Троих сыновей привёз он с поля бездыханными. А последнего, Чурилу, – едва живым. Тот – хоть и вовсе был юн – рубился в сече подле самого Ратши, возле стяга. Там и копьём в бок получил, и саблей по лицу. Чуял, не иначе, за что голову подставлял… Пошагали мимо лета и зимы, и добрались до Мстислава и старые раны, и колодезная хворь. Согнули дугой широкую спину, дали в руку костыль… Дружина в поле ехать хочет, травить выжлецами прыскучего зверя – а князь-то из гридницы до полатей еле-еле ползет. Кого за себя послать, если не сына? Вот так, помалу, и стал Чурила при живом отце – князем.
Кое-кто из старых бояр, а всех пуще Вышата Добрынич, ворчал на обоих денно и нощно, без отдыху. Не нравились порядки, заведённые старым князем, а молодым – и того более. Но тем дела было мало. Другой камень сидел в сапоге… Не забыл обиды князь круглицкий, князь младший. Не признал над собою колодезника, затаил великое зло. А въехали во двор могильные сани – подучил сына Радима. А уж у Радима норов был, в речку бросить – пересохнет…
Однако жили.
И древний дуб над городом стоял молодой и зелёный. Только одна из его вершин, та, что повыше, приуныла, помятая бурей, не хотела больше расти. Зато вторая гордо курчавилась тёмной листвой, тянулась, догоняя старшую, к солнцу.
А о том, что в Кременце и в Круглице княжили когда-то родные братья, вспоминали нынче всё реже и реже.
3
Вышата Добрынич возвращался с совета домой. Легко бежал под ним жеребец, смотрел огненными глазами, катал во рту железное грызло, бренчал хазарскими серебряными решмами на ременной сбруе. Хрустела под копытами ореховая скорлупа.
Только на коне Вышата ещё чувствовал себя молодым. Отяжелело, утратило гибкость постаревшее тело, одно благо, что сохранило прежнюю силу… Не пройдёшь теперь, не пролетишь по улице, как бывало, не касаясь бревенчатой мостовой. Хрустят старые косточки, гребут пыль когда-то лёгкие ноги. Хочешь не хочешь – полезешь в седло.
Но зато ездил Вышата мало кому не на зависть. Висели отпущенные поводья, одна рука небрежно упиралась в бедро. Поди проследи, когда управляет конём!
Мелькали мимо заборы, проплывали дома. Между крышами возникал другой берег Медведицы, и Вышата сдвигал недовольные брови. Раньше на тот берег приходили олени, выскакивали угрюмые вепри. Теперь оттуда доносился дружный стук топоров. Урмане, чтоб им пусто, уже навели частокол и теперь возводили за ним три диковинных дома, длинных, с выпуклыми боками, наподобие опрокинутых лодий… Вокруг недостроенных жилищ толпились палатки, и только одно строение было полностью завершено: большой корабельный сарай, стоявший недалеко от воды. Ну и народ – не о людях первая забота, о кораблях!
Спокойно видеть находников Вышата не мог. И глянул-то вроде всего один раз, а приятные мысли, что мыши, разом побежали прочь. Даже о том, как славно рубил нынче в его, Вышаты, руках тот новый меч. Хитёр окаянный Мстиславич, ох, хитёр, а того пуще смел и умён!
Будто вчера это было… До сих пор стоголосо шумело в ушах у боярина многолюдное вече, собравшееся перед княжеским Новым двором. Полторы сотни урман – это не кузнец Людота, ими просто так на дружинном совете не распорядишься – пустить, не пустить… Не князь владеет землей-кормилицей, город. И уж как скажет Господин Кременец – так тому и быть!
Умно вел себя Чурила… Дай волю, небось полгорода раздарил бы иноземцам. А поди ж ты, ни слова не замолвил за урман, рассказал только, как что было, и всё! Даже девку свою, лапотницу конопатую, не втащил на помост. А зачем? И так все ведают, как и откуда. Зато раздерутся потом, никто не скажет: насоветовал князь!
Вышата даже заёрзал в седле, без дела звякнул плёткой над мохнатым ухом коня.
Похвалить, что ли, заодно ещё и урман? Небось не рвали рубах, в грудь себя не колотили. Пришли на вече, словно кто звал. Ножны ремешками позавязали. Оно и видать мирных людей, если уж дома усидеть не сумели!
Конь чувствовал, как распирало седока, и бежал всё быстрее, – пришлось придержать. А и пуститься бы во весь опор, отвести душу в отчаянной скачке, да кто поймет! Совсем, скажут, одурел старый боярин. Опять, знать, не поладил с батюшкой князем!
А как с ним поладишь, с проклятым, если он, смердье племя, куда ни плюнь, всё по-своему ставит? Вот и в тот раз: и не просил ни о чём вроде, а вышло по его. Как ни кричал Вышатин Верхний конец, не ум победил на вече, вредоумие: дали-таки урманам землю на другом берегу…
И те не дотерпели даже до вечера. Тут же сели в свой чёрный корабль, отгребли повыше, помолились по-своему, да и пустили в реку деревянных Богов – пусть, значит, указывают, где строиться. Тащила-тащила Медведица чужих истуканов, да так и не совладала. Куда ей, бедной, против Богов! А те, понятное дело, не продешевили. Выбрали местечко получше, сухое да ровное, прямо против города, единственное место на том берегу, куда не добиралось половодье…
Тьфу!
Любуйся теперь, люд кременецкий, неоглядчивый, как растёт через речку лютое осиное гнездо. Загудит, зажалит – спохватишься, попомнишь боярина Вышату, да и не было бы поздно!
Всего и радости, что там, подале, за лесом, – Круглица. Вот и пусть ездит теперь Радко-князь в Кременец мимо урман.
Задумался Вышата Добрынич, засмотрелся вдаль, пихнул конём неуворотливого пешехода. Обернулся взглянуть, сбил или не сбил, и тихо ругнулся, увидев урманина.
Светлоголовый парнишка сидел под забором, придерживая плечо, и смотрел на боярина глазами неистовой северной синевы. На губе и щеках проступал лёгкий бесцветный пух.
Боярин сердито дёрнул поводья, толкнул жеребца коленями, поехал дальше. А Видга поднялся на ноги и долго провожал его взглядом, украдкой потирая ушиб. Знал бы Вышата, о чём ему думалось, – не иначе, вернулся бы и всыпал молокососу ещё. Ибо Видга думал, простить гардскому ярлу обиду или не простить. Дело ли, чтобы викинга прилюдно валяли в пыли?
Надо будет тоже завести себе лихого коня и при случае отплатить Вестейну ярлу тем же. И что за печаль, если это случится, быть может, ещё через две-три зимы.
Между тем воротились домой и князья.
Хоромы, в которых обитал ещё прежний Ратша, красовались посреди широкого двора, сработанные мастеровитыми дедами на совесть и на славу. Ладно, крепко, брёвнышко к брёвнышку стоял на земле княжеский дом: терем, светлая гридница, жилые срубы под тёплыми земляными крышами. Высоко возносилась раскрашенная деревянная резьба. Крытые переходы оплетали хоромы, связывая их в единое целое. А позади хором, как скромные слуги позади господина, стояли клети, поварни, вместительная ключница на хитрых деревянных столбах.
Мстислав с его костылем галерейками ходить не любил. Вот и теперь он вышел из гридницы через дверь, нарочно для него прорубленную, оглядел залитый солнцем двор, привычно оперся на руку сына и вздохнул: хорошо-то как…
Людота, счастливый, но всё ещё робкий, шёл следом за князьями, бережно неся закутанный меч. Чурила – не Радим. Тоже не мёдом обмазан, но хоть не засадит в поруб со страху, как бы ты не выковал такого кому-нибудь ещё.
Молодой князь провёл отца через влазню, а оттуда – в жилую часть избы. В тёплой повалуше не было окон, так что свет проникал только через раскрытый дымогон наверху, да ещё над печью в висячем железном решете весело потрескивала лучина. Колеблющийся огонь озарял высокие стены, жирно закопчённые поверху и чисто вымытые внизу, накрытый стол и трёх проворных девчонок, расставлявших последние миски и ковши.
Людота обежал взглядом гладко вытесанные стенные брёвна… Надо будет попозже сказать Мстиславичу, а там – навряд ли не разрешит! – наготовить красок из глины и трав, да и пустить по этим стенам долгогривых рыжих коней и красавиц с распущенными косами, летящих в купальском хороводе. И самого князя с мечом в руках. Значит, так: красную краску он приготовит из пятилистника, синюю – из корня лапчатки, а жёлтую – из цветов прыгуна…
Люди, сидевшие по лавкам, при появлении князей поднялись, начали кланяться. В доме Мстислава ещё держался старинный обычай, согласно которому все жившие под крышей садились за один стол – челядь и господа, свободные и рабы. Злые языки говорили, что иного от князя-колодезника ждать было трудно. Ведь до того, как вселиться в эти хоромы хозяином, не мог он похвастать ни знатностью, ни богатством. Где ж ему знать, как это делается в домах у вятших мужей! Ворчал Вышата Добрынич, ворчали старшие бояре. Но Мстислав был упрям не менее сына. Ни под чью дудку не плясал, не слушал даже княгиню.
А княгиня Добронега, мать Чурилы, осмотрела стол и углядела смирно сидевшего Людоту.
– Это ещё кто? – спросила она сына.
Чурила отозвался:
– Людота, коваль круглицкий. От Радима к нам притёк.
Он уже угостил печной огонь причитавшимся куском, можно было приниматься за трапезу, но княгиня положила ложку:
– Грязь всякую в дом тянешь, Чурило! Не хватит ли?
– Грязь всякую в дом тянешь, Чурило! Не хватит ли?
Задутым огоньком погасло счастье в глазах кузнеца… Он пришибленно огляделся и начал вставать, нашаривая позади себя свой бесценный свёрток. Чурила сказал ему, продолжая невозмутимо есть:
– Сиди где сидишь, коваль. Я князь, не она.
Людота сел. Добронега повела на него тёмными глазами, но промолчала. Потом повалуша начала пустеть, и наконец в ней осталась только княжеская семья да ещё Людота, который и ушёл бы, да не знал куда.
– Кому ты князь, а мне сын! – сказала Добронега. – Ты, может быть, ещё девку свою сюда мне приведёшь? Неумойку!
Чурила поморщился:
– Ладно, мать… не береди.
Но княгиня непреклонно пристукнула по столу крепкой, ещё не забывшей мозолей рукой:
– Мне это не ладно! Не пущу в дом, так и знай!
Тут уж шрам на лице у Чурилы из белого стал красным. Поднялся – тень на стене подперла стропила – и сказал негромко:
– Ты чего хочешь, мать? Пока поперёк лавки лежал, уму-разуму не научила, а во всю вытянулся, будет уж…
И пошёл к дверям, устало махнув Людоте:
– Идём!
Кузнец подхватил меч и следом за князем нырнул в низкую дверь.
Вечером в доме Малка Военежича принимали нежданных гостей. Первым постучал в двери Ратибор, молодой боярин, Чурилы Мстиславича друг-приятель.
– Вечер добрый боярину и боярыне, чадам и домочадцам, – прогудел он с улыбкой, пригибаясь в дверях. Был он ростом не меньше Чурилы, но, в отличие от него, велик телом, дороден. Вошёл, и половицы под ним запели весело и лукаво.
– Любогляда, миску гостю неси, – не поняв толком, в чём дело, захлопотала боярыня. Но тут невидимая сила отодвинула Ратибора в сторонку, и на пороге возник Радогость – жилистый, загорелый, одинокий глаз светился задором.
– А кого мы вам привели, – заворковал он прямо с порога. Однако сзади его, как видно, ткнули кулаком, и он спрятал хитрый смешок, косясь через плечо. Ратибор продолжал за него:
– Приезжали к нам, боярин, именитые гости, честные купцы, – проговорил он торжественно, по обычаю грея руки у печи. – Пировали у нас и на пиру бахвалились, будто у тебя были да видели в речке юркую плотичку, красные пёрышки!
Боярыня Желана Гораздовна, поднявшаяся было с лавки, опустилась обратно, сложила руки на коленях. Малк хмыкнул, расчесал пальцем усы. А Ратибор продолжал:
– У тебя плотичка, у нас пёстрая щучка, зубастая-зубастая. Мы её в золотом ведёрочке несём, хотим к плотичке в речку пустить…
– И второй раз приезжали гости торговые, – подхватил одноглазый Радогость. – И рассказывали, боярин, что будто бы живёт у тебя в лесу пушистая белочка, с ветки на ветку, рыжая, перепрыгивает! Вот пришли мы к тебе, Военежич, принесли ястреба на рукавице. Когтистого – страсть…
– А в третий раз приезжали, – вновь взял слово Ратибор, – хвастали, что вроде есть у тебя славное золотое колечко. Вот и пришли мы к тебе, боярин, сваечку серебряную с собой принесли…
Они расступились, давая дорогу, и «серебряная сваечка» встала в дверях, молча поклонившись хозяину.
Малк улыбался в густые усы. Когда ещё поглядишь вот так на Чурилу Мстиславича, кротко опустившего глаза.
Сам Малк всю жизнь водил единственную жену Желану – таким уж однолюбом уродился на свет. Сыновей, правда, боярыня ему подарить не сумела, но зато дочерей за двадцать лет набралась полная изба.
– А что, – проговорил Малк с напускной важностью. – Не больно-то широка моя речка, и лес невелик, и на кошеле заплата… Однако и колечко найдётся, и белочка, и рыбка красные пёрышки… Любую лови, которая клюнет!
И указал рукой на лавку, с которой на князя смотрело пять пар смеющихся глаз. Сестрёнки захихикали, принялись толкать друг дружку локтями, а старшая, Звениславка, отчаянно вспыхнула и прижалась к матери, пряча лицо. Желана обняла её, стала гладить по головке:
– Не возьмёт тебя щучка, я её кошке отдам! Не видать тебя ястребу, я на него орла с орлятами напущу. Не дам тебя в обиду, в чужой дом, в немилый, в неласковый…
Чурила шагнул вперёд, положил на стол полотняную сумку. Ратибор с Радогостем развязали тесёмки:
– Это, хозяюшка, твоим кошкам с котятами, чтобы нашу щучку не съели.
На стол лег большой ноздреватый сыр.
– А это орлу с орлятами, чтобы нашего ястреба не когтили.
Из сумки появился румяный пирог.
– И впрямь белку выследили, – развел руками Малк Военежич. – Да только как отдать? Неумыта она у меня, лицом черна, волосом непричёсана. Не можно!
Чурила кашлянул, впервые подавая голос.
– А я её свежей водой добела отмою… а в косу цветы да травы вплету.
Малк только головой покачал:
– Платьишко на ней драное, на шее бусы рассыпались, на ножках лапти разваливаются…
– А я ей платье сошью из водяного листа, лапти из камыша сплету лучше старых…
– …ручки у неё кривенькие, ножки хроменькие, а спинка горбатая!
Чурила улыбнулся:
– А я её на руки подниму, на коня посажу, а по речке в лодочке повезу.
Малк в который раз провёл рукой по усам, крякнул, прихлопнул ладонью по столу:
– Ну что с тобой делать! Забирай, если у матери отнимешь.
Князь подошёл к Желане Гораздовне, согнулся в поклоне чуть не до полу.
– Пожалей доброго молодца, боярыня, – взмолился за него Ратибор. – Гляди-ка, совсем, бедный, по твоей дочке иссох, одни кости торчат.
Он, как мог, втянул щеки, подобрал пухлое чрево, понурился. Радогость скромно потупил хитрющее око, подпевая:
– Смотри, мать, помрёт ещё с тоски.
Молодой князь продолжал стоять согнувшись, и Желана взяла его за ухо:
– Обидишь мою Звениславушку… я же тебя, бесстыжего…
Она больно дёрнула ухо, и Чурила запросил пощады:
– Пусти, боярыня, оторвёшь… Идёт за меня дочка твоя за безобразного, а вот за безухого…
Малк Военежич поднялся со скамьи:
– Ну, коли так, гости честные, садитесь за стол.
Молодые бояре подошли к Звениславке – вести к жениху, но едва она привстала, как восемь цепких рук ухватили её с обеих сторон, усадили обратно.
– Выкуп! – пронзительно запищали четыре голоса разом. – Выкуп! Выкуп!
– Это за что же ещё выкуп? – спросил Радогость грозно, но никто не испугался.
– А за прокорм, – важно ответствовала младшая, ещё бегавшая, как пристало детям, в одной рубашонке. – Мы её семнадцать лет кормили, семнадцать лет поили, семнадцать лет одевали!
– Она все полы в избе протоптала, лавки дубовые просидела! – подхватили сестрёнки. – Новые надо!
Делать нечего – пришлось боярам браться за пояса, развязывать кожаные карманы, дарить кому пряник, кому костяной гребешок, кому зелёную бусину. Но вот наконец и сестры отпустили невесту, и Ратибор с Радогостем повели её под руки, усадили рядом с Чурилой.
Желана Гораздовна подала мужу нож. Боярин примерился и ровно разрезал сыр на две половины.
4
Доброе лето всё жарче разгоралось над древней землёй.
Из голубой вышины улыбался людям дед Даждьбог, ласкал теплом засеянные поля. Вихрастые молодые ветры поднимали пыль на дорогах, зазывали в гости дождь. И дождь приходил: выкатывались из-за леса всклокоченные облака, и грозный Перун мчался в небе на вороном жеребце, меча в кого-то громовые стрелы… Но Кременца заоблачный гнев пока не касался: видно, больших грехов никто не творил. И уходила, никого не обидев, ворчунья-гроза. И вновь смеялось чисто умытое небо, и мокрая земля млела и нежилась в тепле, и зеленела повеселевшая листва, и над медовыми чашами цветов хлопотали гудящие рои пчёл…
Червень, месяц русальский, близился к концу. Скоро должна была наступить самая короткая ночь в году, ночь, когда солнце спустится с неба искупаться в реке, а наутро справит свадьбу с красной девицей – Заряницей. Готовились к свадьбам и на земле, потому что издавна крепки и счастливы были свадьбы и побратимства, заключённые в купальскую ночь.
Курились по дворам жаркие бани, перетряхивались сундуки, ворочалось в квашнях пыхтящее тесто. По вечерам было слышно, как налаживались к празднику говорливые гусли, как молодые голоса смеялись над только что изготовленной личиной-скуратой, кожаной или берестяной, усатой, рогатой, клыкастой…
А возле двуглавого дуба собирались столетние деды, называли звонкие девичьи имена, выбирая – которая поведёт на поляне священную пляску.
В долгожданную ночь солнце особенно медлило уходить с небосклона, долго не гасило на закате прощальных лучей. Но вот наконец поднялась с востока синяя мгла. И брат солнца, Огонь Сварожич, вспыхнул десятками факелов, с которыми потёк на холм, к дубу, перекликавшийся народ.
Две вершины священного древа грозно уходили в вышину, прямо к нарождавшимся звёздам. Горели в восьми глубоких ямах неугасимые огни. Один за другим выходили из-за дуба, из непроглядных теней, старые старики волхвы, а за ними князья: оба кременецких и круглицкий, Радим. В эту ночь между ними не было распри. Старая вражда уснула до рассвета, как меч, убранный в ножны. Три князя стояли рядом, глядя на притихший люд.