– Ах ты отвратительный хитрец, – сказал Моди, – лишил меня удовольствия посмотреть, как ты лопнешь!
Кругом засмеялись.
Я покосилась на Феликса. Он то с любопытством рассматривал того, кого Вламинк назвал Аполлинером, то переводил взгляд на Моди. Во мне на миг вспыхнула было ревность… Но тут Феликс повернулся ко мне и быстро сказал по-русски:
– Этот красавчик, похожий на падшего ангела, – Модильяни. А толстяк – Аполлинер.
Имя Модильяни (как и Вламинка, и Дерена, а ведь все это были художники, впоследствии прославленные, их картины нынче выставлены в музее д’Орсе) мне ничего в ту пору не сказало, да и теперь я считаю, что слава этого художника раздута его похождениями, обстоятельствами его трагической и романтической жизни, а не его искусством, – но про Аполлинера слышала даже я. Мы в лавке недавно наткнулись на сборник его стихов под названием Alcools. В России символисты тоже любили играть, составляя из слов стихотворения геометрические фигуры, но каллиграммы Аполлинера оказались очень затейливы. Однако восторга от чтения стихов я не испытала. И все же смотрела на него с интересом.
Словно ощутив мой взгляд, Аполлинер встал и внимательно посмотрел на меня. Отер рот салфеткой и сказал:
Проходит она
И сердца по пути собирает
Отдайте сердце
Любое сердце
Доброе злое
Несчастное сердце
О сколько сердец
Но увы никогда
Губ ее
Не коснетесь вы
Она
Кладет вас в корзинку
Увы
Там тоже недолго
Там тоже немного
До мая быть может
Останетесь вы
Все зааплодировали, с любопытством таращась на меня. Я почувствовала, что мое манто из шиншиллы, которое казалось мне слишком скромным, здесь выглядит вызывающе.
– Ого, – пробормотал Феликс, – недурные стихи. Хотел бы я знать, импровизация это или нет?
– Вы русские? – удивился Аполлинер, услышав его слова. – Хаим, Хаим Сутин! Смотри, вот твои земляки! Поговори с ними!
Из толпы вынырнул худенький толстогубый еврей с маленькими, близко посаженными глазами, и застенчиво пробормотал, кошмарно грассируя, что не говорит по-русски, потому что в его местечке говорили только на идише, а потом он сразу выучился французскому.
Аполлинер настаивал с непонятным упорством, и этот Хаим Сутин наконец рассердился.
– Ну и поговори с ними сам, – огрызнулся он наконец, – в конце концов поляки ближе к русским, чем евреи.
Ох, как разозлился Аполлинер!
– Я не поляк! – вскричал он. – Моя мать француженка, и значит, я – француз.
– Тебя зовут на самом деле Вильгельм Костровицкий, – ехидно сказал Сутин. – И ты такой же француз, как я. Поэтому говори, говори с ними по-русски!
Аполлинер был разъярен. Он так смотрел на Сутина, словно готов был сожрать его, перемолоть своими крепкими челюстями – и выплюнуть.
Вдруг откуда ни возьмись появилась, волоча за собой по полу шаль, молодая женщина лет двадцати, не больше – с чистым славянским лицом, одетая в нелепую, из цветных лоскутов сшитую юбку и рубаху сурового полотна, стянутую шнурком у шеи. Талия ее была перевязана причудливым поясом из кусков кожи. Еще на ней был странный меховой жилет, вернее, какая-то заношенная душегрейка, на ногах – сапоги для верховой езды. Вся эта нелепость, которая должна была вызывать смех, смотрелась на ней удивительно органично. В женщине было что-то дикое – и в ее внешности, в самой ее красоте, и потому обычное платье казалось бы для нее слишком пресным. В нем она выглядела бы скучной субреткой, а в этом странном наряде чудилась актрисой, которая идет на сцену, чтобы сыграть в некоей столь же странной пьесе.
– Тише, Гийом, – сказала она сердито. – Я сама поговорю с ними по-русски. А ты, Сутин, иди. К тебе приехал маршан, он хочет купить что-нибудь вроде твоей туши.
Вокруг зашлись смехом, мне совершенно непонятным. Вламинк так и повалился боком на стол, едва не раздавив блюдо с пирожными. Модильяни ловко выхватил одно из-под его руки, отправил в свой красивый, четко вырезанный рот и проглотил, почти не жуя. Он взглянул на меня с уверенностью красавца и любимца женщин, привыкшего к поклонению с первого взгляда, – взглянул и отвернулся, посматривая теперь то на Феликса – явно озадаченно, видимо, не понимая, кто он: просто турист-бездельник или, возможно, коллекционер, – то на Хаима Сутина, причем с откровенной завистью.
Потом я узнала, что у Хаима есть картина «Бычья туша», которая сделала ему имя, то есть маршан, бродячий перекупщик картин, хотел купить не его собственную тушу, как могло показаться по словам девушки, а некое подобие той картины. Она, картина, скажу прямо, ужасная, ужасна… однако не зря Сутина сравнивали с Ван Гогом, он создал некоторые воистину прелестные полотна, и посмертная слава его вполне заслужена!
Суть происходящего нам быстро пояснила девушка. Оказалось, что она – подруга Аполлинера, ее зовут Маревна, она русская, Мария Стебельская, из каких-то, что ли, Чебоксар родом, отсюда эта дикость в ее чертах. Она училась живописи и в Санкт-Петербурге, и в Париже, и на Капри была, у знаменитого писателя Максима Горького, который и придумал ей прозвище из сказки.
Рассказывая, она вдруг озябла и, небрежно встряхнув свою шаль, накинула ее на плечи. Феликс так и ахнул; я тоже восхитилась. Это оказался так называемый batik, очень модная в то время техника ручной росписи ткани. Нарисованы были, сколь помню, les coquelicots, алые дикие маки, из которых сыпались черные зернышки, вся шаль была ими усеяна – этими зернышками! Сколько труда в такую роспись вложено было, это я даже тогда понимала, а шаль – грязная, по полу волочится, затоптана, порвана…
Потом, спустя много лет, Феликс взял Маревну в наш модный дом на работу, она очень бедствовала, с ребенком от художника Диего Реверы, которому ее отдал, умирая, Аполлинер, перебивалась с хлеба на воду… Нашу первую встречу на Монпарнасе Маревна забыла, рисунок той шали тоже не помнила. Жизнь ее была – круговерть любовников, картин, попоек, страданий, минут счастья…
Между прочим, это именно от Маревны я узнала, что у Модияльни, оказывается, был пылкий роман с поэтессой Анной Ахматовой, происходило это в Париже у всех на глазах, она приходила к нему в студию на Монмартр, он к ней – в отель… Остались какие-то ее не то портреты, не то ню, выполненные его рукой… Впрочем, с кем только романов у него не было, у этого Моди, как они его называли, и в конце концов он умер от туберкулеза, а его жена, оставившая все ради него – семью, буржуазную, обеспеченную жизнь – и бывшая тогда беременной, покончила с собой.
Да, у этого художника было множество женщин, это мне тоже Маревна рассказала… Его чары всегда обеспечивали ему легкий успех. Среди натурщиц и шлюх у него было прозвище «тосканский принц», а еще – «тосканский Христос». Еще на Монмартре, откуда Амедео перебрался на Монпарнас, прожив там три года, он менял девочек как перчатки. Страстную блондинку Мадо он, по слухам, увел у самого Пикассо. Мимолетные победы Модильяни непременно заканчивались стычками с обитателями Горы Мучеников, которые были в ярости от успехов этого чужого, залетного «охотника». Однако Модильяни умел драться, так что всегда выходил победителем.
Вообще говорили, что он способен увести любую женщину, какую только захочет. Франциск Асизский свистом приманивал птиц, ну а Модильяни – женщин. Каждому свое!
Бывают такие мужчины, особенно среди темноглазых утонченных красавцев, что и говорить, бывают – и высвистывают они погибель бедным доверчивым птицам, а себе – минутное веселье…
Я после прочла, не помню где, а может, все от той же Маревны узнала, что во время встречи с Модильяни Анна Ахматова была в свадебном путешествии со своим первым мужем Николаем Гумилевым. Удивительное совпадение, я ведь тоже была в свадебном путешествии, когда увидела его впервые…
Но тем у них дело и кончилось. Несколько тайных встреч – и все.
А у меня вообще ничем не кончилось. И даже не началось…
Вышел много лет спустя прекрасный французский фильм о Модильяни – «Les amants de Mont-parnasse», «Влюбленные с Монпарнаса», или его еще просто называли коротко – «Монпарнас, 19», он появился году в 1958-м, если я ничего не путаю, мы успели его вместе с Феликсом посмотреть. Главную роль играл там Жерар Филипп – редкостный красавец, даже красивее подлинного Модильяни. Я частенько почему-то вспоминала его лицо… Так, ни с того ни с сего вспоминала, как он стоял в ресторане с таким выражением, словно удивлялся, почему весь мир не лежит у его ног… А мир этот был – как чужое пирожное на чужой тарелке, которое он взял да съел. Очень странно, но Жерару Филиппу было 35, когда он играл тридцатипятилетнего Модильяни, а спустя полтора года после фильма он умер…
Между прочим, после встречи с Модильяни и рассказа Маревны о том, что Ахматова была в него влюблена, я достала ее стихи и прочитала. И мне в каждой строке чудилось его темноглазое лицо… Видимо, меня всю жизнь тянуло к пороку: Феликс, мой муж, потом Модильяни, ставший после одной-единственной встречи кошмаром моих снов…
Стихи Ахматовой я только раз прочла и забросила, было необычайно горько на душе, возможно, я ревновала… А потом, когда я узнала, что она осталась в России, не эмигрировала, хотя ее мужа, этого чудесного, чудеснейшего поэта Гумилева расстреляли большевики, я вообще даже ее имени слышать не могла!
Хотя эти ее стихи… Я плохо запоминаю стихи, но эти забыть не могла, вспоминала их… Может быть, потому, что они не о встрече с «тосканским принцем», а о разлуке с ним, о том, что он и ее бросил, и от нее отвернулся… Как отвернулся и от меня, взглянув только раз.
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки…
А впрочем, о чем это я?
Ах да, я хотела лишь сказать, что наше тогдашнее с Феликсом пребывание в Париже очень странно для нас потом отозвалось. Да, оно имело продолжение. Маревна стала у нас служить, сделанные ею шали и пояса были прекрасны, но она весь заработок пропивала, бедняжка. А потом, когда раз, другой, третий подвела нас с коллекциями, мы с ней, конечно, расстались.
К слову сказать, единственная картина Маревны, которую я бы хотела иметь, это портрет Модильяни, тоже красивее настоящего и тоже невероятно на него похожий, как и Жерар Филипп. Но портрет уже безнадежно канул к какому-то маршану, наверное, такому же, как тот, который в фильме «Монпарнас, 19» покупает у Жанны, которая еще не знает о смерти Моди, его картины по дешевке…
Но довольно о художниках и Монпарнасе!
Я и прежде бывала в Париже и знала некоторые модные дома, где можно заказать красивые платья. Мне хотелось обновить свой гардероб перед поездкой в Египет. Раньше, когда мы ездили за платьями с maman, нам в отель присылали образцы тканей и приезжали les mannequins mondains, так называемые светские манекены, которых посылают к избранным клиентам. Они красивы и некоторые даже хорошего происхождения. Им доверяют дорогие туалеты для показа на балах, в путешествиях, на приемах. Они совершенно не тушевались в присутствии особ иностранной императорской фамилии, и maman, сколь мне помнится, один раз сказала, что из меня с моей фигурой вышел бы отличный mannequin, кабы я не держалась так застенчиво, дескать, мне бы надо поучиться у этих девушек себя держать. Кто мог тогда знать, что ее слова окажутся пророческими!
Так вот – поскольку мы с Феликсом жили теперь в Париже «как большие», я уже не была под присмотром maman и Коти, мне стало интересно побывать в каком-нибудь доме моды инкогнито, как обычной даме, не вызывать приказчиков и манекенов в отель. Феликс, который всегда горазд был на любые притворства и авантюры, согласился, что это забавно. Мы поехали в Йnigme на Вандомскую площадь. Это был дорогой, фешенебельный дом, но, пока мы ехали, наш таксомотор застрял в типичной парижской уличной сутолоке тех лет, когда авто еще соседствовали на улицах с фиакрами и даже телегами. Было очень забавно наблюдать, как две повозки сцепились оглоблями. Возчики бранились, лошади сердито ржали, как будто тоже переругивались. Это было уморительно смешно, я никогда ничего подобного в жизни не видела, а Феликс, который деревенскую жизнь знал отлично, покатывался со смеху, глядя на мой восторг. Наконец мы поняли, что ждать придется слишком долго, и решили дойти до Йnigme пешком, велев шоферу подъехать за нами позже. Мы сделали несколько шагов и увидели скромную вывеску… к стыду своему, не помню точно названия, оно было какое-то тривиальное, вроде Bon goыt, «Хороший вкус», не помню и названия улочки, по которой мы шли. Потом, когда мы уже поселились в Париже, я пыталась этот дом отыскать, просто из любопытства, однако, судя по всему, он не пережил тягот Первой мировой войны и закрылся, подобно очень многим небольшим предприятиям.
Мы вошли. Звонок возвестил о нашем прибытии. Появился приказчик с внешностью столь рафинированной, что мне стало смешно: он выглядел совершенно как кинематографический герой, соблазнитель и злодей, и Феликс немедля начал снова помирать со смеху, шепнув мне по-русски:
– Думаю, очень многие дамы предпочитают ходить сюда, оставив мужей за дверью. Может быть, мне уйти?
Я шикнула на него, но потом оказалось, что я – даже как богатая клиентка! – нимало приказчика не интересую, он обращался исключительно к Феликсу и до такой степени от него ошалел, что я в конце концов шепнула сердито:
– Может быть, мне уйти?!
Феликс расхохотался в голос, схватил меня за руку – и мы сбежали, оставив, конечно, приказчика и манекенов в полном недоумении. Но еще до этой сцены мы успели посмотреть несколько туалетов, которые нам показали несколько mannequins de la cabines, работавших в этом доме постоянно и показывавших туалеты клиенткам.
– Да это коровы, а не манекены! – проворчал Феликс, глядя на них с презрением. – Платье очень красивое, но оно же узко для этой толстухи! Ее нужно посадить на морковку!
Надо сказать, что моя свекровь, которая строго блюла свою великолепную фигуру, являлась поборницей вегетарианских диет, а морковная в то время была в особенной моде, поэтому Феликс знал, о чем говорил.
– Впрочем, что с нее взять, с бедняжки, – вдруг смягчился Феликс. – Ее, видимо, никто не обучал ходить, двигать руками, смотреть и поворачиваться. Мне кажется, в дефиле должно быть что-то от балета… Думаю, руководить этим должен истинный маэстро, тогда и она станет истинная йtoile…
Его необыкновенные глаза загорелись, и я поняла, что он уже вообразил себя этаким маэстро, который обучает неуклюжих манекенов превращаться в прекрасные звезды. Вот кабы кто сказал нам тогда, что так оно и будет!..
Между прочим, в Йnigme, куда мы в конце концов дошли, обнаружив у подъезда нашего встревоженного шофера, который не мог понять, куда мы пропали и кто ему заплатит, манекены тоже оказались на вкус моего мужа простоваты. Из полутора десятков платьев, которые мне показали, я выбрала два или три – лишь потому, что манекены, на взгляд Феликса, были более или менее приличны.
Наше пребывание в Париже закончилось, когда завершили переделку некоторых моих украшений, которые я хотела иметь при себе, и мы уехали в Египет и Иерусалим, оставив кое-что ювелиру – доделывать. В обоих местах поразила меня страшная жара и окружающая бедность, хотя русские консулы, которые нас там принимали, делали все, чтобы мы ничего неприглядного не заметили. Но там неприглядность на каждом шагу, ее не заметить просто невозможно.
Муж мой остался доволен поездкой, несмотря на то, что в Луксоре переболел желтухой; мне же хотелось скорее вернуться в Европу. Меня томило ожидание какой-то большой беды.
К нам пристал в Иерусалиме какой-то негр, упросивший Феликса взять его на службу. Звали его Тесфе. Я его терпеть не могла за назойливость, но мужу не перечила. Феликс смеху ради велел ему прислуживать мне, когда во время автомобильной прогулки по Италии прочие слуги остались в Риме. Я, конечно, предпочитала совершать свой туалет сама. Тесфе с выражением великой важности приносил воду, а потом со зверским видом стоял под дверью, охраняя меня. В записках своих Феликс отметил, что он был отличной горничной. А я была счастлива, когда наш чернокожий потерялся где-то в пути. Или, возможно, просто сбежал.
Свадебное наше путешествие заканчивалось весьма драматично. И даже трагично, ведь была объявлена война с Германией, и это известие застало нас в Германии…
В то время газеты были переполнены самыми грязными статьями в адрес русских вообще и русской монархии в частности. Особенно много было измышлений, касаемых отношений моей тетушки государыни и Г.Р. Феликс сходил с ума от ярости, когда читал это.
– Убить бы, как собаку! – бормотал он.
Я молчала, думая: если его это так раздражает, эти пасквили, зачем читает их? И не грех ли желать смерти человеку, которого он никогда в глаза не видел? Ведь по наивности своей я думала, что Феликс бормочет проклятия в адрес очередного журналиста! А в этих словах выражалась смертельная его ненависть к Г.Р.
В конце концов читать он бросил, но с тех пор в его глазах то и дело появлялось затаенное – особенное! – темное выражение, которого я в то время еще не могла понять.
В Берлине мы натерпелись страху, такая там царила русофобия. Феликса сначала арестовали, потом выпустили. Но из Берлина нас, такое впечатление, выпускать не собирались… Я уж не говорю о выезде в Россию – мы мечтали добраться до дому хотя бы через Данию! Но нас грозили интернировать по личному приказу кайзера Вильгельма. Я звонила своей кузине кронпринцессе Цецилии. Это была младшая дочь той самой великой княгини Анастасии Михайловны, сестры отца, которая приохотила нас танцевать танго в Париже, и Фридриха Франца III, великого герцога Мекленбург-Шверинского. Цецилия была женой кронпринца Пруссии Вильгельма, сына кайзера Вильгельма. Но и она не могла воздействовать на этого человека, который словно бы обезумел в непременном желании разрушить весь мир, а прежде всего – Россию. Кайзер считал нас всех военнопленными! Моя свекровь – а мы встретились в Берлине с Зинаидой Николаевной и Феликсом Феликсовичем – была очень больна. Тревога о ее состоянии усугубляла наше тяжелое положение, Феликс был вне себя.