Я сильно раскачиваюсь при ходьбе, и вдруг, как ни странно, мысленно представляю себе, что на мне нет ботинок, и поневоле вспоминаю, как Александр однажды написал мне письмо об одном чудаке, с которым он познакомился в Камеруне. Этот пукс поставил перед собой цель обойти босиком весь земной шар. Александр разговорился с ним в одном захудалом баре в пригороде Яунде,[30] и этот тип утверждал, будто не носит шузы, чтобы не лишать себя возможности впитывать ценные минералы, находящиеся в земле.
Вы только представьте: парень действительно был убежден в том, что способен впитывать минералы и микроэлементы из земли – через подошвы ног – в свое тело. Александр вначале только посмеивался, но хмырюга так долго сидел у него на ушах, что мой кореш в конце концов решил сам попробовать ходить босым. Они оба, как писал мне Александр, напившись в стельку, бегали по Яунде – оба босые – и кричали обалдевшим от такого зрелища обитателям трущоб, что те тоже должны разуться, чтобы телом впитывать витамины и минералы, и тогда, мол, они сразу почувствуют себя гораздо лучше.
Тут я вдруг просекаю, что в трущобах Яунде народ так и так ходит без шузов и что Александр наверняка гнал мне пургу; и я спрашиваю себя, зачем Александр пичкал меня подобными россказнями и не выдумал ли он и другие истории – например, о том хите группы Modern Talking, который якобы знали в Пакистане, или в Индии, или где-то еще.
Дом, в котором друзья Ойгена устраивают вечерину, очень большой и чуть-чуть отодвинут назад, стоит не у самого тротуара. То есть сначала нужно пройти через садик, потом подняться на пару ступенек, и только потом ты попадаешь внутрь. Внутри прохладно, потому что дом целиком построен из каменных плит.
Я захожу последним, после всех других, и слышу, что где-то играет музыка. Музыка совсем неплохая – легкая, какую обычно играют в барах, что-то типа джаза, но не заунывное и не резкое, а в самом деле приятное. Я не могу врубиться, что именно играют. Но точно знаю: у меня такая пластинка была. Ойген, который приехал раньше меня, на другом такси, опять кладет руку мне на плечо и говорит, чтобы я чувствовал себя здесь как дома, и потом спрашивает, чего бы я хотел выпить. Он говорит, что прямо здесь стоят банки с пивом, а на кухне есть шампанское. Я благодарю его и говорю, что охотно выпил бы пива. Мне тут же суют в руку открытую банку. Все со мной жутко приветливы, хотя, как я уже говорил, я абсолютно никого не знаю.
Это, естественно, меня радует, настраивает самым радужным образом. В такие моменты я всегда думаю, что меня очень легко приманить. Ладно. Я выпиваю пиво прямо из жестянки, ставлю пустую банку на ступеньку широкой лестницы и наблюдаю, как в вестибюль заходят все новые и новые гости. Как всегда бывает на вечеринках. Пару раз мне кажется, будто я вижу знакомые лица, но я убеждаю себя, что это глюки. Дом действительно очень классный. Он, правда, несколько запущен, потому что в нем наверняка уже многие годы живут студенты, но на общагу совсем не похож: в нем просторно, и уютно, и светло, и прохладно – я даже радуюсь тому, что надел поверх пиджака барбуровскую куртку.
Итак, я стою на лестнице и для затравки выкуриваю пару сигарет, а потом начинаю обсуждать с молодым юристом (в пиджаке с рисунком в елочку) проблемы юриспруденции, в которой ни черта не смыслю и которая интересует меня как прошлогодний снег. Затем я завязываю разговор с телочкой, которая ехала со мной в такси и так сексапильно хихикала. Ее зовут Надя, и она здорово пьяна, а поскольку и я опустошил уже третью банку пива, а до того выхлебал еще бог знает сколько всего, мне начинает мерещиться, будто, разговаривая со мной, она мне то и дело подмигивает.
Пока мы с ней болтаем о Гейдельберге, выясняется, что она думает, будто я собираюсь здесь учиться, и я говорю ей, что нет, я приехал сюда только пару часов назад. Зачем приехал, не знаю сам. Она слегка теребит мою барбуровскую куртку, а именно то более темное место на груди, от которого я в отеле оторвал нашивку «Айнтрахт – Франкфурт». Там остались не вытащенные мною обрывки ниток, и время от времени она дергает за одну из ниточек как бы невзначай, совершенно не сознавая, что делает. Это у нее получается очень мило, действительно мило.
Я решаю проверить, каков расклад, и сажусь на ступеньку – девчушка тоже садится рядом со мной. Значит, сработало. Обычно я применяю подобные трюки, чтобы посмотреть, насколько телка готова подчиняться моей воле. И, как правило, они, эти трюки, срабатывают. Надя, значит, продолжает трещать без умолку, и когда я говорю, что хочу сходить на кухню и принести себе еще пива, просит принести одну банку и ей, а она, мол, подождет меня здесь, на ступеньках. Она действительно очень славная – именно потому, что глупышка, – и эта ее наивность или глупость почему-то действует на меня освежающе. Я хочу сказать, что она болтает просто так, не особенно задумываясь о том, что говорит. У нее совершенно нет комплексов. А я сам не то чтобы закомплексованный, нет – но у меня есть определенный набор шаблонов, вмещающихся один в другой наподобие матрешек, и я не могу их не применять, когда общаюсь с людьми. Слово «шаблоны», вероятно, здесь не совсем подходит. Мне трудно точно описать, что я имею в виду. Это как колесико, которое вращается и, когда находит нужный паз на другом колесике и зацепляется за него, механизм срабатывает. Я думаю, все это вместе немного напоминает мультипликационный фильм.
Когда я выхожу из кухни с банкой пива для себя и другой для Нади, Ойген хлопает меня по плечу. У него в самом деле очень светлые волосы, и я только сейчас замечаю, что его левую щеку пересекает шрам, и пока он говорит какие-то банальные вещи, я все время смотрю на этот рубец на его лице. Он стоит, прислонившись к холодильнику, и что-то долдонит, но я ничего не слышу, только пялюсь на этот прикольный шрам, а потом все-таки стряхиваю с себя оцепенение, извиняюсь перед ним и с двумя банками пива в руке опять спускаюсь в вестибюль.
Ойген идет за мной. Я быстро закуриваю сигарету и оглядываюсь в поисках Нади, которая куда-то исчезла, и вдруг он хватает меня за затылок. Его лицо наклоняется к моему – так близко, что мне это не в кайф, – и изо рта у него несет пивом, и я вижу, что шея вокруг его кадыка, который ходит взад и вперед, пока он со мной разговаривает, толком не выбрита. Она покрыта такой короткой черной щетиной.
Этот пукс что-то уж чересчур навязчив, но тем не менее у меня такое чувство, что я должен быть вежливым, потому что все так чертовски дружелюбны со мной, а Ойген, чей рубец проступает все отчетливее (и непонятно, как я раньше мог не заметить такой здоровущий шрам), явно настроен поточить лясы. Я улыбаюсь, киваю и попыхиваю своей сигареткой. Куда же подевалась эта дуреха Надя? Теперь Ойген говорит, что хочет мне что-то показать. Он берет меня за руку, и тащит за собой вверх по лестнице, и, пока мы поднимаемся на второй этаж, без умолку болтает.
Он заводит меня в какую-то комнату, закрывает дверь, а я в это время быстро отхлебываю большой глоток пива. Комната, очевидно, принадлежит ему, потому что он свободно в ней ориентируется и вообще ведет себя так, как если бы это была его комната. У меня такое ощущение, будто он нарочно дотрагивается до каких-то вещей, чтобы показать, что он здесь у себя дома.
На софе в углу сидят какая-то краля и пожилой хмырюга, они целуются. Пожилой – это, может быть, чересчур, но за сорок ему точно перевалило. Он засунул руку под ее свитер и лапает ее, и оба даже не слышат, что Ойген и я вошли в комнату. Из динамика доносится фортепьянная соната Моцарта или Бетховена. Я не особенно разбираюсь в классической музыке. Те двое продолжают обжиматься. Мне это совсем не нравится, и я испытываю чуть ли не физическую потребность убраться отсюда, опять спуститься вниз, но не делаю этого из вежливости. Это, конечно, большая глупость, но вежливость у меня в крови – тут уж ничего не поделаешь.
Теперь Ойген берет коробку от моцартовского CD, кладет ее на стол, который стоит рядом с софой, вытаскивает из кармана пиджака две бумажных упаковки и из одной высыпает на коробку большую горку кокса. Пока я закуриваю еще одну сигарету, он, ни на секунду не прекращая своей болтовни, достает маленькую серебряную трубочку, подносит ее к горке кокса и втягивает в нос изрядную порцию. Потом поднимает нос кверху, усмехается и протягивает трубочку мне.
Я, не двигаясь с места, говорю: спасибо, не надо. Пара на софе начинает хихикать, и я замечаю, что музыка играет все громче, а Ойген крепко берет меня за плечо и говорит, что я должен разочек попробовать, ничего страшного не случится. Я отвечаю, что сожалею, но я принципиально против любого кумара, и что теперь мне нужно спуститься вниз, там меня ждут; и тут Ойген ухватывает меня спереди за брючный ремень, а другую руку кладет на мою задницу. Двое на софе перестали тискать друг друга и теперь гогочут как шизанутые, и в этот момент я вижу только шрам и светлые, слишком длинные космы этого козла и чувствую, как он поглаживает мои ягодицы, а потом пытается – в самом деле, я ничего не выдумываю – через штаны засунуть свой указательный палец в мой задний проход.
Он очень сильный, и когда я начинаю вырываться, его рука соскальзывает вниз, крепко обхватывает мое колено, и я падаю навзничь. Я мигом поднимаюсь на ноги, бормочу что-то невразумительное и выскакиваю из комнаты. Вслед мне несется лошадиное ржание. Спускаясь по лестнице, я замечаю, что колени мои все еще дрожат. Я оглядываюсь через плечо, но Ойген, по счастью, меня не преследует, и я захожу на кухню и отхлебываю большой глоток тепловатого джина из бутылки, которая стоит там на столе.
Нади нигде не видно, и я вдруг ощущаю себя на этой тусовке очень неуютно – более того, понимаю, что основательно влип. Я решаю пойти поискать эту самую Надю. В кухне ее нет, и на лестнице, по которой я только что спустился, ее тоже не было. Оглядываясь по сторонам, я курю сигарету и вдруг отдаю себе отчет в том, что нажрался до предела. Я замечаю это по тем признакам, что сигарета только усиливает степень опьянения и что в голове у меня все кружится, как если бы мозг мой был волчком, который уже не может остановиться. Мне плохо.
Ойген, к счастью, испарился, и я спрашиваю у каких-то студентов, которые, прислонясь к стене, хлебают пиво, не видали ли они Надю, но никто ничего не знает. Впечатление такое, что они вообще не представляют, о ком идет речь. Мне приходит в голову, что телка, может быть, назвала не настоящее свое имя, но я тут же думаю: а, собственно, зачем бы она стала так делать?
Я чувствую себя говенно. Бог мой, как же мне хреново! Но худшее еще впереди: рядом с кухней я замечаю открытую дверь, дверь в погреб, и – сам не знаю зачем – спускаюсь по ступенькам вниз. Внизу гораздо прохладнее, чем наверху, сыро и пахнет гнилью.
В углу погреба, у ящика с винными бутылками, полулежит Надя. Одной рукой она опирается на ящик, а другой крепко сжимает шприц. Шприц торчит из ее щиколотки, прямо над краем туфли. Рядом с ней развалился Нигель. Его правое плечо перетянуто кожаным жгутом, и из ранки на сгибе локтя тоненькой струйкой сочится кровь.
Я просто не верю своим глазам. У меня такое чувство, будто внутри у меня что-то непоправимо вышло из строя, будто я навсегда утратил центр равновесия. Будто вообще никакого центра больше нет. Нигель, кричу я. Дерьмо собачье. Нигель! Он не отвечает. Я спрашиваю: ты что, бля, вообще не хочешь со мной знаться? И он говорит, спокойно так говорит: разве мы знакомы?
Он улыбается и закатывает глаза – остаются только белки, – и его лицо принимает совершенно умиротворенное выражение, потом он роняет голову на грудь, и волосы падают ему на лоб. На его бежевых брюках – пятно засохшей блевотины. Надя выдергивает иглу из своей лодыжки, поднимает глаза и начинает жалобно постанывать – но и она тоже меня не видит. Внутри шприца, который она держит в руке, сквозь светлую жидкость пробивается тонкая красная ниточка.
Я закрываю глаза и бегу вверх по ступенькам, пару раз падаю, больно ушибая колени. Но я не хочу, не могу открыть глаза. Наверху, в холле, опять играет та же спокойная джазовая музыка. Стэн Гетц, проносится у меня в голове, это Стэн Гетц. Был такой CD, где он играл вместе с Аструд Джильберто. Называлось все это Walkman-Jazz. Или не CD, а пластинка? Существовали ли вообще в то время CD-диски? На пути к выходу я сбиваю пару пустых бутылок, потому что глаза у меня все еще закрыты, и они разбиваются вдребезги на каменном полу, и кто-то кричит мне вслед нечто неразборчивое, и кто-то другой смеется, и когда я оказываюсь на улице, по ту сторону двери, все вдруг делается желтым, хотя глаза я так и не открыл, и в тот же миг сознание мое отключается.
За минуту перед тем, как упасть, я думал не о Нигеле и не о Наде. Я думал о том, что не знаю, какие перемены ждут нас в ближайшие годы. Раньше все было обозримо, предсказуемо. Но теперь я просто не знаю, что на нас надвигается. Будут ли и дальше распространяться пестрые тренировочные костюмы, сочетающие в себе лиловый, светло-зеленый и черный цвета? На Востоке все носят такие, и люди там терпеливее, невозмутимее и вообще гораздо симпатичнее, чем у нас. Может быть, Восток заполонит Запад своей невозмутимостью и своими тренировочными костюмами. В таком исходе было бы нечто утешительное, думаю я, действительно нечто утешительное, потому что одетый в лиловое нелепый ост-менш мне в миллион раз милее, чем какой-нибудь наглухо отгородившийся от внешнего мира западный неврастеник, с чавканьем пожирающий за столиком в торговом пассаже своих любимых устриц. А огромные массы немытого народа с Востока – из Молдавии, с Украины, из Белоруссии – непременно хлынут к нам. В этом я уверен.
Шесть
Как именно я выбрался из Гейдельберга и в конце концов оказался в Мюнхене, для меня остается загадкой. Может, я сел на поезд, но эта поездка изгладилась из моей памяти, от нее не осталось вообще никаких следов. В поезде я, наверное, ехал с молодыми ребятами, которые хотели попасть на рейв, сборище неформалов на лугу в окрестностях Мюнхена. Думаю, я оплатил им такси от вокзала до этого луга.
Как бы то ни было, я сижу на лугу, поблизости от пирамидообразной палатки. Вокруг меня – сотни рейверов, а может быть, тысяча или даже больше. Все они не в лучшей форме, и похоже, что большинство успело ширнуться или чем-нибудь закинуться.
На заднем плане – импровизированная танцплощадка. Рядом с ней на нескольких поставленных друг на друга больших ящиках водружен стробоскоп. Аппарат то гаснет, то вспыхивает, и тогда все погружается в этот прикольный, не существующий на самом деле свет. Зубы, белые рубашки, джинсы – все светится как бы собственным сиянием, а в действительности потому, что попадает под луч прожектора. Но самого света, света как такового, не видно.
Я, значит, сижу на лугу, и Ролло сидит рядом со мной, и мы наблюдаем за тусой. Ролло – мой старый друг. Сейчас, в этот момент, я снова все вспоминаю: в Гейдельберге Ролло неожиданно воздвигся надо мной в садике того дома. Ролло тоже был в числе приглашенных и видал, как я выбежал из дверей и хлопнулся в обморок; он подошел и стал бить меня по щекам. Он привел меня в чувство, потом поднял на руки и отнес в свою машину, и вместе мы доехали до Мюнхена. Неслучайно на той тусовке, в Гейдельберге, мне казалось, что я вижу кое-какие знакомые лица.
Всю дорогу я прокимарил на переднем сиденье, а Ролло, наверное, в это время гнал по шоссе как ненормальный – судя по тому, что сейчас еще не очень поздно. Думаю, он спас меня от больших неприятностей, но я не благодарю его – это было бы слишком напряжно. То есть, я хочу сказать, он это действительно сделал, но высокие слова тут на фиг не нужны.
Ролло раньше жил на Боденском озере, тогда я с ним и познакомился – незадолго до того, как меня вышвырнули из залемской школы. Теперь он живет здесь, в Мюнхене, и время от времени тусуется на рейвах, чтобы словить кайф. Как классно, что он был и на той стремной тусовке в Гейдельберге! Я даже не знаю, почему вдруг вообразил, что скорее всего приехал сюда на поезде. Шиза какая-то!
Мы выпиваем по банке унылого на вкус пива. Поскольку мы одеты цивильно, то есть не носим бутсы в стиле техно, оранжевые майки и бундесверовские штаны, поскольку наши черепушки не обриты наголо, в носах не болтаются кольца, а на загривках нет вытатуированных драконов, рейверы бросают на нас исподтишка испытующие подозрительные взгляды. Но это, собственно, очень клево – то, что ты можешь так провоцировать других одним своим внешним видом, – и Ролло говорит, что местные шизы, видимо, принимают нас за сотрудников Отдела по борьбе с наркоманией.
К нам то и дело подваливают какие-то хиппи в вышитых жилетках из овчины и предлагают чай. Chai, как они говорят. Я нахожу все это очень прикольным. Здесь во множестве водятся такие дятлы, которых вообще невозможно принимать всерьез, но в определенном смысле они все в своем праве – в гораздо большей степени, чем Ролло или я.
Я еще не знаю, почему это так: что они в своем праве, а мы – нет. Может, мы уже слишком стары для подобных развлечений, но мне сразу приходит в голову мысль, что здесь есть и такие, кому явно за сорок. Там и сям пасутся даже мамаши со своими несмышлеными киндерами.
Через некоторое время один хиппи притусовывается к нам. Он, очевидно, просек, что мы не имеем отношения к ловле нарков, не потащим его в тюрягу и не будем шмонать, если он откроет крошечную серебряную коробочку, которая висит у него на груди на кожаном шнурке.
Собственно, он тоже никакой не хиппи. Я хочу сказать, что он хотя и носит кольца в ушах, джинсовую жилетку и кордовые штанцы и ходит без шузов, только в дырявых носках, но на настоящего хиппи не похож – так, серединка на половинку. Он даже обрил себе голову, чтобы его не причисляли к длинноволосым. Он рассказывает о каких-то диджеях: о Моби из «DJ Hell», местного мюнхенского заведения, о Морице из гамбургского «Purgatory»,[31] который будто бы гоняет лучшее в Германии «intelligent techno» – уж не знаю, что это значит. Он тараторит без умолку, но, поскольку он так дружелюбен с нами, Ролло и я в принципе ничего не имеем против его болтовни.