Чамри очень любил распространяться об этих зловредных способностях, он их называл «проклятыми дарами», о колдунах и ведьмах с Высокогорья, и истории его раз от разу становились все длиннее. Я однажды не выдержал и спросил: ведь и у него когда-то был хозяин, так какими способностями обладал этот человек? Чамри с минуту помолчал, потом посмотрел на меня своими ясными узкимиглазами и сказал:
— Ты, может, особым даром это и не сочтешь. Ничего такого, что было бы сразу видно, он не делал. Но благодаря своему дару он мог ослабить кости в теле. На это, правда, требовалось некоторое время. Но уж если он употребил свой дар против кого-то, так примерно через месяц человек начинал слабеть, быстро уставать, а через полгода ноги уже подгибались под ним, точно трава, а через год он и вовсе умирал. Вот уж, право, не советовал бы я сердить человека, который на такое способен! Вам тут, в Нижних Землях, только кажется, что вы понимаете, каково это — иметь жестокого хозяина! У нас в Высокогорье мы даже слова такого — «раб» — не знали. Мы всегда говорили просто «люди брантора». Он, кстати, мог быть в родстве с половиной своих слуг и своих сервов — и всех считал «своими людьми». Однако эти люди были куда бесправнее здешних рабов, а он для них был куда хуже любого, даже самого худшего, из здешних хозяев!
— Не знаю, не знаю, — сказал Венне. — По-моему, с помощью кнута и пары больших злобных собак человека можно уничтожить даже быстрее, чем с помощью волшебного заклятья или какого-то колдовского дара. — У Венне и впрямь ноги и спина были покрыты жуткими шрамами, с головы снят скальп, так что волосяной покров кое-где так и не восстановился, и одно ухо наполовину оторвано.
Нет, нет, тут все дело в страхе, — возразил Чамри. — Это чудовищный страх, ты даже не представляешь себе, до чего он людей доводит! Ты ведь уже не боялся тех, кто тебя бил, и собак, которые рвали твое тело, когда убежал от них Достаточно далеко и знал, что они тебя не догонят, верно ведь? А я, вот честное слово, даже убежав на сотни миль от Верхних Земель и своего хозяина, по-прежнему корчился от страха, чувствуя, что он не забыл обо мне, что он меня вспоминает! Да-да, я это очень даже хорошо чувствовал! И вся сила сразу меня покидала, руки-ноги становились как ватные, я даже спину держать прямо не мог. Это действовал его жуткий дар. И единственное, что мне оставалось, это идти, бежать, ползти все дальше и дальше, пока между Чами не пролегли многие мили пути, пока высокие горы и широкие реки не отделили меня от северных земель, от моего хозяина, от его рук, его глаз, его жестокого, убийственного дара. Лишь переправившись через великую реку Тронд, я наконец почувствовал прилив сил. А когда же я перебрался через вторую великую реку, Салли, то понял, что оказался в безопасности. Это колдовство способно воздействовать на человека, даже если колдуна и его жертву разделяет большая река, но не две реки. Дважды пересечь водное пространство этот дар не в силах. Так мне сказала одна мудрая женщина. Но я все же переправился и еще через одну реку, чтобы быть окончательно уверенным! И никогда больше не вернусь на север, никогда! Вы, жители Нижних Земель, просто не знаете, что это такое — быть рабом у таких господ!
И все же Чамри так часто рассказывал о Высокогорье и о той ферме, где родился, что я чувствовал: он очень тоскует по родным местам, хоть и уверяет нас, какие это нищие, несчастливые, проклятые края. Благодаря его живым рассказам я так ярко и отчетливо представлял себе эти места, словно сам побывал там и теперь вспоминал бескрайние болотистые пустоши, окутанные облаками вершины гор, озера, с которых на рассвете поднимаются в воздух тысячи белых журавлей, крытые черепицей каменные домики, сгрудившиеся под боком огромной коричневой горы…
И это навело меня на мысль о том, что и у меня есть кое-какой странный дар, или как там еще можно это назвать, — и, прежде всего, моя способность «вспоминать» то, что еще только должно произойти, но уже успело привидеться мне. Я понимал, что когда-то обладал этим даром, но стоило мне подумать об этом, и меня обступали воспоминания о тех местах, которые помнить я совсем не хотел. Эти воспоминания заставляли меня корчиться от боли, а в голове становилось пусто от страха. Я отталкивал их от себя, эти мучительные воспоминания, отворачивался от них, зная, что если снова все вспомню, это меня убьет. Забвение — вот что сохраняло мне жизнь.
Все Лесные Братья были людьми, бежавшими и спасшимися от чего-то невыносимого, страшного. Они были такие же, как я. У них тоже не было прошлого. И я, научившись выживать в этих жестоких условиях, терпеть постоянно мокрую одежду, отсутствие тепла и чистоты, есть полусырое мясо, вполне мог бы с ними ужиться — как жил и с Кугой в его пещере, не думая ни о чем, кроме того, что в данный момент меня окружает. И большую часть времени я так и поступал.
Но порой, особенно в зимние, вьюжные вечера, когда мы вынуждены были отсиживаться в своих щелястых, насквозь продымленных хижинах, когда Чамри, Венне и еще кое-кто усаживались в кружок у тлеющего очага и в полутьме начинали рассказывать друг другу о своей прежней жизни, о тех местах, откуда они родом, о хозяевах, от которых они сбежали, я слушал их истории, и в мои мысли прокрадывались отчетливые воспоминания об огромной комнате, полной женщин и детей, о фонтане на городской площади, о залитом солнцем внутреннем дворике, окруженном изящными арками, под которыми сидят и прядут женщины…
Но я старался даже мысленно никак не называть это место, я торопливо от него отворачивался, гнал от себя эти воспоминания и никогда не присоединялся к разговорам людей о том, что лежит за пределами нашего леса. Да и разговоры об этом слушать не любил.
Однажды в послеобеденный час, ближе к вечеру, мы. Шестеро или семеро усталых, грязных, голодных людей, как всегда уселись вокруг жалкого очага, но никак не могли найти тему для беседы: говорить оказалось не о чем. Мы все сидели в каком-то немом оцепенении и слушали шум дождя. Этот сильный холодный дождь продолжался почти без перерыва уже четверо суток. Под низкими тучами, словно придавившими к земле голые деревья, было полутемно, и казалось, что ночь вообще никогда не кончается. Туман и ночная тьма, смешавшись, повисли на мокрых, тяжелых ветвях. Выйти и принести дров для очага означало немедленно промокнуть до костей, и мы выбегали наружу голышом, потому что кожа высыхает быстрее, чем одежда и одеяла из шкур. Одного человека в нашей хижине по имени Булек мучили приступы очень нехорошего кашля, от которых он задыхался и весь трясся, точно пойманная собакой крыса. Даже у Чамри иссякли шутки и бесконечные истории. И в этом холодном ужасном месте я думал о лете, о ярких жарких солнечных лучах, о покатых холмах… впрочем, неважно, где это было. А еще мне вдруг вспомнились некие стихотворные строки, и я, сам того не желая, произнес их вслух:
— Ага, — сказал Чамри в тишине, что наступила после моей неожиданной декламации, — я тоже это слышал. Только ведь это поют. Это песня, у нее есть мелодия.
Я порылся в памяти и постепенно вспомнил эту мелодию, а заодно и звуки того красивого голоса, который некогда ее пел. Сам-то я петь не мастер, но все же спел.
— Красиво, — тихо промолвил Венне.
Булек прокашлялся и сказал:
— А ты еще такие стихи знаешь? Расскажи, а?
— Да, давай, — попросил и Чамри.
Я снова покопался в своих воспоминаниях, надеясь отыскать хотя бы какую-то строчку, чтобы можно было за нее уцепиться. Сперва ничего не вспоминалось. Затем перед моим внутренним взором всплыли какие-то слова: «И в белых траурных одеждах взошла она высоко по ступеням на стену Сентаса…» Я невольно произнес это вслух, и почти сразу же первая строка привела меня к следующей, а та — к еще одной, и в итоге я отчасти пересказал, отчасти продекламировал им ту главу знаменитой поэмы Гарро, в которой пророчица Юрно ведет словесный поединок с вражеским героем Руреком. Стоя на крепостной стене Сентаса, Юрно, девушка в белых траурных одеждах, кричит этому человеку, «бившему ее отца-воина, что вскоре он умрет, и рассказывает, как именно это произойдет. «Бойся холмов Требса! — говорит она. — В холмах ты попадешь в засаду! И даже если ты бежишь и скрыться в зарослях пытаться станешь, стараясь незаметно уползти, они тебя настигнут и убьют, а твое нагое тело в городе швырнут на землю вниз лицом, чтобы все видели: позорны раны, что получил ты, убегая. И труп твой не сожгут, как подобает, под молитвы Предкам, а бросят в яму — как хоронят рабов сбежавших и собак!» Разгневанный этим пророчеством, Рурек кричит в ответ: «А вот как ты умрешь, о, лживая колдунья!» — и мечет в нее свое тяжелое копье, и все видят, как это копье пронзает тело девушки и выходит наружу под лопаткой, все окровавленное, — и все же Юрно в белых одеждах по-прежнему стоит на крепостной стене. Ее брат, могучий воин Алира, поднимает это окровавленное копье и вручает его ей, а она бросает его Руреку, не мечет, а именно бросает с презрением, едва касаясь его пальцами, и говорит: «Когда ты станешь от врагов скрываться, спасаясь бегством, твое копье тебе еще послужит, герой Пагади».
Произнося слова этой поэмы в темной, холодной, задымленной хижине под громкий стук дождя, я видел их написанными старательной ученической рукой в общей школьной тетради, которую и сам не раз держал в руках. «Прочти этот отрывок вслух, Гэвир», — прозвучал у меня в ушах голос учителя, и я громко прочел эти слова…
В хижине надолго воцарилось молчание, потом Бакок сказал:
— Ну что за дурак! Надо же, метнуть копье в ведьму! Неужто он не знал, что убить ведьму можно только с помощью огня!
Бакоку было, по-моему, лет пятьдесят, хотя довольно трудно определить на глаз возраст человека, который всю свою жизнь прожил полуголодным под свист кнута; возможно, ему было и гораздо меньше, лет тридцать.
— Хорошая история, но это ведь не все, — сказал Чамри. — Ведь есть и продолжение? А как она называется?
— Она называется «Осада и падение Сентаса», — сказал я. — И продолжение, разумеется, есть.
— Так давайте послушаем дальше, — предложил Чамри, и все с ним согласились.
Сперва я никак не мог вспомнить начальные строки этой поэмы; затем, словно по волшебству, передо мной опять возникла та старая школьная тетрадь, и я «прочел» вслух:
Была уже поздняя ночь, когда я закончил пересказывать первую книгу «Осады Сентаса». Огонь в нашем жалком очаге давно догорел, но никто из собравшихся в кружок мужчин даже не встал, чтобы подбросить дров; по-моему, никто вообще даже не пошевелился ни разу.
— Потеряют они свой город, — сказал в темноте Булек под негромкий стук дождевых капель.
— А следовало бы его удержать! Другие-то вон как далеко от дома забираются — например, Казикар, когда в прошлом году Этру захватить пытался, — сказал Таффа. До сих пор я еще ни разу не слышал от него такой длинной фразы. Венне рассказывал мне, что Таффа раньше был не рабом, а свободным гражданином одного маленького города-государства; но его призвали на военную службу, а он воевать не хотел и во время битвы скрылся и бежал в эти леса. Вечно печальный, вечно всех сторонящийся, даже несколько надменный, он редко что-нибудь говорил, но сейчас был почти красноречив: — Они слишком растянули свои войска, понимаешь? Я имею в виду армию Пагади. И теперь, если им не удастся сразу взять город штурмом, они с приходом зимы станут страшно голодать.
И все погрузились в обсуждение военных действий, словно осада Сентаса происходила прямо сейчас, на наших глазах. Словно мы жили в самом Сентасе.
И только один Чамри понимал, что это просто «поэма», нечто выдуманное автором, произведение искусства, лишь отчасти повествующее о реальных событиях прошлого, а в значительной степени являющееся плодом художественного вымысла. Но для этих невежественных людей это было настоящим событием, имевшим место в тот самый момент, когда они слушали мой рассказ. И, разумеется, им непременно хотелось узнать, что было дальше. Если бы у меня нашлись силы, они готовы были слушать день и ночь. Но я после своего первого «выступления» несколько охрип и потом, лежа на своем деревянном топчане, все думал о том, что в тот вечер так неожиданно ко мне вернулось: о силе слов. И у меня вполне хватило времени подумать, как мне этой силой воспользоваться, и даже составить некий план, чтобы не только продолжить пересказ этой великой поэмы, но и не дать моим слушателям истощить и ее богатства, и мои силы. В итоге я решил, что буду «рассказывать истории» не более двух часов каждый вечер после ужина, ибо зимние вечера казались поистине бесконечными, и все были бы рады, если бы кто-то помог их скоротать.
Слух о наших «чтениях» быстро разнесся по лагерю, и уже на второй или третий вечер в нашу жалкую хижину набилось множество желающих «послушать рассказ о войне» и поучаствовать в долгих и страстных спорах о тактике и причинах войны между Пагади и Сентасом, а также высказаться насчет того, были ли с обеих сторон какие-то нарушения общеизвестных моральных устоев.
Бывало, я не мог в точности воспроизвести строки Гарро, но сам сюжет помнил очень хорошо и заполнял эти пропуски пересказом, отрывками из других поэм и даже своими собственными сочинениями, пока не добирался снова до такого куска, который помнил наизусть или мог «увидеть» перед собой в той школьной тетради, заполненной детским почерком, и тогда снова возвращался к чеканному ритму поэмы. Мои собеседники, похоже, не замечали разницы между этими «прозаическими вставками» и поэзией Гарро, но все же, по-моему, поэтические строки трогали их больше и слушали они их более внимательно. Но, возможно, это было еще и потому, что строки эти описывали яркие и живые события нашей истории, подлинные страдания людей.
Когда мы, плавно двигаясь по сюжету поэмы, вновь добрались до того куска, который я пересказывал в самый первый вечер, — до пророчеств Юрно со стен крепости, — Бакок даже охнул и затаил дыхание, а услышав, как Рурек «в ярости копье тяжелое вздымает», во весь голос заорал: «Не бросай, парень! Не поможет!» Все тут же возмутились, потребовали, чтобы он заткнулся, но он, никого не слушая, все вопил: «Он что, не понимает? Ни к чему это! Он ведь уже разок метнул свое копье!»
Сперва меня просто восхищала и собственная способность восстанавливать в памяти строки поэмы, и способность моих слушателей часами внимать мне. Они ничего особенного мне не говорили и почти не хвалили меня, но я чувствовал, что они стали относиться ко мне совсем иначе и мое положение в отряде сразу изменилось. У меня, оказывается, тоже имелось нечто такое, что было им нужно, и они начинали меня за это уважать. А поскольку я отдавал свои богатства просто так, ничего не требуя взамен, уважение это не было приправлено ни завистью, ни недоброжелательностью. «Эй, у тебя что, получше ребрышка для нашего мальчонки не нашлось, что ли? — не раз слышал я за ужином. — Ему ведь сегодня еще работать, о войне рассказывать…»
Но у всякого верха есть и свой низ, как говорил Чамри. Бриджин, его братец и люди из их ближайшего окружения, давшие с ними в одной хижине, тоже порой заглядывали к нам, но слушали недолго, стоя поближе к двери, и молча уходили. Мне они не говорили ни слова, но, по словам моих приятелей, утверждали, будто те, кто слушает всякие дурацкие истории, куда большие глупцы, чем тот, кто эти истории рассказывает. А Бриджин якобы прибавлял, что мужчина, который готов полночи слушать, как какой-то мальчишка бормочет о том, что прочитал в книжках, и вовсе в Лесные Братья не годится.
Но почему Бриджин так презрительно относится к книгам? — недоумевал я. В лесу ведь и книг-то никаких нет. Как, по-моему, их никогда не было и в жизни самого Бриджина. Так что же он язвит по поводу наших «чтений»?
Любой из этих людей вполне мог втайне завидовать тем знаниям, которые столь ревностно скрывались от них хозяевами. Рабу с фермы за попытку научиться читать запросто могли выколоть глаза, могли насмерть засечь его кнутом. Книги были опасны, и у рабов были все основания их бояться. Но страх — это одно, а презрение — совсем другое.
Я не обращал внимания на эти насмешки и презрительные высказывания, воспринимая их как обыкновенное злопыхательство, ибо в той истории, которую рассказывал каждый вечер, не было ничего недостойного истинного мужчины. Каким образом могла история о войне и героических подвигах ослабить волю тех, кто каждый вечер жадно ее слушает? Разве эти прекрасные строки не сплачивали людей, не делали их братьями? Разве плохо, что после моего рассказа люди высказывали собственное мнение, и порой весьма интересное, относительно правильности или неправильности тактики генералов и подвигов простых воинов? Неужели лучше было бы сидеть, как истуканы, в безмолвии, вечер за вечером и слушать стук дождя? Так ведет себя бессловесная скотина, лишенная способности самостоятельно мыслить. Неужели они считают, что именно это и делает их настоящими мужчинами?
А однажды утром я услышал, как Итер сказал — прекрасно зная, что я могу его услышать, — что-то насчет великих дураков и великих лентяев, которые готовы вечно слушать, как какой-то мальчишка травит им всякие лживые байки. И я не выдержал. Я уже готов был начать яростно возражать, бросая ему в лицо те самые аргументы, которые только что перечислил выше, но тут запястье мое стиснула чья-то железная рука, а потом чья-то ловкая подножка чуть не заставила меня рухнуть на землю.
Я вырвался и заорал на Чамри Берна:
— Что это ты себе позволяешь? — Он извинился за свою неуклюжесть, но руку мою не только не выпустил, но и стиснул еще крепче, и я услышал, как он в полном отчаянии шепчет:
— Ох, заткнись-ка ты лучше, Гэв! Ты что, не видишь: он же тебе специально наживку забросил! — И Чамри потащил меня прочь от тех людей, что собрались вокруг Итера.