Письма туда и обратно - Анатолий Тоболяк 2 стр.


Ему уже под пятьдесят, но выглядит моложаво: низенький, подвижный, с темным широким лицом в отметинах оспин и шмыгающим увечным носом. («В детстве собака маленько покусала, ешкин-мошкин!»). При знакомстве около самолета представился мне как «большой начальник», которого «в окружкоме знают» и который в свое время закончил курсы культпросветработников в Ленинграде, ешкин-мошкин! По дому обычно бродит в теплой китайской рубахе и меховых штанах, в них же и спит, а сам дом… боюсь описывать. Впрочем, сейчас мы уже навели кой-какой порядок, а когда я впервые переступил порог, то, хоть и был предупрежден Егором, что он уже полгода холостует (жена Дуся в больнице краевого центра), испытал сильное потрясение от царящей разрухи и холодрыги.

Но я не жалею, что поселился у Чирончина. Любопытная личность, скажу я тебе! Третью ночь я засыпаю под его кровом и просыпаюсь ночью от винтовочных выстрелов: заведующий Красным Чумом бьет прямо в комнате из малокалиберки неосторожных грызунов. И вообще он задает мне психологические загадки: то непостижимо важен и недоступен, точно познал неведомый другим смысл жизни; то болтлив и слезлив и простодушно демонстрирует мне левую руку, на которой не хватает мизинца, и жалуется на свою мать, якобы, откусившую ему при рождении этот палец, что должно было обеспечить Егору (по неписаным поверьям народа) счастливую судьбу… По вечерам он крутит фильмы в Красном Чуме, замещая механика Максимова, ушедшего на промысел. Фильмы старые, многолетней давности, но зрители тут невзыскательные и благодарные. Они прощают Егору, что лента то и дело рвется, изображение тускнеет и рябит; к создателям фильмов у них тоже нет претензий.

Сейчас, Наташа, на фактории глухая пора, а настоящая жизнь идет на реках Виви, Вилюкане, Таймуре, где щелкают винтовочные выстрелы промысловиков, ждут своей добычи сотни расставленных капканов, копытят ягель оленьи стада.

Смерть на фактории не редкость. Заведующий совхозным отделением Дмитрий Харитонович Боягир, необычно высокий эвенк с озабоченным лицом, сказал мне, что только в последний год «двое утонули, однако, а одного медведь задрал…», но на этот раз, похоже, случай особый. В настоящее время меня, например, волнует вопрос: почему так отчаянно зарыдала связистка Люба?

Слышу, как ты спрашиваешь: «Кто такая Люба?». Сказано, Наташа: здешняя связистка. Она стоит среди тех десяти или двенадцати человек, которых слух о приезде бригадира Удыгира выгнал из теплых домов на улицу. Это русская девушка лет девятнадцати, невысокая, узколицая, в темной шали и коротком полушубке. По ее бледному лицу катятся слезы, она вытирает их рукавицей и пошмыгивает носом. Рядом с ней продавец Филипп Филиппович Гридасов, значительная фигура на фактории. Он насупил густые брови, смотрит неодобрительно, переступает с ноги на ногу, покашливает. Тут же заведующий Боягир в нелепой, не по сезону фетровой шляпе, тут Егор Чирончин… другие лица мне незнакомы. Все сгрудились около ездовых санок, на которых лежит труп, прикрытый оленьей шкурой. Четыре часа дня, но уже темно, как ночью. Над открытой дверью сарая горит лампа — это, видимо, склад для хранения всякой хозяйственной утвари. Все молчат, лишь дышат, и олени в упряжке, переступая тонкими ногами, шумно дышат, пуская клубы пара. Ясно, что просьба разойтись по домам (или приказание) не подействует, да и к чему их разгонять?

Я подхожу к санкам, отворачиваю шкуру. Мысль противоестественная, но навязчивая: сейчас разбудишь человека, спящий проснется. Но уже через мгновение не надеешься ни на что, увидев белое лицо молодого парня с обледенелой бородой, перекошенным ртом и оскаленными зубами.

За моей спиной негромко охает какая-то женщина. Что-то невнятно бормочет заведующий Боягир. Егор Чирончин шумно сопит. И проносится общий вздох, как иногда бывает: прошумит ветер по вершинам деревьев и замрет. (А ты не смотри, Наташа, иначе тебе не заснуть ночью даже с помощью реланиума).

Я громко спрашиваю: «Кто знает этого человека?» — не сомневаясь, что мой хозяин Егор Чирончин откликнется первым.

Так и есть. Посапывая увечным носом, с официальным строгим лицом Егор объясняет, что «очень хоросо» знает этого человека. Человек этот — Санька Чернышев, инженер связи из окружного центра, который проводил свой отпуск на фактории, выходя в тайгу на любительский промысел. Месяца полтора тут жил или около того.

— Правильно я говорю, товарищи? — обращается он ко всем за подтверждением. И все зашевелились, заговорили: правильно, Егор, правильно! И заведующий Боягир забормотал: «Он самый, бое! Беда, бое!». И продавец закряхтел и произнес, что «так оно и есть, тот самый, фамилия этого любителя Чернышев и аванса за ним записано на сто пятьдесят рублей»; и женщины в меховых одеждах, безмолвные до этого, быстро и жалобно заговорили на своем языке; и замигала лампа, и тьма как будто сгустилась, и олени захоркали, пуская клубы пара, и залилась лаем маленькая собака-оленегонка; и вдруг, закрыв лицо руками, громко зарыдала эта девушка в полушубке.

Опознание было закончено. Оставалось перенести тело в неотопляемый склад, что мы и сделали вчетвером, подняв его с саней. Склад закрыли на замок. Заведующий Боягир замахал руками, разгоняя людей. Стали расходиться, по одному исчезая в темноте улицы. Напоследок продавец Гридасов сказал мне, хмуря густые брови:

— Предупреждал я его, что с промыслом шутки плохи, — не послушал. Да и дело-то злодейское… эх! — вздохнул он и тоже пропал в темноте.

Что дело злодейское, ясно любому, непосвященному, стоит лишь взглянуть на окровавленный свитер под распахнутой паркой. И теперь от фактории к фактории неведомыми путями распространится весть, подкрепленная домыслами, об убийстве в урочище Улаханвале. И до тебя она дойдет, Наташа, когда ты получишь письмо, и ты, будто в ознобе, передернешь плечами, как всякий раз слыша о чьей-то смерти…

Тут же выяснилось, что мне не обойтись без переводчика, если я хочу поговорить с хозяином оленьей упряжки стариком Удыгиром.

Подлил керосина в лампу (электрический свет здесь до двенадцати) и продолжаю. Пишу не столько для тебя, сколько для себя, чтобы осмыслить факты.

Итак, старик Удыгир. Повествование старика Удыгира в переводе Егора Чирончина. В его стаде восемьсот оленей. Бригада из четырех человек: сам Удыгир, 65 лет, его жена, пастух Эмидак и жена молодого Эмидака. («Хоросая девка, ешкин-мошкин!» — добавляет Чирончин от себя, поблескивая узкими глазами). С месяц назад они вышли с богатых ягелем пастбищ Путорана и двигаются на юг — сезонная перекочевка. Снега в этом году много. («Шибко много снега, бое!» — эмоционально переводит Егор). Стадо идет медленно, задерживаясь на кормежку. Главная забота старика и его помощников — уберечь его от диких оленей, от «дикарей». «Пятьдесят-шестьдесят голов, однако, уже увели», — жалуется старик, а за ним и переводчик.

Я прошу Егора перейти ближе к делу: когда и где был обнаружен труп. «Сичас, сичас! — откликается Чирончин. — Нельзя спешить. Старик давно людей не видел. Старику поговорить охота». — И он втягивает носом запах сурбы — мясного супа, который кипит в кастрюле на плите.

Старика, по-видимому, разморило в тепле после дороги. У него темное, безбородое, плоское лицо. Он помаргивает глазами, не привыкшими к свету. «Ага! Ага!» — каркает он хриплым голосом, слушая скороговорку переводчика. Я пишу в блокноте: урочище Улаханвале. Обнаружен труп. Доставлен на факторию. Опознан. Точные числа. Мне уже известно, что два дня назад старик Удыгир вышел на связь по рации с факторией. Заведующий Боягир дал указание привезти погибшего сюда. Но где его нашли? В тайге или около зимовья?

Чирончин расторопно переводит вопрос на эвенкийский, при этом косится на бутылку спирта, которая стоит на столе. Продавец Гридасов уважил старика Удыгира, презентовал из своих неприкосновенных запасов. Старик тоже косится на давно не виденный напиток, трет ладонью лицо, помаргивает безбровыми глазами. Ага, около зимовья. Близко от зимовья, переводит Егор. Снегом был засыпан. Только рука торчала.

Я прилежно пишу: «Зимовье». От печки идет сильный жар. Все уже сняли верхнюю одежду. На мне свитер, на старике Удыгире меховые штаны и что-то вроде кацавейки, Егор Чирончин как представитель «культурного фронта» — в темном пиджаке, белой (относительно) рубашке и галстуке. Он переводит: старик и его помощник Эмидак заходили в зимовье. Нет, ничего там не трогали, ничего не взяли. И вдруг настораживается, долго и внимательно слушает Удыгира.

— В чем дело, Егор? — поторапливаю я.

Старик сказал, что за три дня до страшной находки к нему в чум пришел на лыжах местный киномеханик Лешка Максимов, его, Егора, подчиненный. Зимовье Лешки далеко в стороне в устье речки Хайдер-Ю. Сильно хвалился Лешка, что добыл три десятка соболей и столько же белок, выпил много чаю, съел много мяса и остался ночевать, складно излагает Егор. А ночью, смеется он, и глаза его превращаются в узкие щелки, Лешка залез в палатку молодого пастуха Эмидака и пристроился к эмидаковой жене. Вот какой парень Лешка, его ученик! — развеселился Егор.

Но я не смеюсь. Я пишу в блокноте новое имя: Алексей Максимов. Что дальше, Егор?

А что дальше? — веселится переводчик. Чуть не застрелил Лешку молодой Эмидак. Старик прибежал, разогнал их и велел Лешке уходить. Ушел Лешка, к себе в зимовье ушел.

Допрос затянулся. В комнате стало душно от раскалившейся печки, табачного дыма, мясного запаха сурбы. Старик уже сердится, сглатывая слюну, не сводя глаз с бутылки. Егор проворно соскочил с табурета, он сообразил, что официальная часть закончена, и вот уже холодный спирт тягуче льется в стаканы. «Нет, спасибо!» — отказываюсь я от своей доли. Пьют не разбавляя, лишь запивая водой, и странное, почти мгновенное превращение происходит вдруг со стариком Удыгиром. Темное, крепкое лицо его дрябнет, обвисает складками; рот приоткрылся, показывая корешки зубов, — словно старческое слабоумие и потаенные болезни разом вышли на волю.

Итак, бывший моряк, бывший подводник, ныне киномеханик Максимов. На фактории пять лет. Женат. Жена Нюра — счетовод в конторе. Это все, что узнаю о нем, остальное — темные угрозы Егора свести счеты со своим подчиненным, который не хочет признавать его власть и авторитет.

Старик запел хриплым, гортанным голосом. Он раскачивается на табурете, скошенные, помаргивающие глаза смотрят куда-то далеко — то ли туда, откуда он пришел, в ледяной мрак тайги, то ли в прошлое, доступное лишь ему. Дрова в печке трещат. На улице завыла собака. Мне кажется, что все это уже было когда-то в моей прежней жизни (возможно, доутробной) и теперь живо всплывает из глубин памяти и повторяется с волнующей и пугающей точностью, как смутный, давний сон, ставший реальностью… А вот алма-атинская явь — тополя и арыки, солнечное небо, толпы прохожих — теряет очертания, блекнет, рассыпается и припомнить ее не легче, чем восстановить текст по пеплу сгоревшей бумаги.

Очевидно, Наташа, что в ближайшие дни мне не улететь в Т. План действий такой: нужно связаться с начальством и попросить выслать спецрейс. Труп доставят в Т., где им займется судмедэксперт Калинин, старый человек, которому противопоказаны воздушные путешествия. Затем следует подумать о поездке в зимовье погибшего Чернышева — осмотреть место. Для этого потребуется оленья упряжка и содействие заведующего Боягира. Но в любом случае начинать надо с визита в почтовую избушку к связистке Любе Слинкиной.

Спокойной ночи, Наташа.

Целую. Дмитрий.

Дорогой, славный Димка!

Это письмо я напечатала на машинке в двух экземплярах. Так анонимщики и кляузники пишут под копирку жалобы. Одно пошлю в Кербо, другое — на всякий случай — в Т.

Твое письмо мы читали коллективно, ты уж извини. И вот какие оно вызвало у нас версии. Не принимай их всерьез.

Я подозреваю, как и ты, наверно, киномеханика Максимова.

Лев Баратынский возлагает надежды на медицинскую экспертизу (на то он и медик), которая, на его взгляд, может прояснить дело.

Юля припомнила французское изречение «Ищите женщину!». Стас Трегубов развил космогоническую идею, связанную со взрывом в ваших краях в 1912 году Тунгусского метеорита, или, как многие считают, межпланетного корабля. Его бред сводится к тому, что твой хозяин Егор Чирончин — уцелевший инопланетянин во втором поколении, и он советует получше приглядеться к нему.

Нина Трегубова не имеет своей точки зрения. В какую же глушь ты забрался, Димка! Мне кажется, что ты находишься на иной планете, чем я. Слушая твое письмо, Юля куталась в шаль — то ли от холода, то ли от страха, да и я тоже ощутила озноб. И дело не в том, что я трусиха и боюсь смерти (ее все боятся), а в том, что я прожила почти двадцать два года, не видя смерти в лицо, не зная, как она выглядит. Поражаюсь твоей способности быстро привыкать к новым условиям, даже экстремальным, и к тому же сохранять бодрость духа!

Сегодня я была занята по горло: сдала в «Огни Ала-Тау» большую статью на «моральную тему». И вот представь: меня пригласили на собеседование к редактору. Присутствовали также зам. редактора и ответсекретарь. Эта судейская «тройка» выразила удовлетворение моим нештатным сотрудничеством в газете. Они довольны моими материалами. Какие у меня планы на будущее? Я сказала, что сразу после защиты уеду к мужу. «Жаль, жаль! — огорчился редактор. — Мы можем похлопотать о распределении вас в нашу газету».

Вот так-то, Димка! Республиканская газета заинтересовалась моей персоной. Эти журналистские зубры считают, что нет лучшего способа потерять квалификацию, как начать самостоятельную работу в провинциальном «горчичном листке». Они выразили мне соболезнование, Дима, точно похоронили заживо.

Из редакции я поехала на почту получать твой очередной перевод. Ты меня балуешь, Димка! Неужели ты хочешь, чтобы я соревновалась в расходах с Баратынскими? Их не догонишь, нечего и пытаться! Да и вообще мне вполне хватало бы стипендии и пособия болгарских родителей, будь я расчетлива. Но увы! Ежемесячное планирование никак не совпадает с реальными тратами. Деньги утекают из рук, причем неведомо куда. У нас несовместимость (то есть у меня и денег). Но ты же не можешь обвинить меня в потребительстве, правда? Я просто бесхозяйственная особа.

Твоя мама сердится на меня. Во-первых, за то, что я не хочу перебираться жить к вам. Мы неплохо ладим с ней, но две хозяйки на одной кухне… это грозит конфронтацией, а я не хочу рисковать. Во-вторых, ты пишешь ей короткие информационные письма, а мне — длинные и обстоятельные, и она, по-моему, ревнует. Сейчас ее тревожит, что ты поедешь в тайгу, к этому зимовью. И я тревожусь, милый Димка. Почему ты не взял с собой мудрого домового Никиту? Он охранял бы тебя, как талисман.

А тут еще новая девица — Люба, эта связистка! Арестуй ее немедленно ради моего спокойствия! Или напиши, по крайней мере, что она колченогая и одноглазая, как вот эта особа (см. рисунок).

Твое письмо пришло удивительно быстро. Я надеюсь, что следующего не придется долго ждать.

Крепко целую. Твоя Наталья.

Скалолазка моя! (Украду это обращение у Высоцкого). Твое письмо страшно обрадовало. Я показал его Никите, которого, конечно же, захватил с собой в командировку. Но он отказался слушать. Мы с ним, видишь ли, уже второй день в ссоре. Больше того, мой домовой объявил голодовку! Его требование: немедленно сменить жилище! Ему, представь себе, не нравится, что Егор Чирончин по ночам стреляет мышей; не нравится беспорядочный наш быт; не нравится утренняя холодрыга, когда вода в ведре покрывается тонким ледком; не нравится сигаретный дым (он как старовер — не курит). В связи с этим пребывает Никита в мрачном настроении, постоянно брюзжит, что «дело добром не кончится», что «пропадем мы тут», что «злодеи вокруг покушаются на него», что он «худо-бедно, пенсионер и заслужил отдых», а если я о себе не думаю — «вон глаза-то совсем ввалились!», — то о нем должен заботиться.

«Погоди, Никита, — утешаю я его. — Не вечно нам тут жить. Скоро вернемся в наш теплый дом. А там, глядишь, придет весна, а за ней лето. И наступит день, когда приедет моя жена. Все сразу изменится, Никита! Пельмени будет нам стряпать — любишь пельмени? — носки будем чаще стирать, раскладушку для тебя заведем. Скоро, Никита, скоро».

«А зачем ей к тебе приезжать? — бурчит он. — Ей и там, поди, весело. Светло да тепло».

Я мгновенно свирепею.

«Извини, Никита, но ты обалдуй! Был бы ты грамотным, дал бы я тебе почитать ее письма. И вообще, — жалею я его, — что ты понимаешь в женщинах, старикан!».

«Да уж, слава тебе господи, не имел с ними делов и иметь не желаю. Та-а-кой народ!»

Ну не дурачок ли мой домовой?

Ваши следственные версии, особенно Стасова, — об иноземном происхождении Егора Чирончина — меня позабавили. Вот вам еще информация к размышлениям.

Связистка Люба Слинкина. 18 лет. Окончила Горно-Алтайское ГПТУ. На фактории второй год. Худая, бледная, болезненного вида девушка.

Я побывал в ее почтовой избушке. Здесь две комнаты: одна служебная, другая жилая. В служебной — стол с рацией, сейф, конторка; в жилой — платяной шкаф, узкая железная кровать, стол и два стула, меховой коврик на полу. Самодельная полка с десятком потрепанных книг. Связь с окружным центром нерегулярная и неустойчивая, но мне повезло: я переговорил с начальством. Пользовался при этом эзоповым языком, помня, что мой голос может быть услышан любым владельцем транзистора. Предположения подтвердились. Нужен срочный спецрейс для вывозки «груза». Желательно быстрое заключение Калинина. Помощи пока не требуется.

Пока я кричал в трубку, Слинкина сидела рядом пригорюнившись. Потом у нас произошел такой диалог:

— Почему вы плачете, Люба?

— Сашу жалко…

— Сашу?

Она кивает, всхлипывает. Голос у нее невнятный, слабый. Лицо бледное, точно от недоедания. Острый носик, прыщики на лбу. Похожа на заплутавшего, беспомощного ребенка.

Назад Дальше