним отношения. Нам еще сутки почти ехать, да и в лагере он тоже будет рядом. Мне бы не хотелось настраивать его против себя. Я просто вспомнила, – она запнулась, быстро взглянула на Кривокрасова, – ах, вы все равно все знаете из моего дела. Так вот, бабушка мне говорила, что последняя весточка от родителей дошла с Соловков.
Губы у нее задрожали, на глазах опять блеснули слезы.
– Ну-ну, вот, возьмите, – Кривокрасов протянул ей свой платок, – постарайтесь успокоиться. Таким людям, как наш инспектор, нет ничего приятнее, чем видеть слабость других.
– Спасибо. А как вы попали на эту работу? Если, конечно, не секрет.
– Какой там секрет. Я, вообще-то, работал в уголовном розыске. Семь лет в МУРе. Тогда его еще называли просто "угро". А вот с год назад, примерно, направили меня во второй отдел Комиссариата Внутренних дел. Сейчас это третье управление. Вроде, как на усиление. Не мое это, Лада Алексеевна…
– Простите, – перебила она, – не могли бы вы называть меня просто Лада?
– Хорошо, тогда вы меня – Михаил.
– Договорились.
– Так вот: поначалу даже проще было – люди, которых мы э-э… разрабатываем совсем другие. Более чистые, что ли. Уголовный мир – это грязь, подонки в большинстве…
Она смотрела прямо ему в лицо, слушая настолько внимательно, что он даже ощутил некоторую гордость – как же, смог заинтересовать такую девушку. Образованная, умная, к тому же, есть в ней что-то, из-за чего ее дело выделили из обычной текучки. Кривокрасов говорил, вспоминая работу в уголовном розыске, старался припомнить забавные эпизоды, чтобы заставить ее забыть хоть на короткое время свое положение. Забыть, что едут они в лагерь, к черту на рога. Он вспомнил то, что знал о Севере, о Новой Земле. Как-то в ресторане с ребятами из МУРа отмечали удачную операцию, а за соседним столиком гуляли летчики Полярной авиации. Как-то незаметно они сблизились, сдвинули столы и пошел разговор за жизнь. Выпито было немало, но все же в голове остались картины суровой жизни за Полярным кругом: ураганные ветры, когда бочки с горючим парят в воздухе, привязанные канатами к земле; метели, заметающие упавшего человека в считанные секунды; белые медведи, прогуливающиеся по поселку. И над всем этим занавес Северного сияния: розовые, синие, зеленые сполохи, с шелестом парящие в черном небе…
По вагону пошел проводник, постукивая в двери купе.
– Вологда, подъезжаем к Вологде.
– Сколько стоим? – спросил Кривокрасов.
– Стоянка двадцать минут.
За окном побежали одноэтажные домики пригорода. Серые, окруженные голыми деревьями, с едва начавшими распускаться листьями, они казались тусклыми, неживыми под серым пасмурным небом. Поезд сбавил ход, закачался, застучал на стыках разбегающихся от сортировочной станции путей.
– Я никогда не ездила в поезде так далеко, – тихо сказала Лада. – Раньше я мечтала поехать в Крым – бабушка мне рассказывала, как они отдыхали там в Гурзуфе, в Ялте. Мне ее рассказы в детстве заменяли сказку. А иногда мне снятся удивительные страны: огромные, какие-то неземные города на берегу океана. Странные, доброжелательные люди, которые говорят со мной, как с маленькой девочкой – спокойно, вежливо, с некоторым оттенком превосходства, будто я пришла к ним из варварского мира, который они уже отчаялись изменить, преобразовать. Если бы вы знали, Михаил, как тяжело возвращаться в действительность после таких снов.
– И все-таки, вам повезло больше – я редко вижу сны, но если вижу, то приходят в них ко мне друзья. Те, кого зарезали, застрелили. Снятся те, кто это сделал и разговаривают они совсем не доброжелательно. Даже и не разговаривают, а "по фене ботают".
– Значит, я все-таки счастливее вас, – чуть улыбнулась девушка. – А мне можно будет выйти на перрон?
– Конечно. Если не против – я составлю вам компанию. В противном случае компанию составит наш старший инспектор.
Показалось двухэтажное здание вокзала, крашенное казенной темно-зеленой краской, с коричневой надписью под крышей: "Вологда". Состав дернулся раз-другой и остановился. Из купе стали выглядывать заспанные пассажиры. Кривокрасов с Ладой прошли к выходу, сержант первым вышел из вагона, протянув руку, помог ей спуститься по высоким ступеням. Перрон был пуст, если не считать нескольких пассажиров, куривших на свежем воздухе и трех-четырех теток, бегавших вдоль вагонов с кульками семечек и мисками с мочеными яблоками, клюквой и брусникой. Кривокрасов купил кулек семечек и они не спеша пошли вдоль поезда по серому асфальту платформы.
– А вы знаете, – сказала Белозерская, – я много читала об Арктике, и о Новой Земле. Помните, когда пропал дирижабль "Италия" с профессором Нобиле? Тогда, по-моему, все увлеклись романтикой Севера. Как мы с бабушкой следили за газетными сообщениями, о-о! Ледокол "Красин", полет Чухновского, Мальмгрен, Амундсен. Помните? А эпопея "Челюскина"?
– Помню, конечно. Только у нас не обо всем писали. Вы знаете, к примеру, что на спасение челюскинцев были направлены средства, которые должны были задействовать для завоза продуктов в несколько колымских лагерей? Многие тогда в лагерях на Колыме и в устье Лены не пережили зиму.
– Боже мой, – Лада остановилась, – неужели это правда?
– Да. Такая была цена спасения экспедиции Шмидта. Пойдемте-ка назад – вон, проводник уже торопит с посадкой.
Они уже подходили к вагону, когда из него вывалился Шамшулов. Он был красен и держался преувеличенно прямо. Галифе слегка сползли на кирзовые сапоги, гимнастерка без ремня болталась на нем, как ночная рубашка. Оглядев перрон мутным взором, он поманил к себе ближайшую тетку с семечками.
– Семечки жареные, – забормотала она, протягивая газетные кульки, – яблочки моченые, клюковка, брусничка.
– Так, яблоки, гришь, – инспектор перекатил на протянутой миске несколько яблок, облизал палец, – годится. Ну-ка, давай сюда.
– Куда вам пересыпать?
– Себе пересыпешь, – хохотнул Шамшулов, – а брусника где? Давай, давай, что ты, как кулацкое отродье, жмешься, – прихватив одной рукой две миски, он подмигнул женщине, – еще соберешь.
– А деньги? – растерянно спросила та.
– Деньги мы скоро отменим, – пообещал Шамшулов.
– Да как же это? Я милицию позову.
– Милицию? – прищурился инспектор, – ну-ка, что там у тебя за газетка с семечками? Никак "Правда"? Ты что, в передовицу "Правды" свои гнилые семечки завернула. А если там портрет Иосифа Виссарионовича?
– Что ты, что ты, – замахала руками женщина, – нету там никаких портретов.
– Нету? Тогда семечки мне вот сюда загрузи, и будем считать, что я ничего не видел, – он оттянул объемистый карман галифе.
Тетка послушно высыпала в карман семечки и засеменила в сторону, поминутно оглядываясь. Победно оглядевшись, Шамшулов полез в вагон. Лада взглянула на Кривокрасова. Тот, чтобы не встречаться с ней взглядом, раскуривал папиросу.
– Вы видели, Михаил? Он же просто ограбил ее.
– Давайте садиться, Лада Алексеевна, – сказал тот, отбрасывая изжеванную папиросу. – Несмотря на всеобщее равенство, некоторые, все же, выглядят ровнее перед законом.
Шамшулов ждал их с довольным видом. На столе в мисках зеленели яблоки, краснела клюква и брусника.
– Ну, теперь-то не откажетесь? – спросил он, приподнимая на две трети пустую бутылку.