Кинотеатр повторного фильма - Виктор Шендерович 5 стр.


– Ты небось рисовал? – полюбопытствовал бородач с паяльником, с нескрываемым интересом рассматривая Илюшу.

– Я, – зардевшись, скромно ответил тот и протянул руку к заветной трубке, дабы помочь гению с развязкой ленточки. – Тут девять чертежей. Принципиальная схема, общий вид…

– Ну да, да, – поморщившись, прервал Никольский и нервно поскреб шею. – Леш, где у нас все по Ка-эсу?

Тот, который с напильником, поднял брови домиком и пожал плечами.

– Пес его знает, Сергеич. Это ж сколько лет прошло! Там где-нибудь…

И он возвел очи к потолку. Илюша, холодея, проследил за его взглядом.

На забитых железом стеллажах, под самым потолком, громоздился пыльный, многопудовый, ежеминутно грозящий обвалом склад документации.

Но люди, работавшие здесь, ничего не боялись.

– Ага, – бодро сказал Никольский. – Чудненько, чудненько!

Сказавши это, гений-завлаб вдруг отвратительным козлетоном пропел: "Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих", развернулся и отработанным движением жонглера запустил чертежи вверх. Описав гигантскую параболу, они воткнулись точнехонько между двух таких же ватманских труб и навсегда успокоились там, на высоте вечных снегов.

– Тэк-с! – крякнул Вениамин Сергеевич, очень довольный броском. – Отлично. Отлично!

Он потер руки, и через секунду феноменальный, поперечно прикрытый последними волосами череп его снова завис над плечом бородача с паяльником.

А который был с напильником, опять запилил: вжик-вжик, вжик-вжик…

Илюша стоял посреди комнаты с открытым ртом; пальцы его сжимали голубую ленточку. Как кружевной платочек возлюбленной, разрезанной на кусочки стаей трамваев.

– Мне можно идти? – спросил он через полминуты.

– Конечно-конечно, – не выныривая из технических глубин, отозвался завлаб, а тот, что с напильником, перестал пилить и посмотрел удивленно: он еще здесь?

Илюша ватной рукой прикрыл дверь с той стороны. У Доски Почета дымили в три рта. Из одного – густо напомаженного – вместе с дымом вырывался наружу колоратурный смех. Илюша подошел к урне и разжал пальцы. Когда голубая ленточка, крутясь, исчезла в дырке, он туда же плюнул и по бесконечному коридору поплелся в отдел.

Впереди его ждала большая трудовая жизнь.

1988

"ПОРА, БРАТ, ПОРА…"

Дерюгин открыл дверь и сказал:

– Пожалуйста, заходите!

В коридоре вдоль стен стояли с десяток девочек самых разных мастей и размеров, несколько мам-бабушек и мальчишка. Этот был напуган больше всех.

– Давайте уж все сразу, – сказал Дерюгин и привычно улыбнулся в пространство. – Нет, извините, родителей мы не пускаем…

Впустив последнюю девчушку, он закрыл дверь, опустился в кресло и поднял глаза. В большом окне за ребячьими головами падали листья. Они падали в этом окне уже неделю, и в самые тоскливые минуты Дерюгин, давая себе передышку, позволял душе отвлечься на их плавный полет.

– Здравствуйте, – сказал он и загнал зевок обратно в легкие. Это была уже четвертая группа за день. – Давайте знакомиться. Меня зовут Александр Львович. Пожалуйста, по порядочку – имя, фамилию и класс…

Первой слева сидела Ира Капустина из шестого "А". Обеими руками Капустина сжимала измусоленную книжку, на круглом – почти идеально круглом – лице застыло выражение ужаса.

Ее вид настроения Дерюгину не поднял.

– Букву можно не называть, – сурово произнес он и обвел глазами присутствующих. Капустина аж съежилась.

"О господи", – подумал Дерюгин, предвкушая ее чтение, и снова – десяти дней еще не прошло – с привычной уже тоской вспомнил вечерний пляж, длинные золотистые тени на песке, море покачивается, музыка доносится из ресторана, – вспомнил и поморщился, мотнул головой даже.

– Дальше!

– Евтифьева Наташа, седьмой "Б"!

– Бук-вы не на-до.

Дерюгин марал бумагу, медленно зверея.

– Смирнова Настя, шестой!

– Шес-той…

Надо было начинать. Дерюгин еще раз обвел жирную шестерку и провел под ней черту. Потом отложил ручку, обреченно поднял глаза на Капустину и сделал широкий жест на середину комнаты:

– Прошу!

Капустина прочитала "Парус". Ничего нового из ее выступления Дерюгин не узнал, и чего тому парусу неймется, так и не понял. Радостно сообщив последнюю строчку, Капустина посмотрела с чувством исполненного долга: дескать, все!

Дерюгин разозлился.

– Спасибо, – стараясь следить за интонацией, сказал он. – Теперь вы – курица.

– Я? – ужаснулась Капустина.

– Вы, – участливо подтвердил Дерюгин.

– Я не могу, – сказала Капустина и густо покраснела от мысли, что она – курица.

– А вы попробуйте, – перекрывая хихиканье, посоветовал Дерюгин, уже давно знавший, что она не может.

Капустина оглянулась, ища поддержки.

– Ну?!

– Кудах-тах-тах, – вздрогнув, сказала Капустина и неуверенно сделала полными ручками вверх-вниз.

– Спасибо, – вздохнул Дерюгин, – садитесь.

Капустина отправилась к своему стулу с сияющим лицом: понимала, что легко отделалась. Могли сказать, что она дождевой червяк. Или жаба.

"Уйду, – глядя, как усаживается толстушка, решил вдруг Дерюгин. – К чертовой матери! Хватит с меня".

На душе вдруг стало легко. Он новыми глазами оглядел сидящих – десять девочек и мальчика – посмотрел в листок, потом на соседку Капустиной, девочку с узким лисьим личиком, и весело пригласил:

– Пожалуйста, Наташа.

Наташа Евтифьева вышла на середину, уперлась взглядом в стеллаж над дверью, набрала побольше воздуха и крикнула:

– Сижу за решеткой в темнице сырой!

Дерюгину сразу похужело. Голос у Евтифьевой был специальный: голос для митингов. Такими хорошо пугать империалистов.

– Стоп! – сказал он. – Это кто – вы сидите?

– Нет, – призналась Евтифьева, поглядев на него с подозрением.

– А кто? – заинтересовался Дерюгин.

– Узник, – хмуро разъяснила Евтифьева и поглядела еще подозрительнее.

– Стишок-то чей? – Дерюгин был само терпенье.

– Пушкина.

– Вот! – обрадовался Дерюгин. – Значит – Пушкин. Александр Сергеевич. Стихотворение "Узник". Теперь понятно.

Сарказм распирал его. Чужая бездарность странным образом улучшала настроение. "Остановлю на второй строфе", – решил он.

Голос Евтифьевой быстро набрал расчетную высоту. Содержание "Узника" с самого начала показалось Дерюгину подозрительным: получалось у чтицы, что некий молодой орел сидит за решеткой, а какой-то грустный товарищ клюет под окном кровавую пищу.

"Уйду, – весело думал Дерюгин, – Мы вольные птицы – пора, брат, пора…"

Через пару строк он Евтифьеву остановил и для очистки совести попросил басню. Басни Евтифьева не знала и насупилась.

– Ну, садитесь, – добродушно сказал Дерюгин. Он вдруг вспомнил, что вечером по телевизору футбол со "Спартаком", и обрадовался: "Спартак" играл хорошо, а главное – вечер заполнялся, и не маячила в нем сосущая душу пустота, вечный реквизит неудачника…

– Прошу! – сказал он.

Районный дом пионеров располагался в старом особняке с крутыми лестницами; окна его выходили в небольшой сквер, где на облупленных грязно-белых скамейках коротали дни женщины с книжками, колясками и вязаньем, процеживали время одинокие старухи…

Копя обиду на судьбу, Дерюгин работал здесь третий год.

… Листья падали сплошным потоком; с того места, где он сидел, не было видно ни неба, ни земли – листья появлялись из-за верхней кромки окна и исчезали за нижней; иногда порыв ветра срывал ветку, и она пролетала вниз, обгоняя мерное, невесомое, завораживающее течение.

Дерюгин заставил себя собраться и вызвал Катю Горбушкину, восьмой класс.

Дело шло к концу. За последние двадцать минут дерюгинский слух обласкали еще два "Паруса", два "Узника" и тютчевское "Люблю грозу…" без последней строфы (ветреную Гебу и Зевесова орла казнили составители хрестоматии). Дерюгин держался из последних сил.

Катя Горбушкина читала "с выражением". Какой-то доброхот уже научил ее нужным жестам и завыванию на драматических местах. "Боже мой, – думал Дерюгин, глядя, как, покачиваясь, падают за девочкиной спиной листья, – боже мой, кого ты читаешь, откуда вы выкапываете этих поэтов ("Чьи это стихи, Катя?"), а-а, понятно, уходить, уходить отсюда ("Достаточно, басню"), вот это другое дело, дедушку Крылова я послушаю, молодец, Катя, а ты симпатичная, оказывается, ну, ничего, с кем не бывает, давай вспоминай скорее, что там приключилось с вороной; знаешь, Катя, ты, конечно, не ахти, но тебя я в кружок запишу, тебя и вот этого Колю – тебя за то, что симпатичная, а Колю за то, что мальчик: с мальчиками, Катя, тут совсем плохо…"

– Достаточно, садитесь.

В наследство от прежнего руководителя Дерюгину досталась пьеска из псевдопионерской жизни и две недоброкачественные сказки. Мальчики в кружок не шли, девочки ничем, кроме дисциплинированности, не радовали. Мельпомена в упор не видела Дерюгина, и, подергавшись, он махнул на все рукой. Наступала осень, и, живя ожиданием неведомых перемен в судьбе, Дерюгин раскидывал на своих пионеров новый шедевр о дружбе и верности; боясь наткнуться на лица однокурсников, листал "Советский экран" и морщился, как от зубной боли, когда его хвалили на педсоветах за наполняемость групп.

Странной была его работа, но тоскливей всего он чувствовал себя в эти первые дни сентября, раз за разом слушая в комнате с огромными окнами "Узника" и "Парус", когда падали за двойными стеклами листья, потрескивала люминесцентная лампа, и особенно очевидным становилось, что жизнь проходит, проходит бездарно, нелепо – и переиграть в ней ничего нельзя.

Дерюгин посмотрел на часы: начало седьмого, а еще сдавать данные за день, нести ключи на вахту, и какая-нибудь мамаша обязательно остановит выяснить, почему не взяли дочку, – она так мечтает о театре, в школе играет сценки, а теперь из-за Дерюгина будет плакать, зачем он ломает девочке жизнь?…

– Что читать? – выйдя на середину, спросила Юля Полесина, пятый класс. Ушки-паруса, нос-картошка… "Ничего не читать", – поймал в горле Дерюгин, а сказал, еле заметно пожав плечами:

– Что хочешь.

– Кедрин, – подумав секунду, объявила девочка. – "Приглашение на дачу".

"Надо же", – успел удивиться Дерюгин…

– Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! – пригласила его девочка и улыбнулась, как старому знакомому. – У нас васильки собирай хоть охапкой…

И раньше, чем что-нибудь понять, он почувствовал, что улыбается в ответ этой смешной пятикласснице. Комната и окно с осенью ушли куда-то, Дерюгин увидел вдруг и дачный лес, и грибной июльский дождик, очутился там, внутри светлой кедринской строчки, услышал гром, вдохнул промытый грозой утренний воздух – и засмеялся.

Девочка замолчала, сморщила носик и, чуть наклонив голову, лукаво и внимательно посмотрела на Дерюгина.

– Дальше, дальше! – крикнул он и замахал руками.

Девочка кивнула.

Она стояла у подоконника, большеглазая, некрасивая, распрямленная какой-то тайной пружинкой, устремленная куда-то, куда ему, Дерюгину, уже вовек не дойти, никогда не дойти, никогда. И от этого годами копившаяся горечь хлынула в его душу, подступила к горлу, заволокла взгляд.

Девочка стояла на фоне листопада, ждала.

"Ну что же, – непонятно о чем подумал Дерюгин, – значит, так… И никто тут не виноват".

– Спасибо, Юля, – сказал он. – Спасибо, садись.

Последней в этот день выступила Настя Смирнова.

Настя прочитала стихотворение "Узник".

1986

СЛИВЫ ДЛЯ ДОЧКИ

После дежурства – Еремин сторожил театр – надо было опять ехать на рынок.

С неба после суток дождя еще сеялась водица; июль, подумал Еремин, а лета нет. Троллейбус не шел, и настроение было поганое. В голове занозой сидели деньги: до конца сентября должно было капнуть два раза по тридцатке, но все съедал рынок, а впереди маячил ремонт. Говоря прямо, Еремин вылетал в трубу.

В довершение всех бед куда-то запропастился проездной билет, и теперь Еремин, свирепея, без конца кидал пятаки – ездить приходилось много. Это, с единым, раздражало особенно.

Из-за поворота выполз троллейбус, остановился посреди лужи и раскрыл двери – влезай как хочешь. Еремин, все проклиная, угнездился в чьей-то подмышке.

А еще раздражали всякие мелочи – в последний год мелочи эти таежной мошкой одолевали ереминскую жизнь, хоть стреляйся. Вот и сегодня должен был он что-то еще сделать, какая-то была епитимья, кроме рынка – не баллоны, баллоны он заправлял в прошлый раз, но что? А вот черт его знает, что, и вспомнится, конечно, только в электричке. Сколько раз заводил он ежедневник – и бросал, забывал вести, и вились над ним мелочи, не давая продохнуть. Эх, мечтал придавленный к дверям Еремин, недельку бы другую пожить стерильно, в мире идей…

Вкрадчивый женский голос попросил граждан приготовить билетики.

В груди у Еремина похолодело: взять билет он забыл. Вокруг зашевелились; контролерша – нехудая дама с черной сумочке на руке, запеленговав Еремина, уже впилась охотничьим взглядом в его лицо.

– У меня нет билета, – сказал он голосом, полным безнадежного достоинства. Безнадежности, впрочем, было больше.

Несмотря на чистосердечное признание, дама немедленно схватила Еремина за рукав у локтя.

– Я не собираюсь убегать, – сказал он, чуть усмехнувшись. Он хотел понравиться публике, жадно наблюдавшей этот трехрублевый фарс. – Пустите руку.

– Скорый какой, – громко объявила контролерша, тоже стараясь понравиться публике и недвусмысленно намекая на ереминскую близость к двери. – Платите штраф!

– Послушайте, – раздражаясь, возразил Еремин, со стыдом чувствуя, как непоправимо смешон в эту секунду, но не имея уже сил остановиться – так глупо было отдавать трешку ни за что ни про что этой вот тетке, – послушайте, я потерял единый, честное слово, у меня был единый билет…

– Платите-платите, – оборвала контролерша и усмехнулась. – Потерял он…

– Да, потерял! – взорвался Еремин. – И пустите руку, вы что?

Контролерша держала уже не за рукав, а за мясо – убежать теперь можно было, только оставив ей на память трицепс.

– Люда! – пронзительно крикнула дама. – Скажи, пусть заднюю не открывает!

– Гос-споди… – простонал Еремин, предчувствуя падающий на его лысеющую голову гнев народный, – гос-споди, да что же за…

И, раздирая кошелек, выдохнул:

– Нате, нате вам вашу трешку!

– А вы на меня не кричите, гражданин, – победно пропела дама, отрывая квитанцию. И, распираемая собственной правотой, с наслаждением добавила: – Не взяли билет, надо платить штраф, а кричать не надо. Люда! Пусть открывает заднюю.

Обратно в троллейбус Еремин не вошел; полыхая щеками, зашагал вниз по бульвару, а контролерши остались стоять на остановке – врозь, соблюдая конспирацию. Еремин хотел крикнуть им на прощанье что-нибудь обидное, но ничего не придумал, махнул рукой. Три рубля! И рука болит. Да черт с ней, с рукой, но трешка – шутка ли? Килограмм кабачков – или полкило слив, вон их как дочка уплетает… Что за жизнь, а?

У входа на рынок Еремин вступил в лужу, и это внезапно принесло ему какое-то злобное облегчение: уж пить чашу страданий, так до дна!

Сливы стоили уже девять рублей.

Сверкающий улыбкой сливовый князь нежно приподнял волосатыми пальцами иссиня-черный плод: красавцы, продавал за десять, но Еремину – только ему – уступит за восемь. Кило, два?

– Подождите… – пробормотал Еремин, ретируясь. Он прошел вдоль ряда – в одном месте сливы стоили семь, но вид был не тот.

– Дайте попробовать, – попросил все же Еремин.

Сливы оказались кисловатыми, да и хозяйка их смотрела несладко: хочешь – бери, не хочешь – не мозоль глаза.

– Спасибо, – выдавил Еремин и нарочито прогулочным шагом направился к тому, первому. Стыдно экономить на дочке, уговаривал он себя. Но восемь рублей!..

– Дайте-ка попробовать.

Сливовый князь смотрел со спокойной жалостью.

– А, проходи, да?

– Почему? – опешил Еремин.

– Ты не покупатель, – лаконично разъяснил князь и улыбнулся.

– Как хотите, – по-детски обиделся Еремин – и страшно вдруг разозлился: на себя, на князя, на отдел труда и заработной платы, на весь свет!

– Шестьсот граммов взвесьте! – сурово потребовал он, повернувшись к пареньку, торговавшему возле.

Паренек лучезарно улыбнулся, сноровисто положил на весы огромный лист бумаги и бросил сверху две сизые пригоршни. Стрелка нервно и неуловимо замоталась по шкале.

– Ай, давай на пять! – весело крикнул паренек, словно приглашая Еремина покутить с ним на пару, кинул на тарелочку еще одну сливину и подхватил бумагу с весов. Вся процедура заняла у юного иллюзиониста несколько секунд. Еще через несколько секунд Еремин запихивал в кошелек сдачу, понимая, что его опять надули.

Кто-то тронул за локоть.

– Сынок…

Старушка стояла у плеча – платок, пальтишко, рейтузы, красные стоптанные тапочки на птичьих ногах. Похожая на детскую ладошка ее была сложена горсточкой.

– Дай сколько-нибудь, сынок.

Еремин не сразу понял, что у него просят подаяния. А когда понял, похолодел еще больше, чем тогда, в троллейбусе.

– Что же вы так-то, а? – с тоской выдохнул он, пряча глаза, а пальцы уже перебирали в тесном отделении мелочь; выскользнула и, звеня, покатилась к прилавку монетка. Сколько дать, мучительно соображал Еремин, сколько, полтинник? И тут же вползло в мозг готовое на случай: вот, побираются, потом в рестораны ходят…

Еремин оставил в пальцах двугривенный, и вздохнул, и укоризненно качнул головой, и прицокнул даже – вечно страдаешь из-за собственной доверчивости! Короткий всхлип пронзил его.

Еремин, повернувшись, увидел затравленные глаза, увеличенные крутыми стеклами очков, сморщенные ребеночьи ручки.

– Не кори ты меня, сынок. Не давай ничего, только не кори-и-и…

Старушка зарыдала, уткнувшись в ладони-горсточки, завыла тихо и безнадежно.

– Вы что… Ну не надо. Не надо плакать, – испугался Еремин, и умоляюще коснулся маленького плеча, и огляделся.

В глазах паренька за прилавком светился интерес юнната, изучающего жизнь низших. Сливовый князь, возвышаясь над товаром, смотрел мимо. Он ждал покупателя. Не-покупатели его не интересовали.

– Не плачьте, – тихо и упрямо попросил Еремин. – Ну не плачьте, пожалуйста.

1987

Назад Дальше