– Ты небось рисовал? – полюбопытствовал бородач с паяльником, с нескрываемым интересом рассматривая Илюшу.
– Я, – зардевшись, скромно ответил тот и протянул руку к заветной трубке, дабы помочь гению с развязкой ленточки. – Тут девять чертежей. Принципиальная схема, общий вид…
– Ну да, да, – поморщившись, прервал Никольский и нервно поскреб шею. – Леш, где у нас все по Ка-эсу?
Тот, который с напильником, поднял брови домиком и пожал плечами.
– Пес его знает, Сергеич. Это ж сколько лет прошло! Там где-нибудь…
И он возвел очи к потолку. Илюша, холодея, проследил за его взглядом.
На забитых железом стеллажах, под самым потолком, громоздился пыльный, многопудовый, ежеминутно грозящий обвалом склад документации.
Но люди, работавшие здесь, ничего не боялись.
– Ага, – бодро сказал Никольский. – Чудненько, чудненько!
Сказавши это, гений-завлаб вдруг отвратительным козлетоном пропел: "Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих", развернулся и отработанным движением жонглера запустил чертежи вверх. Описав гигантскую параболу, они воткнулись точнехонько между двух таких же ватманских труб и навсегда успокоились там, на высоте вечных снегов.
– Тэк-с! – крякнул Вениамин Сергеевич, очень довольный броском. – Отлично. Отлично!
Он потер руки, и через секунду феноменальный, поперечно прикрытый последними волосами череп его снова завис над плечом бородача с паяльником.
А который был с напильником, опять запилил: вжик-вжик, вжик-вжик…
Илюша стоял посреди комнаты с открытым ртом; пальцы его сжимали голубую ленточку. Как кружевной платочек возлюбленной, разрезанной на кусочки стаей трамваев.
– Мне можно идти? – спросил он через полминуты.
– Конечно-конечно, – не выныривая из технических глубин, отозвался завлаб, а тот, что с напильником, перестал пилить и посмотрел удивленно: он еще здесь?
Илюша ватной рукой прикрыл дверь с той стороны. У Доски Почета дымили в три рта. Из одного – густо напомаженного – вместе с дымом вырывался наружу колоратурный смех. Илюша подошел к урне и разжал пальцы. Когда голубая ленточка, крутясь, исчезла в дырке, он туда же плюнул и по бесконечному коридору поплелся в отдел.
Впереди его ждала большая трудовая жизнь.
1988
"ПОРА, БРАТ, ПОРА…"
Дерюгин открыл дверь и сказал:
– Пожалуйста, заходите!
В коридоре вдоль стен стояли с десяток девочек самых разных мастей и размеров, несколько мам-бабушек и мальчишка. Этот был напуган больше всех.
– Давайте уж все сразу, – сказал Дерюгин и привычно улыбнулся в пространство. – Нет, извините, родителей мы не пускаем…
Впустив последнюю девчушку, он закрыл дверь, опустился в кресло и поднял глаза. В большом окне за ребячьими головами падали листья. Они падали в этом окне уже неделю, и в самые тоскливые минуты Дерюгин, давая себе передышку, позволял душе отвлечься на их плавный полет.
– Здравствуйте, – сказал он и загнал зевок обратно в легкие. Это была уже четвертая группа за день. – Давайте знакомиться. Меня зовут Александр Львович. Пожалуйста, по порядочку – имя, фамилию и класс…
Первой слева сидела Ира Капустина из шестого "А". Обеими руками Капустина сжимала измусоленную книжку, на круглом – почти идеально круглом – лице застыло выражение ужаса.
Ее вид настроения Дерюгину не поднял.
– Букву можно не называть, – сурово произнес он и обвел глазами присутствующих. Капустина аж съежилась.
"О господи", – подумал Дерюгин, предвкушая ее чтение, и снова – десяти дней еще не прошло – с привычной уже тоской вспомнил вечерний пляж, длинные золотистые тени на песке, море покачивается, музыка доносится из ресторана, – вспомнил и поморщился, мотнул головой даже.
– Дальше!
– Евтифьева Наташа, седьмой "Б"!
– Бук-вы не на-до.
Дерюгин марал бумагу, медленно зверея.
– Смирнова Настя, шестой!
– Шес-той…
Надо было начинать. Дерюгин еще раз обвел жирную шестерку и провел под ней черту. Потом отложил ручку, обреченно поднял глаза на Капустину и сделал широкий жест на середину комнаты:
– Прошу!
Капустина прочитала "Парус". Ничего нового из ее выступления Дерюгин не узнал, и чего тому парусу неймется, так и не понял. Радостно сообщив последнюю строчку, Капустина посмотрела с чувством исполненного долга: дескать, все!
Дерюгин разозлился.
– Спасибо, – стараясь следить за интонацией, сказал он. – Теперь вы – курица.
– Я? – ужаснулась Капустина.
– Вы, – участливо подтвердил Дерюгин.
– Я не могу, – сказала Капустина и густо покраснела от мысли, что она – курица.
– А вы попробуйте, – перекрывая хихиканье, посоветовал Дерюгин, уже давно знавший, что она не может.
Капустина оглянулась, ища поддержки.
– Ну?!
– Кудах-тах-тах, – вздрогнув, сказала Капустина и неуверенно сделала полными ручками вверх-вниз.
– Спасибо, – вздохнул Дерюгин, – садитесь.
Капустина отправилась к своему стулу с сияющим лицом: понимала, что легко отделалась. Могли сказать, что она дождевой червяк. Или жаба.
"Уйду, – глядя, как усаживается толстушка, решил вдруг Дерюгин. – К чертовой матери! Хватит с меня".
На душе вдруг стало легко. Он новыми глазами оглядел сидящих – десять девочек и мальчика – посмотрел в листок, потом на соседку Капустиной, девочку с узким лисьим личиком, и весело пригласил:
– Пожалуйста, Наташа.
Наташа Евтифьева вышла на середину, уперлась взглядом в стеллаж над дверью, набрала побольше воздуха и крикнула:
– Сижу за решеткой в темнице сырой!
Дерюгину сразу похужело. Голос у Евтифьевой был специальный: голос для митингов. Такими хорошо пугать империалистов.
– Стоп! – сказал он. – Это кто – вы сидите?
– Нет, – призналась Евтифьева, поглядев на него с подозрением.
– А кто? – заинтересовался Дерюгин.
– Узник, – хмуро разъяснила Евтифьева и поглядела еще подозрительнее.
– Стишок-то чей? – Дерюгин был само терпенье.
– Пушкина.
– Вот! – обрадовался Дерюгин. – Значит – Пушкин. Александр Сергеевич. Стихотворение "Узник". Теперь понятно.
Сарказм распирал его. Чужая бездарность странным образом улучшала настроение. "Остановлю на второй строфе", – решил он.
Голос Евтифьевой быстро набрал расчетную высоту. Содержание "Узника" с самого начала показалось Дерюгину подозрительным: получалось у чтицы, что некий молодой орел сидит за решеткой, а какой-то грустный товарищ клюет под окном кровавую пищу.
"Уйду, – весело думал Дерюгин, – Мы вольные птицы – пора, брат, пора…"
Через пару строк он Евтифьеву остановил и для очистки совести попросил басню. Басни Евтифьева не знала и насупилась.
– Ну, садитесь, – добродушно сказал Дерюгин. Он вдруг вспомнил, что вечером по телевизору футбол со "Спартаком", и обрадовался: "Спартак" играл хорошо, а главное – вечер заполнялся, и не маячила в нем сосущая душу пустота, вечный реквизит неудачника…
– Прошу! – сказал он.
Районный дом пионеров располагался в старом особняке с крутыми лестницами; окна его выходили в небольшой сквер, где на облупленных грязно-белых скамейках коротали дни женщины с книжками, колясками и вязаньем, процеживали время одинокие старухи…
Копя обиду на судьбу, Дерюгин работал здесь третий год.
… Листья падали сплошным потоком; с того места, где он сидел, не было видно ни неба, ни земли – листья появлялись из-за верхней кромки окна и исчезали за нижней; иногда порыв ветра срывал ветку, и она пролетала вниз, обгоняя мерное, невесомое, завораживающее течение.
Дерюгин заставил себя собраться и вызвал Катю Горбушкину, восьмой класс.
Дело шло к концу. За последние двадцать минут дерюгинский слух обласкали еще два "Паруса", два "Узника" и тютчевское "Люблю грозу…" без последней строфы (ветреную Гебу и Зевесова орла казнили составители хрестоматии). Дерюгин держался из последних сил.
Катя Горбушкина читала "с выражением". Какой-то доброхот уже научил ее нужным жестам и завыванию на драматических местах. "Боже мой, – думал Дерюгин, глядя, как, покачиваясь, падают за девочкиной спиной листья, – боже мой, кого ты читаешь, откуда вы выкапываете этих поэтов ("Чьи это стихи, Катя?"), а-а, понятно, уходить, уходить отсюда ("Достаточно, басню"), вот это другое дело, дедушку Крылова я послушаю, молодец, Катя, а ты симпатичная, оказывается, ну, ничего, с кем не бывает, давай вспоминай скорее, что там приключилось с вороной; знаешь, Катя, ты, конечно, не ахти, но тебя я в кружок запишу, тебя и вот этого Колю – тебя за то, что симпатичная, а Колю за то, что мальчик: с мальчиками, Катя, тут совсем плохо…"
– Достаточно, садитесь.
В наследство от прежнего руководителя Дерюгину досталась пьеска из псевдопионерской жизни и две недоброкачественные сказки. Мальчики в кружок не шли, девочки ничем, кроме дисциплинированности, не радовали. Мельпомена в упор не видела Дерюгина, и, подергавшись, он махнул на все рукой. Наступала осень, и, живя ожиданием неведомых перемен в судьбе, Дерюгин раскидывал на своих пионеров новый шедевр о дружбе и верности; боясь наткнуться на лица однокурсников, листал "Советский экран" и морщился, как от зубной боли, когда его хвалили на педсоветах за наполняемость групп.
Странной была его работа, но тоскливей всего он чувствовал себя в эти первые дни сентября, раз за разом слушая в комнате с огромными окнами "Узника" и "Парус", когда падали за двойными стеклами листья, потрескивала люминесцентная лампа, и особенно очевидным становилось, что жизнь проходит, проходит бездарно, нелепо – и переиграть в ней ничего нельзя.
Дерюгин посмотрел на часы: начало седьмого, а еще сдавать данные за день, нести ключи на вахту, и какая-нибудь мамаша обязательно остановит выяснить, почему не взяли дочку, – она так мечтает о театре, в школе играет сценки, а теперь из-за Дерюгина будет плакать, зачем он ломает девочке жизнь?…
– Что читать? – выйдя на середину, спросила Юля Полесина, пятый класс. Ушки-паруса, нос-картошка… "Ничего не читать", – поймал в горле Дерюгин, а сказал, еле заметно пожав плечами:
– Что хочешь.
– Кедрин, – подумав секунду, объявила девочка. – "Приглашение на дачу".
"Надо же", – успел удивиться Дерюгин…
– Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! – пригласила его девочка и улыбнулась, как старому знакомому. – У нас васильки собирай хоть охапкой…
И раньше, чем что-нибудь понять, он почувствовал, что улыбается в ответ этой смешной пятикласснице. Комната и окно с осенью ушли куда-то, Дерюгин увидел вдруг и дачный лес, и грибной июльский дождик, очутился там, внутри светлой кедринской строчки, услышал гром, вдохнул промытый грозой утренний воздух – и засмеялся.
Девочка замолчала, сморщила носик и, чуть наклонив голову, лукаво и внимательно посмотрела на Дерюгина.
– Дальше, дальше! – крикнул он и замахал руками.
Девочка кивнула.
Она стояла у подоконника, большеглазая, некрасивая, распрямленная какой-то тайной пружинкой, устремленная куда-то, куда ему, Дерюгину, уже вовек не дойти, никогда не дойти, никогда. И от этого годами копившаяся горечь хлынула в его душу, подступила к горлу, заволокла взгляд.
Девочка стояла на фоне листопада, ждала.
"Ну что же, – непонятно о чем подумал Дерюгин, – значит, так… И никто тут не виноват".
– Спасибо, Юля, – сказал он. – Спасибо, садись.
Последней в этот день выступила Настя Смирнова.
Настя прочитала стихотворение "Узник".
1986
СЛИВЫ ДЛЯ ДОЧКИ
После дежурства – Еремин сторожил театр – надо было опять ехать на рынок.
С неба после суток дождя еще сеялась водица; июль, подумал Еремин, а лета нет. Троллейбус не шел, и настроение было поганое. В голове занозой сидели деньги: до конца сентября должно было капнуть два раза по тридцатке, но все съедал рынок, а впереди маячил ремонт. Говоря прямо, Еремин вылетал в трубу.
В довершение всех бед куда-то запропастился проездной билет, и теперь Еремин, свирепея, без конца кидал пятаки – ездить приходилось много. Это, с единым, раздражало особенно.
Из-за поворота выполз троллейбус, остановился посреди лужи и раскрыл двери – влезай как хочешь. Еремин, все проклиная, угнездился в чьей-то подмышке.
А еще раздражали всякие мелочи – в последний год мелочи эти таежной мошкой одолевали ереминскую жизнь, хоть стреляйся. Вот и сегодня должен был он что-то еще сделать, какая-то была епитимья, кроме рынка – не баллоны, баллоны он заправлял в прошлый раз, но что? А вот черт его знает, что, и вспомнится, конечно, только в электричке. Сколько раз заводил он ежедневник – и бросал, забывал вести, и вились над ним мелочи, не давая продохнуть. Эх, мечтал придавленный к дверям Еремин, недельку бы другую пожить стерильно, в мире идей…
Вкрадчивый женский голос попросил граждан приготовить билетики.
В груди у Еремина похолодело: взять билет он забыл. Вокруг зашевелились; контролерша – нехудая дама с черной сумочке на руке, запеленговав Еремина, уже впилась охотничьим взглядом в его лицо.
– У меня нет билета, – сказал он голосом, полным безнадежного достоинства. Безнадежности, впрочем, было больше.
Несмотря на чистосердечное признание, дама немедленно схватила Еремина за рукав у локтя.
– Я не собираюсь убегать, – сказал он, чуть усмехнувшись. Он хотел понравиться публике, жадно наблюдавшей этот трехрублевый фарс. – Пустите руку.
– Скорый какой, – громко объявила контролерша, тоже стараясь понравиться публике и недвусмысленно намекая на ереминскую близость к двери. – Платите штраф!
– Послушайте, – раздражаясь, возразил Еремин, со стыдом чувствуя, как непоправимо смешон в эту секунду, но не имея уже сил остановиться – так глупо было отдавать трешку ни за что ни про что этой вот тетке, – послушайте, я потерял единый, честное слово, у меня был единый билет…
– Платите-платите, – оборвала контролерша и усмехнулась. – Потерял он…
– Да, потерял! – взорвался Еремин. – И пустите руку, вы что?
Контролерша держала уже не за рукав, а за мясо – убежать теперь можно было, только оставив ей на память трицепс.
– Люда! – пронзительно крикнула дама. – Скажи, пусть заднюю не открывает!
– Гос-споди… – простонал Еремин, предчувствуя падающий на его лысеющую голову гнев народный, – гос-споди, да что же за…
И, раздирая кошелек, выдохнул:
– Нате, нате вам вашу трешку!
– А вы на меня не кричите, гражданин, – победно пропела дама, отрывая квитанцию. И, распираемая собственной правотой, с наслаждением добавила: – Не взяли билет, надо платить штраф, а кричать не надо. Люда! Пусть открывает заднюю.
Обратно в троллейбус Еремин не вошел; полыхая щеками, зашагал вниз по бульвару, а контролерши остались стоять на остановке – врозь, соблюдая конспирацию. Еремин хотел крикнуть им на прощанье что-нибудь обидное, но ничего не придумал, махнул рукой. Три рубля! И рука болит. Да черт с ней, с рукой, но трешка – шутка ли? Килограмм кабачков – или полкило слив, вон их как дочка уплетает… Что за жизнь, а?
У входа на рынок Еремин вступил в лужу, и это внезапно принесло ему какое-то злобное облегчение: уж пить чашу страданий, так до дна!
Сливы стоили уже девять рублей.
Сверкающий улыбкой сливовый князь нежно приподнял волосатыми пальцами иссиня-черный плод: красавцы, продавал за десять, но Еремину – только ему – уступит за восемь. Кило, два?
– Подождите… – пробормотал Еремин, ретируясь. Он прошел вдоль ряда – в одном месте сливы стоили семь, но вид был не тот.
– Дайте попробовать, – попросил все же Еремин.
Сливы оказались кисловатыми, да и хозяйка их смотрела несладко: хочешь – бери, не хочешь – не мозоль глаза.
– Спасибо, – выдавил Еремин и нарочито прогулочным шагом направился к тому, первому. Стыдно экономить на дочке, уговаривал он себя. Но восемь рублей!..
– Дайте-ка попробовать.
Сливовый князь смотрел со спокойной жалостью.
– А, проходи, да?
– Почему? – опешил Еремин.
– Ты не покупатель, – лаконично разъяснил князь и улыбнулся.
– Как хотите, – по-детски обиделся Еремин – и страшно вдруг разозлился: на себя, на князя, на отдел труда и заработной платы, на весь свет!
– Шестьсот граммов взвесьте! – сурово потребовал он, повернувшись к пареньку, торговавшему возле.
Паренек лучезарно улыбнулся, сноровисто положил на весы огромный лист бумаги и бросил сверху две сизые пригоршни. Стрелка нервно и неуловимо замоталась по шкале.
– Ай, давай на пять! – весело крикнул паренек, словно приглашая Еремина покутить с ним на пару, кинул на тарелочку еще одну сливину и подхватил бумагу с весов. Вся процедура заняла у юного иллюзиониста несколько секунд. Еще через несколько секунд Еремин запихивал в кошелек сдачу, понимая, что его опять надули.
Кто-то тронул за локоть.
– Сынок…
Старушка стояла у плеча – платок, пальтишко, рейтузы, красные стоптанные тапочки на птичьих ногах. Похожая на детскую ладошка ее была сложена горсточкой.
– Дай сколько-нибудь, сынок.
Еремин не сразу понял, что у него просят подаяния. А когда понял, похолодел еще больше, чем тогда, в троллейбусе.
– Что же вы так-то, а? – с тоской выдохнул он, пряча глаза, а пальцы уже перебирали в тесном отделении мелочь; выскользнула и, звеня, покатилась к прилавку монетка. Сколько дать, мучительно соображал Еремин, сколько, полтинник? И тут же вползло в мозг готовое на случай: вот, побираются, потом в рестораны ходят…
Еремин оставил в пальцах двугривенный, и вздохнул, и укоризненно качнул головой, и прицокнул даже – вечно страдаешь из-за собственной доверчивости! Короткий всхлип пронзил его.
Еремин, повернувшись, увидел затравленные глаза, увеличенные крутыми стеклами очков, сморщенные ребеночьи ручки.
– Не кори ты меня, сынок. Не давай ничего, только не кори-и-и…
Старушка зарыдала, уткнувшись в ладони-горсточки, завыла тихо и безнадежно.
– Вы что… Ну не надо. Не надо плакать, – испугался Еремин, и умоляюще коснулся маленького плеча, и огляделся.
В глазах паренька за прилавком светился интерес юнната, изучающего жизнь низших. Сливовый князь, возвышаясь над товаром, смотрел мимо. Он ждал покупателя. Не-покупатели его не интересовали.
– Не плачьте, – тихо и упрямо попросил Еремин. – Ну не плачьте, пожалуйста.
1987